Волга впадает в Каспийское море - 4 (31.03.2017)


Борис Пильняк (Вогау)

 

 

Строительство шло к концу.

Проект строительства принадлежал профессору Полетике. Рабочий проект выполняли инженеры Садыков и Ласло. Были рассчитаны профили рек Оки, Москвы и Клязьмы, их тальвеги, ложа, их геологические основания, их живые сечения, расходы воды, режим, их силы, – все то, что дает знание реки. Профили Москвы реки, ее бьефы, около городов Москвы и Коломны разнились всего на семь метров, – то есть Москва река под городом Москвою была выше Москвы реки под Коломною – по отношению к уровню океана – на семь метров. А, стало быть, если Москва река будет подперта под Коломною плотиною, хотя б в восемь метров, воды Москвы реки потекут вспять. Плотина под Коломною – монолит – строилась в двадцать пять метров, ниже слияния Оки и Москвы, с таким расчетом, чтобы окская вода, погнав вспять москворецкие воды, потекла б по тальвегу Москвы реки. Под Москвою, под деревней Верея, прорывался канал. Канал шел по тальвегам ручьев Пехорки и Малашки, мимо Медвежьих озер, являющихся водоразделом москворецких и клязьминских вод (а, стало быть, и бьефом нового канала). Канал доходил до Клязьмы около фабричного поселка Щелково. Этим каналом сбрасывались в Клязьму окские и москворецкие воды, с тем, чтобы дальше течь тальвегом Клязьмы. Ока меняла свое русло. Москва река текла вспять. Ока протекала под Москвою, под городом Москвою протекала большая, судоходная, новая река, созданная последним словом гидротехники. Город Москва оказывался на новой реке, впервые в Европе, первой в Европе, созданной человеком. Москва, столица Союза Социалистических Республик, по которой к самой Москве могли идти пароходы от Баку, а при Волго Доне с любого угла мира, пароходы не только волжского и каспийско морского тоннажа и типа, но и все торговые морские пароходы. Товары всего юго востока Союза могли идти в Москву без перегрузок. Водное расстояние между Нижним Новгородом и Москвою сокращалось на восемьсот семьдесят километров, больше, чем на четыре седьмых прежнего пути, ибо прежний путь, на котором дважды надо было перегружаться, крюкал по российским степям, шел от Коломны на Рязань и на Тамбовскую губернию, мимо Елатьмы – ныне ж проходил почти по прямой линии через промышленнейшие великорусские районы, – мимо Богородска, Орехово Зуева, Владимира, Коврова. Под Москвою канал пересекали железные дороги: Казанская, Муромская, Нижегородская, Щелковская, и десятки квадратных километров за московскими Преображенской, Семеновской, Лефортовской, Рогожской заставами (до канала) отдавались фабрикам и заводам, промышленности, с тем, чтобы Москву жилых домов, музеев и парков сдвинуть за Дорогомиловскую, Пресненскую, Тверскую и Бутырскую заставы. Инженеры шурфовали и скважили недра московских земель до силурийских и девонских эпох, до материковых пород, чтобы рассчитать новое ложе новой реки. Новая река перестраивала географию древних московских, рязанских, владимирских земель, гидрологию рек и климат – и – этим самым – перестраивая человеческие отношения в социализм. Под древним городом Росчиславлем, под Коломною, под Бронницами возникали громадные озера, водохранилища новой реки. Коломна заливалась наполовину и оказывалась на полуострове. Десятки сел и деревень уходили со своих древностей. Эти озера, резервируя воду, создавали такой режим новой реки, когда под Москвою вода не могла колебаться от паводков к меженям . Земли вокруг этих озер отдавались промышленности, огородничеству и техническому сельскому хозяйству, построенным наново. Эти озера питали водою Москву. Под Москвою гудели морские корабли. Мимо Коломны шли до Каширы, несли сырье и полуфабрикаты, металлы, руды, лес и минеральное топливо – с Донбасса, из Марселя, с Каспия, с Урала, с Ветлуги – мимо Владимира и Щелкова. Над каналом под Москвою, скованным в гранит, свисали подъемные краны и висели мосты железных дорог. Здесь все менялось наново. География меняла экономику так, как этого требовали человек и человеческий труд в пути к социализму, и труд перестраивал геологию. Инженеры Полетика, Садыков, Ласло и несколько сот их помощников инженеров, русских и иностранцев, отталкиваясь от силурийских пород и от болотистого озерца, из которого вытекает Ока, кроме законов тяжестей движения рек, кроме расчетов движения подпочвенных вод, расчетов заболачивания и дренажирования земель, должны были рассчитать все вплоть до мелких фабричек и заводов, которые станут на реке, до новых пудо километров нефти, каменного угля, руд, металла, леса. Это строительство и эти расчеты были к тому, чтобы освободить сотни миллионов, миллиарды и сотни миллиардов человеко часов труда, освободить, координировать, осмыслить человеческий труд, человеческое время, то, ради чего творилось тогда социалистическое строительство. Москва река, та самая Москва река, на которой возникло Московское государство, русская история уделов, собирания Руси, царей, смут, императоров, ныне текла вспять, символ новых российских воль, ибо Россия октябрей хотела наново перестроить, наново пересоздать – от человека до географии и геологии. Эта Россия пересоздавала человеческие отношения друг к другу, к труду, к природе, она ломала старую Россию так же, как сломано было течение Москвы реки, как заново потекла Ока. Инженеры, знавшие законы течения рек, где не может быть случайностей, знали, что их строительство, упирающееся и в девон и в рубль одновременно, так же закономерно, как законы течения рек. Ока и Москва последний раз разливались этой весною по геологическим своим руслам, как разливались они тысячелетья. Человеческое долголетие может удлиняться не только наукою о человеческом организме, но и освобождением человека от труда – новая река работала над удлинением человеческой жизни.

