В. Сукачёв (Шпрингер)
I
Вот они пришли и сели на развилке дорог. Дальше тянулись две черные ленты, и чем дальше, тем больше становилось расстояние между ними. Зачем расходятся дороги? Зачем они ищут себе другие миры и уводят туда людей? Впрочем, дороги об этом молчат, они гораздо скрытнее, чем думают о них беспечные и веселые люди, только начинающие свой путь. Это им, беспечным людям, кажется, что дорога лежит от пункта А и до пункта Б. Так просто! Как, должно быть, смеются над этим дороги, в том числе и та, что ведет от пункта А и до пункта Б.
И вот они сидели у самого устья двух дорог, тоненько вытекающих из светлого березнячка, за которым был их дом, и их деревня, и их речка, и их луга, замыкаемые высокими скалистыми хребтами. Они были не первыми и вряд ли будут последними. Они это знали. Знали еще раньше, чем пришли сюда, и еще раньше, когда не знали, что все-таки придут сюда. Так уж устроена жизнь.
— А я приеду и напишу тебе... Ты жди.
— Ты не расхотел ехать?
— Там еще все только начинается. Меня должны встретить хорошо.
— Мне вот возвращаться в четыре стены... Представляешь?
— Ты только до осени потерпи. Я там разобьюсь, а все сделаю.
— Дом-то... Эх, Колька, Колька...
— Пойду, и ты иди. Не сиди и не жди.
— То-то мне тогда змея приснилась. Длиннющая. А ты просыпаешься и говоришь, мол, поеду. Вот тебе и сон в руку.
— Бабкины сказки. Ты поменьше слушай.
— Ну да. Уже и заговорил. От дома версты не отошел, а уже заговорил.
— Пойду...
— Да иди… Иди! Чего встал?
— Жалко.
— Чего?
— Пойду!
И дорога, та, что налево, в буерак и по косогорчику, медленно всосала его. А она, Танька Охлопкова, сидела на земле, приглаживая ладонью желтую и пыльную придорожную траву. Такую же желтую, как его волосы, такую же упрямую, как он сам…
Зачем уезжают люди? Когда все хорошо, когда все налажено и приобретено далеко не легкой жизнью — зачем? От дома, от жены, которой еще и двадцати не сравнялось, которая еще не налюбилась, и не насмотрелась на тебя, — зачем? Шут его знает. Зачем-то уезжают. Блудные сыны всех веков и всех народов кочуют по земле. Может быть, в них, как в птицах, живет древний инстинкт? И идут они по тем местам, стремятся к тем уголкам земли, повинуясь неведомой силе инстинкта, велению памяти, по которым проходили их пращуры. Может быть, есть в них это, и мы, досконально изучив и описав инстинкты пернатых, совершенно забыли о собственных инстинктах. Как бы то ни было, а по пыльной дороге, налево, в буерак и по косогорчику, ушел человек, оставив на развилке двух дорог не то девочку, не то женщину с сухими глазами и высоким красивым лбом. Оставил!..
II
«В четырех стенах, на семи ветрах». А половицы скрип-скрип. «Закручинилась, запечалилась». А капли из рукомойника тонь-тонь. «Ах ты, душечка, красна девица». А сердце по вечерам так - да так. «Горемычная да судьбинушка»…
— Горюешь? — спрашивают.
— С чего бы это? — не соглашается.
— Не война, а вдовушка.
— Идите вы...
Под окном яблонька-дикуша. И загадала. Как появятся яблочки, так и быть письму. А пока ходила на работу, напустив челочку на высокий красивый лоб. Работа простецкая: в магазине за прилавком, у всех на виду, как комар на носу.
«Сорок да сорок — рупь сорок? Папиросы брал? Нет. Плати два сорок». «Аршин — на кувшин, потянется — не лопнет».
А и торговали же, если такие прибаутки остались. А тут:
— Тетя Маша, с вас 1 рубль 91 копейка.
— Как так?
— Да так.
— А ну, считай еще раз.
— Кило сахара — 90 копеек?
— Ну.
— Кладем. Пачка чая — 36 копеек?
— Дальше.
— Кладем. Пять пачек «Прибоя» — 60 копеек?
— Да вроде.
— Пять коробков спичек — 5 копеек?
— Сколько всего-то насчитала?
— Один рубль 91 копейку.