Инженеры Садыков и Ласло работали на строительстве монолита под Коломною. Строительство монолита заканчивалось – того монолита, который должен был подпереть воду, остановить ее, опрокинуть и кинуть на новое русло и на строительство социализма, переподчинив их силы, – эта гранито бетонная громада, на которую больше всего было вылито инженерных мозгов, равных той силе, которая миллионами тонн водной тяжести упрется в этот монолит. Строительство монолита было штабом боя за социализм. Монолит строился так, как строилась первозданная природа. Реки Ока и Москва были сброшены со своих русел в отводный канал, вырытый грабарями, землесосами и гусеничными одноротыми экскаваторами. Вода шла отводным каналом второй уже год, чтобы освободить место для строительства монолита.

Подошва монолита спаивалась, сращивалась с материковыми гранитами, до которого докапывались на сорок метров вниз под русло, под пластами юрских и пермских наслоений – там гранит материковый и гранит, принесенный волей человека, спаивались в геологию, в первозданность. Эти глыбы гранита и бетона высекались и высчитывались в формулы интегральных исчислений. Внутри монолита, в подземельях шли переходы средневековых крепостей, дренажные каналы, мрак, электрический свет, глухое биение воды, земные недра, смотровые тоннели, контрольные камеры. Ряжи перемычек, охранявших монолит от воды, щетинились чугунными своими шпунтами. На лугах около монолита, около перемычек, около отводного канала, около подсобных заводов, около нового ложа новой реки работало десять тысяч рабочих, целая армия, – чтобы сломать, перестроить историю тысячелетий и, дав им бой, победив, уйти отсюда, оставив здесь трех техников, одного инженера да десятка два рабочих. Монолит рассекал километры от Щуровских гор, перешагивая через Оку, до деревни Константиновской - той, которая вместе с Сергиевской, Парфентьевом, Амеревой, Чайками, Бобреневом и половиною Коломны уходили с древних своих мест, ибо их места будут залиты.

Строительство монолита заканчивалось.

Инженеры проверяли последний раз ложе новой реки, ее трассы и профили, – от Коломны, через Москву до Нижнего Новгорода. Наступали дни страды. На реках и речках, впадающих в Оку и в Москву, в Орловской, в Тульской, в Калужской, Рязанской, Московской губерниях – на реках Кроме, Нугре, Зуше, Плаве, Упе, Жиздре, Угре – открывались все запруды и мельничные плотины, чтобы сбросить воду, чтобы вся резервная вода стекла за монолит, чтобы замкнуть потом, остановить, задержать воду, дабы ложе рек Оки и Москвы под монолитом было небывало меженным, дабы в эти дни, когда дорог каждый час, как на страде, впаять в первозданье последние граниты отводного канала, запаять, замкнуть на века монолит, снять перемычки, бросив наново воду.

Профессор Пимен Сергеевич Полетика приезжал на строительство, чтобы последний раз проверить монолит. Он знал, как могут рваться монолиты, когда вода, как тесто, разворачивает бетон и железо и идет затем скоростью курьерского, волною в небоскреб, все уничтожая на своем пути. Пимен Сергеевич знал силу воды и, как все инженеры гидравлики, чуть чуть боялся этой силы, и он умел видеть те сотни орловских, тульских, калужских, московских ручьев и рек, сказочных русских, русалочьих омутов и мельниц, которые останавливали Оку, которые останавливались монолитом, чтобы их воды упирались в волю и в монолит этого лохматого старика, строившего социализм и понуро осматривавшего монолит и котлованы под монолитом, где копошились тысячи людей и рычали машины. Котлованы обнажали речное дно, как века.

Полки лет – как полки книг. Полки человеческих лет, как книги, ибо каждая книга – не есть разве человеческая судорога, судорога человеческого гения, человеческой мысли, нарушающая законы смерти, перешагивающая через смерть так же, как судороги крематория. И должно, и должно каждому человеку иной раз, в ночи, у себя в кабинете, на полках книг – хочет он того или нет – должно ужаснуться перед лицом этих книг, почувствовать, что каждая книга есть подделка человеческой подлинной жизни, каждая книга есть судорога мысли, обманывающая смерть, – ужаснуться и ощутить, что здесь, в ночи, когда книги с полок смотрят громадными челюстями, поблескивая золотом клыков в деснах «История земли» Неймайера, когда голова переутомлена, переаршинена ночью, – ужаснуться и ощутить, что эта комната и эти книги суть мертвецы в мертвецкой, морг, откуда унесли сегодня на кладбище Марию, где похоронены его жизнь, мертвые его, подделанные под живые, мысли, судороги, как в крематории. С той полки сползают мысли Johann'a Wolfgang'a Goethe, образ никогда не жившего Werter'a. Leasing, Hegel, Buchner, – Uhland, Wihland, Spielhagen – друзья молодости, грехи юности, вместе с Пушкиным, Толстым и Достоевским. Karl Moor не поборит насмешки Heine . Все это осталось в доэпохах, в дооктябре, и инерцией ползет ящиками книг по весям. Маркс, Лассаль, Ленин, Плеханов, история развития рабочего движения в Германии, Австрии, Венгрии, в России, в мире стали эпохами. И книги труда, книги строительства – Алексеев, Акулов, Кандиба, Дубах, Зброжек, Жерардон, – инженер, а не социолог, Энгельс – инженерия, строительство, труд. Ленин мертв, но книги его растут и растут – за домом, за траншеями развороченной строительством земли возникает монолит, перестраивающий природу.

Такими ночами очень одиноко человеку в тишине мертвецов, потому что у людей всегда есть две жизни, – жизнь, данная мозгом, долгом, честью, открытыми шторками сознания, – и вторая жизнь, данная бессознательным в человеке, инстинктом, кровью, солнцем. – За домом в ту ночь и в тот час лил осенний дождь, во мраке, сиротстве и сырости. Ночи, когда книги превращаются в мертвецов крематория, не проходят человеку даром.