— Вот незадача. А я дома подсчитывала, так у меня один рубль и 87 копеек выходило… А ну, положи еще раз. Я что-то не уследила толком-то.
— Кило сахара...
А вечером тоска. Все переделано, сама ухожена и у окошка сидит. Смотрит. Закат сойдет, ночь наступит, луна появится, а она сидит, в окошко смотрит.
— Ночи, словно в Сочи, любить да не оглядываться. — Это Люся, Танькина подружка. Отчаянная девка. — Тань, ночевать пустишь?
— Иди.
— Да я не одна.
А скучно-то как. И всю ночь — скрип-скрип, тонь-тонь, так - да так. Тошно…
Ждала двоих, а пришли трое. Не гнать же. Так вот и сели за стол.
Говорила мама мне
про любовь обманную
да напрасно тратила слова...
— Ты не приставай. Пошел к черту! А то, как двину!
— Подумаешь...
И вышла за околицу. А ночь была — век самой такую не придумать.
Села Танька на развилке, ноги под себя подобрала и тяжело задумалась. И думала: «Черт знает, где его носит. Может, и женился уже? Не должен… Вот же, морда, собрался — и привет. И хоть бы что. Жди его, красавчика, а тут лезут всякие. Зальют масла в глаза и лезут полапать. Сволочи!»
Но дорога, черная и длинная, требовала к себе внимания. По ней он ушел и о чем-то думал. О чем? А вот сама бы она уходила, а он вот тут бы сидел, так о чем же таком она задумалась бы? Допустим, все наказала ему, все приготовила — хоть год один живи. Так о чем же еще она думала бы?.. А шут его знает. Ну, чтобы... Да ну его… Ушел да и ушел. Эка невидаль — полдеревни мужиков разбежалось. А сюда вербованных везут. Вот ведь чудеса в решете, да мякина в сите.
Так вот она и думала, тоскуя на развилке. А потом растерянно и зло шептала:
— Грудь-то болит, сволота, по рукам тоскует. Неужели он и этого не понимает?
И шла домой. Мимо березняка к высокому дому. К своим четырем стенам.
III
Появились яблочки, и пришло письмо. Длинное. Танька весь вечер читала. Вначале сидела за кухонным столом, сдвинув в сторону посуду, потом перебралась в постель и там читала, с любопытством узнавая Колькины мысли. «Как мне думалось, — Колька писал, — так не получилось. Трактористов здесь до черта. Хоть собаками трави. Хожу пока в рабочих. Но ты ведь знаешь: я што задумал — учужу». И потом еще: «Вот ведь не целовал, когда можно было, а теперь хочется. Ты смотри мне...» Здесь Танька пропустила, презрительно поджав губы, а в самом конце прочитала: «Целую тыщу раз. Весь твой — Николай».
Танька расслабленно откинулась на подушку, словно бог знает работу какую переделала, и счастливо задумалась. Почти не о Кольке, а так что-то — блажила. Потом прошептала:
— Полудурок какой, целоваться схотелось.
Потом закрыла глаза и уснула.
IV
— И все мы здесь не по зову рубля, а по зову сердца, не бока проляживать, а жизнь налаживать...
— Сидел, что ли? — спросил Колька напарника, толстого и неряшливого Пестуна.
— А хрен его знает, может, и сидел где.
— Не должно, — Колька продолжает: — Трепло, оно буйным редко бывает. Так, верхушек насшибал, а теперь нас агитирует.
Агитатор продолжал:
— Что здесь было? Тайга да пни. А мы город построим да детишек народим.
— Он может, — серьезно сказал Колька. — Брюхо-то — мечта моей Таньки.
— А что она?
— Ребенка хочет.
— Ну?
— Не заводится.
— Сегодня девки зовут. Именины у них. Пойдем? — Пестун что-то жует, может быть, следующую мысль.
— Не знаю. Не хочется…
— Неудобно. Зовут же.
— Вот, харя, сейчас пенек протопчет. Ишь, как подпрыгивает.
— Мы обяжемся, — агитатор все, — как привяжемся. Нет нам чести, не исполним если...
— Вот, дурак!.. Пошли...
Места хорошие. Места Кольке нравились. Просторно. Вольно. Дико. Тайга, да и только. Вот если бы сюда еще и Таньку — о чем мечтать человеку? Да молчит что-то Танька. Ни привета, ни ответа на его письмо. Может быть, замуж вышла? Не может быть. Она не таковская… А каковская? Шут его знает. Эх, жизнь, как в такси: чем дальше — тем дороже. Да скучно ведь дома, весь век-то у одного порога попробуй выдержи, когда люди всюду едут. А! Пропади все пропадом. Чему быть — того не миновать.