В этот вечер похорон Ласло лежал в своем кабинете на кожаном диване под полками книг. Время стало неподвижным. Занавески на окнах не впускали в комнату – ни ночи, ни света фонарей, ни шумов. Физически видеть книг Ласло не мог, но он их видел. Он не знал, спит ли он или бодрствует, но он физически ощущал свой мозг и свои мысли. Мозг он видел таким, как видят его в мертвецких, – двумя котлетами сырого мяса. За левым ухом, около подушки, под черепом, родилась мысль и побежала вверх по мозгу мышью, шаря по извилинам мозга, физически его царапая, остановилась подо лбом в сознающих областях, оформилась: «рабочие от меня отказались – завтра все же надо идти на работу, Мария сейчас в земле, на работу». Бессознание обволакивало котлеты мозга так же, как в спальных вагонах непроницаемые зеленые шторки покрывают стекло фонаря. Только маленькая щель оставалась для сознания. Усилием воли эти шторки можно было раздвинуть. Воля была к тому, чтобы эти шторки сдвинулись окончательно, ибо надо было спать – за шторками все пребывало в покойствии, в тепле, уюте, тишине. Но, вопреки воле, мысли из щели сознания бегали во мрак мозгов, и сознание тогда следило за их побегами. Моментальной ловкостью мысль забегала в память, в одну и в другую, памяти соединялись и возвращались к сознанию в тот момент, когда из самых дальних мест, из подзатылка приходило видение – виденье связывалось памятью, первою и второю: это были глаза первой жены, одновременно так, как видел он их впервые и как видел их в последний раз, прощаясь с женой. И эти глаза двоились глазами старика Полетики, и ужасом тогда виделись глаза Марии, мертвые, в зловещем топоте женщин, шедших за гробом. Во мраке бессознания было очень тепло, покойно и тихо – от сознания надо было бежать, скрыться, спрятаться, чтобы не было ни единой мысли в мозгах, чтобы мозги улеглись спать. Бессознание сдвигало свои шторки, чтобы удержать, положить на место, не пустить ни единую мысль. И тогда скрипнула дверь из комнаты жены. «Жена в могиле!» – подтвердило болью сознание. Глаза Ласло были закрыты, физически видеть он не мог. Бред был понятен. Ласло видел, как жена, вторая его жена, Мария, приоткрыла дверь, постояла на пороге, прошла к письменному столу и опустила плечи в белом ночном белье. Глаза ее были закрыты, волосы она заплела по ночному жгутом. Она села к столу, опустила плечи, и рядом с ней стал тяжелоплечий Федор Иванович, друг, Федор Садыков, муж Марии. Сознание констатировало: «жена, это вторая, сегодня ее похоронили, все кончено». И тогда из бессознания, сотни сразу побежали (не мысли, но ощущения) и все бессознание, весь мозг, все тело ощутило нестерпимую тяжесть, тесноту, боль, – не физическую, но такую, от которой люди седеют. Книги, как крематории, – мысли, как мертвецы, а жена жива – не в крематории, в земле коломенского кладбища, где человеческие трупы поедаются червями. Сознание раздвинуло шторки энергически: «кошмар, кошмары!» Ночь, пустая комната, тишина, прогудел паровичок, опущены шторы, никого нет.

– Мария! Ольга!

Тишина. Никого нет.

«Книги надо убрать, на самом деле склеп какой то, даже пахнет книжным червем, или убить самого себя?» – тишина, никого, ничего нет. Сознание силится сдвинуть шторки. В бессознании очень тепло, темно, тихо. Последняя мышь мысли пробегает, царапая: «жена, это вторая, Мария, лежащая в земле, похожа на книги». Ни единой мысли. Человек спит в бреду. Липо человека искажено болью. Боль и бред ушли в подсознание. Человек скоро проснется, чтобы бежать от самого себя. Черви на кладбищах съедают трупы не только ночами, но и днем, каждую минуту, во мраке земли, гроба и тела.

 

Федор Иванович Садыков был инженером, которого в шутку называли инженером от станка. Но это и на самом деле было так – сын рабочего, инженер Федор Садыков стал учеником и помощником профессора Полетики. Три года тому назад Федор Садыков приехал в места строительства, чтобы пройти от Коломны, прокладывая новые профили и трассы, по тальвегу Москвы реки до Коломенского затона около деревни Вереи под Москвою, оттуда свернуть по тальвегу речки Пехорки до устья ручья Малашки, по Малашке до Медвежьих озер, а от Медвежьих озер – до Учи, до Клязьмы. По тальвегу Клязьмы, от Оки до Москвы, навстречу Садыкову, шел инженер Ласло со своею партией. Инженеры гидравлики, как все люди, знающие труд, если они не растеряли моральных традиций, должны уважать, почитать, почти бояться и уметь подчинять себе делаемое ими, гидротехники должны подчинять себе реки и воду, их стихии, побеждать и подчинять, которые суть их дело.

И Садыков, и Ласло знали непререкаемую закономерность сил воды, которую они должны были подчинить.

Реки – путины древностей, реки по июням в туманах, в лихорадках. Каждое новое село, новая лесная сторожка, новый ночлег у лодки – все это новые новости, и в июнях очень много солнца, когда заря с зарею играет в прятки. Люди в брезентовых сапогах, с инструментами, блестящими в тщательном порядке, как у каждого, кто бережет свой труд, в ворохах карт, на дощаниках, оставшихся от древностей, плыли вверх по рекам, изучали режимы рек, расходы вод, подпочвенные воды и водоносные пласты, геологические строения сланцев – проектировали трассы новой реки.

Книги Зброжека, Дубаха, Кандибы и прочих вырастали тогда до размеров шалашей, шелестя под солнцем своими страницами. У стариков, у сельских статистиков инженеры спрашивали о меженных и высоких водах, о паводках, о зажорах и шорохах, о старицах и поймах, о перекатах и плесах, о перемолах и бродах – об этих последних особенно: как они переходят с места на место каждый год после полых вод, куда сползают, быстро ли, медленно ль. Шурфами инженеры дорывались до делювиальных пород, до плиоценов и миоценов. Там, где лежат реки Ока, Москва и Клязьма, весь этот край было некогда морское дно, и инженеры тщательно изучали наносы юрских, девонских, кембрийских, архейских эпох, известняки, глины, каменные угли, кремнеземы, пески, ил и торфы – геологическое строение почв. Это требовалось к тому, чтобы различить тектонические и эризионные строения тальвегов, чтобы знать влагоемкость почв, водонепроницаемость, гидравлические уклоны грунтовых вод, водосборные бассейны. Инженеры, топясь на солнце, брали живые сечения вод, горизонты, профили, примериваясь теодолитами и секстанами в пространствах и в небе, и выуживая трубками Дерси и вертушками Отта водные изотахи, чтобы знать расходы воды, среднюю повторяемость горизонта, продольные профили. Инженеры изучали режимы рек, созданные геологией веков, чтобы построить новую реку, режим которой сделан человеком.

В дощанике, на котором воздвигнута была крыша от дождей, росли ватманы и кальки графиков, на столе в крошках хлеба и в рыбном запахе в закатах дня, когда грелся котелок.

И за ухою, отдыхая, Федор Иванович часто поминал одно и то же, в поучение рабочим и практикантам о том, что лет семьдесят тому назад против Саратова на Волге затонула баржа с кирпичом – маленькое, казалось бы, событие породило целый остров песков, возникший за этой баржей, созданный сломанным режимом течения, несколько десятков квадратных километров, совершенно перестроивших и изгадивших меженное русло под Саратовом. Садыков знал, что можно на каждой реке найти такое место и так кинуть по полой воде в реку камень, небольшой, в человеческую голову, так бросить, что река изменит свое русло, ибо на реке все решается только физическими силами и законами – формы течения, объема воды, ложа русла, его устойчивостью и составом. Садыков знал, что никогда нельзя, строительствуя, нарушать этих сил и законов, ибо в борении с природой надо бороться тою же самой природой, организуя природу.

Ночи этого похода были случайны, в деревенских трактирах, в старых усадьбах, на берегу около костра, в теплом удушье каюты на дощанике, где все пропахло рыбой и касторовым маслом, употребляемым для смазывания инструментов. Проект строительства тогда уже намечался, монолит под Щуровом на Оке и канал, соединяющий Москву и Клязьму. Ночи в походах на изысканиях всегда необыденны, июньские ночи безнебны и заря с зарею тогда близки в туманах и в криках медведок.

Зима отослала Ласло в Москву, а Садыкова в Ленинград к Полетике. В упорные дни над тарифами, над ватманами, над кальками, над русскими и европейскими справочниками для рабочего проекта и в упорство Госплана, ВСНХ, СТО, Наркомзема, Наркомпути, где тысячами страниц листов бумаги разных форматов решалось: быть или не быть новой реке, созданной не геологией уже, но человеком.

И новым июнем, когда строительство монолита уже началось, Садыков и Ласло встретились на несколько дней в лугах под Москвою, у Медвежьего озера, когда они смыкали работы своих изыскательных партий, чтобы обоим затем поехать в Коломну.

И Эдгар Ласло, и Федор Садыков были женаты. У Федора Ивановича была жена того ряда женщин, которые имеют величайшую женскую силу – быть бессильными. В годы гражданской войны, на фронте однажды, ноябрьской ночью в разграбленном заводском поселке на Донбассе Федор Иванович сидел в штабном доме у проводов один в пустой полночи, в ноябрьском ветре и в далекой артиллерийской стрельбе. Он не спал, ожидая шума морзе и приказов. И к нему в кабинет к проводам вошла девушка с ограбленными глазами, на цыпочках, с рукою у губ, чтобы никто не слышал. Она сказала, что она дочь инженера с этого поселка, ее отца и ее мать убили неделю назад в этом доме, этот дом был домом ее отца, здесь же был штаб белых, и эту неделю она просидела в доме, спрятавшись в подвале. Ее глаза были пусты. Она сказала Федору Ивановичу, в беспомощности сев против него:

– Убейте меня тоже, если хотите, мне ничего не осталось делать.