И пошел Колька на именины. Вместе с Пестуном пошел. Гулянка получилась парной: каждому по девочке и по бутылке водки.
Колька выпил свою водку и поцеловал свою девочку — рослую, смешливую, работящую, наверное. Было непротивно, любопытно было.
— Ты ведь женат?
— А, к черту!
— Она красивая?
Колька притих и начал рассказывать, какая у него Танька красивая. Долго рассказывал и целовал рослую, смешливую. И даже не удивился, что ее так устраивает — слушать про Колькину Танюшу и целоваться с Танькиным Колькой.
На другой день пошел опять. Думал, все просто: когда надоест — брошу. Таньке это не повредит. Наивно думал, но понял это значительно позже, когда вместо Таньки осталось в душе что-то смутное и расплывчатое.
V
А Танька ждала и писала письма. Уже без надежды, но зло и упрямо. Что поддерживало ее в этом, зачем она так — не знала, на что надеялась, что ждала — тоже не знала.
Прошла осень, наступила зима, потом еще одна осень и еще одна зима. Два года прошло, а Кольки все не было и теперь уже быть не могло. Хотела поставить крест, но у нее и это не получилось, не ставился он, валился куда-то в пространство. И Танька взвыла от горя. Поняла, что любит…
Ночью, вспоминая его руки, ревела и хотела изменить хоть с дьяволом, днем ходила строгая и недоступная. Попробовал один тронуть — с таким остервенением она eгo колотила, такой сильной и неистовой была, что другие уже и глянуть лишний раз боялись.
И вот однажды с Севера пришел красивый, спокойный, уверенный, не грубый… Звали его Володькой. Устроился на сплав грузчиком, и один раз было утонул. Танькина изба крайняя, к ней и принесли. У нее и остался…
Прожили год, а Таньку все к развилке тянет. Придет, сядет на прежнее место и сидит подолгу. Думает. «Вот же зараза, — думает она, — так и знала, что не вернется. Тогда бы и прибить. Взять какую-нибудь колотушку и дать по башке… Паразит! Неужто кого любит? Нет, не должно. За что же она тогда любила бы? И не явится, ни разу не явится. Это ведь надо — упрямый какой, все ждет, что я за ним принесусь. Дожидайся... прошлогоднего снега». А сама плакала потихоньку и опять недоуменно шептала:
— А грудь-то все одно болит, по его рукам болит, хоть бы об этом подумал, сволота противная.
Мирно и спокойно лежали дороги, прислушиваясь к ее горьким слезам, к ее горячему шепоту. Куда-то звали они, что-то обещали ей, но она не соглашалась.
И, выплакавшись, медленно брела мимо светлого березняка к родной деревеньке женщина с сухими глазами и высоким красивым лбом. Брела любящая, тоскливая, одинокая.
Нет, зачем, зачем оставляют таких женщин, зачем не любят и не целуют каждый час и каждое мгновение? Зачем заставляют страдать и ложиться в постель с красивым, спокойным, негрубым, но и нелюбимым же человеком? Зачем одиноко и грустно идут почти от каждой развилки измученные неразделенной любовью женщины? Зачем все это? Как глупо, как бездарно...
И не выдержал Володька. Ушел. Собрался, поцеловал и ушел. А она и пожалеть не сумела.
Однажды проснулась поздней ночью. Удивленная, испуганная и уже обрадованная.
Ночь была светлой. Дорога чуть темнее, но тоже светлая и легкая, бесконечная. Как жизнь. Как ожидание.
Сидела на развилке. Ждала. Знобко вздрагивала, улыбалась и плакала...
— Ну, пришел? — спросила не взглянув.
— Пришел.
— Четыре-то года... Я тут с ума сошла.
— …
— Разве не сволочь?
— …
— Думай тут о нем, а он о бабах думал.
— Так вышло... А ты?
— И я думала. А ты как думал?
— Вот и надумались…
Через два дня Колька ушел. Ему уже было все равно. А женщина, что осталась на развилке и смотрела ему вслед, — как ей быть? Ждать? А зачем? Кто на это ответит?
Не знает ответа и она.