В ту ночь впервые подумал и остро понял Федор Иванович, что в жизнях, в революциях особенно, люди играют жизнями со смертью ва банк, что уцелевшие должны будут прошлое вспоминать героикой, – уцелевшие, оставшиеся в живых, именно потому, что умершие, убитые играли со смертями ва банк с жизнями. Федор Иванович видел тогда много мертвых и не мог представить себе, что бы рассказали они, умершие, убитые, если б можно было слышать их рассказы.

Девушка пришла из за смерти, и Федор Садыков приказал девушке жить в комнате рядом со штабной, в его комнате, которая была комнатой матери этой девушки и куда никто не заходил. Девушка покорно тогда встала со стула и пошла спать. На другой день в сумерки Федор Садыков видел, как девушка тихонько подошла к роялю, стоявшему в его комнате, которая была комнатой ее матери, присела потихоньку к роялю и заиграла, не касаясь клавиш: это тоже было из за смерти. Тогда впервые она улыбнулась, виновато, увидев Федора, тихо опустила крышку рояля. Это была тихая аржановолосая девушка, ничего не знавшая в житейских делах гимназистка, голубыми глазами удивлявшаяся миру. Она стала женой Федора Садыкова. Федор взял ее из за смерти, из фронтовых луж крови, как за шиворот берут с помойных ям никому не нужных котят. Федор Иванович был, что называется, грубым и неотесанным человеком, у него была жизнь его работы, созданная революцией.

Федор стал первым мужем Марии, и Федор никогда не спросил ее о любви. Пошли годы. Величайшей силой бессилия эта девушка сумела быть для Федора Ивановича тем, чем был он сам. Винтовку Федор сменил на приборы Пито и Амслера, но карты и планы остались по прежнему, и по прежнему Федор Садыков пребывал в походах, сначала за знанием, затем со знанием. Тот год он шел в походе у ночных костров, в победах и отступлениях рек, в боях за социализм. Федор ходил по лугам и долинам, подсчитывал тяжести и силы течений вод и отмелей, накапывал плотины, срезывал перекаты, человек атлетической силы в молодости и организованных нервов в зрелости, силу которого выпили астма, граниты знаний Энгельса социолога и Энгельса гидравлика, абсолютные величины секундного расхода вод и их периодичности, штыки революции, – шрапнель, разорвавшаяся на станции Мациевская, на фронте гражданской войны у него между ног, и плотина на Тереке, сломанная, сорванная ледоходной водой, много часов носившая и ломавшая Федора Ивановича по водным просторам освободившихся водных сил. Жизнь Федора Ивановича проходила жизнью солдата и рабочего, временный его стол всегда оказывался рабочим верстаком и чертежной одновременно, где среди бумаг лежал засунутый подальше лист с записью тринадцати его болезней, постель его всегда была походной. Мария ездила за ним, свои углы скрашивая украинскими плахтами, она всегда искала рояль, чтобы играть классических музыкантов, и с нею жил ее друг, громадный пес, помесь овчарки и волка, Волк. Федор ни разу за всю их жизнь не успел сказать Марии, любит ли он ее.

Дни страны, командуемой Москвою, возникали в те годы тяжелыми жерновами революции, строили страну, командуя ею. Этою командою возникали строительства, двигались сотни тысяч людей, ибо страна в те годы жила военным лагерем. Этою же командою жерновов революции просыпался на рассветах Федор Иванович, харкал, крякал, лил на себя ведро холодной воды, влезал в сапоги и уходил в поход, в войну с речными долинами – тяжел оплечий человек, один из мельников около жерновов революции. Иной раз особенно густы были на реке туманы, особенно трудны были переходы, тогда Федор Иванович ломался, сваливался в походную свою кровать, тринадцать его болезней приступали к сердцу, к легким, к горлу, лоб блестел в испарине, скулы обрастали щетиною и очень острым становился кадык. Федор не умел говорить о любви.

Эдгар Ласло и Федор Садыков, два коммуниста, люди одинаковых воль и дел и разных культур, жили друзьями, делающими одну работу, мельники революции. Гражданская война легла на плечах Ласло так же, как и Садыкова, – быт инженерных войск, игра жизнью ва банк смерти, но Ласло не был инженером от станка, и он умел заглядывать в чужие карты банка, то есть в карты смерти. Ласло шел по жизни человеком крепкой воли, как у Садыкова, крепких глаз и верных рук инженера, работающего с интегралами, но к интегралам пришедшего длинною дорогою классических гимназий, книг, русского интеллигента иностранного происхождения.

 

Ласло и Садыков в своем походе на изысканиях встретились на тальвеге ручья Малашки, около Медвежьих озер. Путь был закончен. Две партии изыскателей расположились в старом помещичьем доме, где исчезли в рамах стекла и по пустому дому бродил бередливый ветер. И беспорядочная и необычная тогда возникла ночь. За домом лил мелкий дождичек. Десятники и студенты практиканты в соседнем селе достали водки – на радостях встречи и перед концом работ. Ласло скучал. Тринадцать болезней Садыкова уложили его в постель, он лежал в столовой. Дом глохнул, стар и скрипуч. Десятники предложили Садыкову водки, он отказался. Эдгар Иванович выпил водки во имя дождя и усталости. Студенты практиканты пили и пели. За окном лил мелкий дождь. Было в природе сиротливо, пусто, печально.

Каждый живущий имеет право на жизнь, и каждый живущий, должно быть, имеет право на любовь, или не имеет этого права? Мария, жена Федора, имела величайшую женскую силу – быть бессильной. Федор никогда не говорил о любви. Мария страшилась жизни Федора, когда музыка Бетховена заменялась безмолвием музыки революции и солдатских маршей ее мужа по болотам, где вместо тепла обрусевших голландских печей горели костры у рек и вместо керосиновых медленностей светила заря.

Шла ночь. В столовой разбитого помещичьего дома застрял стол, но пропали стулья, свечи втыкались в пустые бутылки. На столе стояли бутылки с алкоголем. Федор Иванович лежал в бреду, в испарине, под лестницей в мезонин. В доме умерла жизнь, здесь жили совы и тишина. Десятник, рабочие, практиканты и Ласло, стоя и в скуке пили у стола, ломаясь страшными тенями на стенах.

Было скучно в дождливом вечере. Медицина знает многие виды опьянения – страшнейшее из них опьянение психическое, когда человек тверд в движениях и в речи, со стороны не узнаешь, что он окончательно пьян, но мозговые корки его повреждены алкоголем, выпали из работы сознания, и воля не принадлежит человеку. Эдгар Иванович ходил по пустым комнатам, скучал в темноте безделья, пил, был трезв, как видели остальные. Федор Иванович лежал, задавленный своим кадыком.

Скрипучая лесенка вела из столовой в мезонин. Эдгар Иванович поднялся по скрипучим ступенькам наверх, и Ласло не помнил потом, как, должно быть, и Мария, с вечера или на рассвете легла за пыльными оконцами мезонина, за парком, за рекою, желтая, дряблая заря, ставшая из за туманов. Свои бутылку и стакан Эдгар Иванович поставил на подоконник.

У окна в тот час стоял того состояния человек, глаза которых умеют смотреть в пространства, чтобы не видеть пространств, но видеть то, что за пространствами. Такие глаза, возвращаясь из за пространств, должны быть очень действенными, черные глаза обрусевшего венгра, сохранившие в себе темную историю его народа, пришедшего с доисторической Волги, когда Волга называлась рекой Ра, и поселившегося на старых культурах Дуная. В комнате, где рукою доставался потолок и раскинутыми руками доставались противоположные стены, Эдгар Иванович считал себя одним.

И тогда дренькнула в углу выцветшая пружина дивана.

– Кто тут? – спросил Ласло.

– Это я, – ответила Мария, – знаете, я потихоньку выпила рюмку водки, и я совсем пьяна.

Из за пространств в алкоголе всегда приходили к Ласло не мысли, но ощущения – или тоски, от которой физически ломит череп, – или радости, физической радости, от которой немеет позвоночник. Ласло знал от фронтов, что это та тоска, когда смерть вселяется в череп, –ъъ и это та радость, когда само солнце входит в сердце. Эти тоска и радость возникали у него при мыслях о женщине, о чудесном женском, что разлито в человеческом мире. Эта радость пришла к Эдгару Ивановичу в ту дряблую зарю.

– Мне очень грустно, Эдгар Иванович, мне очень одиноко, – иногда мне очень страшно, потому что я совсем, совсем одна во всем мире, – сказала Мария.

Переалкоголенные мозги могут все переаршинивать, память сшивает куски, отстоящие на десятилетия и на минуты друг от друга, и очень часто тогда возникает ощущение невероятной чистоты, целомудрия, правды, ставшей над всеми неправдами, чтобы взять от небытия нуль.

– Я пришла сюда, чтобы уйти от всех, и вы тоже пришли сюда, как странно!.. Я думала сейчас о вас. Мне никогда никто в жизни не сказал – люблю, даже Федор. И я никому не говорила этого слова. А сейчас я скажу. Мне иногда кажется, что я люблю вас. Нет, это не только кажется, это – правда. Мой отец был инженером, как вы. У вас волосы, как вороненая сталь, вы, как ворон, а виски ваши уже седеют, и я часто ловлю себя на мысли, что мне хочется погладить ваши седые волосы. Все проходит. Я совсем пьяна. Я очень много думаю о вас.

Эдгар Иванович не запомнил, с вечера или на рассвете лежала за пыльным оконцем мезонина, за парком, за рекою желтая, дряблая, уже осенняя заря. Пружина на диване дренькнула – именно выцветшим звуком.

– Что вы делаете, Эдгар? – спросила Мария, не добавив отчества – Иванович, – и она впала в бессилие.

– Я люблю тебя сейчас, Мария, – сказал Ласло.

Федор Иванович один бодрствовал на своей походной койке, когда вниз спустился Ласло. Остальные спали на соломе по углам столовой. Свечи догорали. Федор Иванович поднялся со своей койки, босыми ногами подошел к столу и налил себе водки.

– Тебе нельзя пить, Эдгар. Я не люблю пить, Эдгар. В этом доме очень большая тишина, только совы кричали, – сказал Федор Иванович. – Выпьем за дружбу, Эдгар!

Федор Иванович опустил руки и опустил глаза.

– Тебе нельзя пить, Федор, – сказал Эдгар Иванович.

– Нет, почему же? – ответил Садыков.

И Ласло крикнул, подняв пустую руку, чтобы чокнуться:

– Да, выпьем до дна!

– Но ты налей себе, чтобы пить! – сказал Федор Иванович, – твоя рука пуста.

За окном легла дряблая заря. Эта ночь стала началом романа Ласло.

Это были два друга, Федор Садыков и Эдгар Ласло, люди великой эпохи русской революции, которую они считали своею родиной, потому что в ва банке со смертью они остались живы, командуя миром и волями московского Кремля, мельники его жерновов. Эти два человека, русский рабочий, ставший инженером, и обрусевший венгр, ставший русским интеллигентом и – по существу – родившийся инженером, – они шли достойными людьми, навсегда. Один сохранивший, другой обретший европейскую манеру внимательности, вежливости, чистоплотности и аккуратности. Оба они знали, что их жизни отданы революции – жизнь Федора в кармане его косоворотки, жизнь Эдгара – в его жилетном кармане. Эдгар был физически красив, у обоих глаза, существовавшие, чтобы действовать. У Федора Ивановича тяжело обвисли плечи, как тяжела была походка израненных его ног, – он был примечателен красотою неправильностей, морщин на лбу, голубых славянских глаз, запавших деловою понуростью, нежных скул в красных венках румянца, русского – сибирского – пробора картофельных волос. Ласло слил в себе кровь волжских и придунайских степей, по которым прошли крови очень многих народов, аланов, гуннов, готов, унгров. Волосы падали у Ласло назад за широкий лоб, откинутые назад веками ветров прошлого и Российским политехническим институтом.

За окнами светилась дряблая, уже осенняя, желтая заря.

– Да, выпьем до дна. Ты помнишь, Эдгар, принципы Жирардона?

– Какие именно?

– А вот хотя бы тот, что естественные водные потоки влекут за собою своими водами твердые вещества, стало быть, и всякую грязь. И при этом, количество этих твердых частиц зависит от сопротивления размыву. Движение воды безостановочно, но движение этих взмытых частиц не непрерывно – вместо того, чтобы быть непрерывным, оно перемежается, и нисхождение застревает на перекатах.

– Да, совершенно верно, – ответил Ласло, – но Жирардон же утверждал, что и глубины распределены в поперечном профиле неравномерно, они больше в частях ложа, представляющих наименьшее сопротивление размыву. Жирардон думает, что не следует уничтожать перекаты.

– Ты пьян, Эдгар?

– Да, это совершенно верно.

– Но мы сейчас говорим не о гидрологии.

– Да, совершенно верно.

Федор Иванович глянул на Ласло. Тот стоял спокойно и прямо, – Федор Иванович опустил глаза и побрел к своей койке.

 

(продолжение следует)



↑  1650