Чудо-юдо, сладкий сок (30.11.2020)


 

В. Сукачёв (Шпрингер)

 

I

— Егорий, — ласково позвала из соседней комнаты Анфиса, — подь сюда.

«А, чтоб тебя!» — втихомолку чертыхнулся Егор Васягин и с виноватой ухмылочкой пожал плечами. Маленький, сухой, он угрем скользнул из-за стола и вошел в горницу так, что ситцевая занавеска на дверях и шелохнуться не подумала.

Сколько тебе говорить, — сердито зашептал жене Егор, — при гостях я тебе не Егорий. Тьфу, словно сметаной облила...

Как дело-то ладится? — спокойно глянула на мужа Анфиса, и лишь в уголках ее прекрасных огромных глаз залучились тоненькие морщинки. — Смотри, вольному воля, а только ноне и на печи деньги зарабатывают.

Хватилась, — как-то разом потеплел голосом Егор и оглянулся на двери, — я уж теперь согласие дал... Нашла время, хватилась, — еще раз прошептал он и, горестно махнув рукой, пошел к гостю.

Ну, так как же? — сразу спросил его гость, но спросил уже тем тоном, по которому видно было, что дело решено и требуются только небольшие уточнения, крепкое рукопожатие и по последней чарке, для скрепления сговора. И уже прощаясь, уже ступив на порог и поправляя меховую начальническую шапку, добавил. — Сам понимаешь, Егор Иванович, я бы мог и приказом. Да с невольника — какой работник! А ты те кормушки ладил, сам избушку срубил, вот, значит...

Все сделаю, — с тоской выдавил из себя Егор, — не сомневайтесь. Мое-то слово вы знаете. Жаль только Лидку, скотина-то живая, эх...

А сани там и брось, а то еще на своем горбу потащишь, — довольно улыбнулся начальник и скрылся в клубах морозного пара, который медленно обтек ноги Егора, наткнулся на печку и тут же сгинул.

Егор постоял в раздумье, горестно вздохнул и с надеждой осмотрел стол. Но там все было выпито, торчала вилка в тарелке с солеными грибами, и чуть дымился окурок в капроновой пробке. Беспорядок царил на столе, и такой же беспорядок был у Егора в душе. И там что-то дымилось, опаляя Егора Васягина медленным, душным жаром. Да и весь мир казался сейчас Егору устроенным бестолково: для кого пироги с маслом, а кому и хлеб с квасом. Кто-то будет сидеть дома, праздновать в веселье зимние праздники, любить своих жен, и их будут любить жены, а он, Егор Васягин, в это время будет откармливать вонючих хорьков. В этом для Егора не было никакой справедливости, а только одно наказание, насмешка от судьбы.

Обычно слабый на вино, в этот раз Егор был трезв как стеклышко, и, лежа у теплого бока жены, он не мог чувствовать в себе даже пьяного безразличия. И заснуть он боялся, так как в беспамятстве сна время несется вскачь, и, проснувшись, он бы уже оказался у той минуты, с которой надо было начинать новую жизнь.

Очевидно, почуяв тайную муку Егора, Анфиса сонно сказала:

Может, заметет?

Дожидайся, — живо откликнулся Егор, еще более проникаясь горечью предстоящего, — теперь в самый раз крещенские морозы заступили.

Тебя, дурня, в космос пошлют — не откажешься, — упрекнула Анфиса и тяжело крутнулась на левый бок.

Хо, в космос, — обиженно хмыкнул Егор, — в космос-то любой инженер слетает, а вот в тайгу ехать, вонючих хорьков кормить, такого человека поискать надо…

Егор хотел сказать еще и о том, что тут нужны большие знания повадок зверей и особенно — соболя драгоценного, которого он по минутной злобе хорьком обзывал, нужна выносливость и осторожность, но жена легонько всхрапнула, и Егор умолк. Но он додумал эту свою мысль до конца и неожиданно успокоился. Как-то разом он понял, какой большой важности дело доверяют ему, и вдруг застыдился своего долгого препирательства с директором коопзверопромхоза, своего нытья перед Анфисой. И только тщательно прочувствовав все это, Егор Васягин ушел в сон и долго в сладости сна причмокивал губами, прежде чем перейти к крепкому мужицкому храпу.

А над миром в это время мягко расстилалось белое волшебство, осиянная синь наплывала из неведомых высот, и на многие сотни верст гулко постреливали деревья от мороза.

II

Лидка, так звали старую кобылицу, перекочевавшую в промхоз со сплава, легонько трусила по хорошо накатанной дороге. За свою долгую жизнь она столько перевезла груза, столько покрыла километров и так натерпелась от человека, что теперь почти забыла о размеренном шаге. С места она плавно входила в хомут, отмечала, хорошо или плохо подогнаны войлочные стельки, умеренный потяг чересседельника, мягкую или же сбитую попонку под седелкой, и легонько трусила вперед, равнодушно опустив косматую голову под деревянной аркой дуги. Оглоблями, вожжами она была связана с человеком и никогда не забывала об этом, потому что была еще одна связь, наиболее решительная — кнут. Лидка давно привыкла к ударам кнута и легко переносила их боль, но в ней, не ослабевая, жил первородный страх самого первого удара, самого первого оскорбления, нанесенного ей человеком.

Пообочь дороги тянулся прогонистый, ладный пихтач, изредка перемежаемый ельником, и уже совсем в редкость были голые, жалкие в своей сиротливой обособленности березки. Но вот что удивляло в березе Егора, так это ее необычайной настырности приживчивость. Более двух месяцев добирался он от Вислы на Дальний Восток, и за долгий путь какие только деревья не набегали на поезд, а промеж них белая кожица березы непременно встречь светит. И хоть вырос Егор в таежном краю, сызмальства привык к ельникам да пихтачам, к могучему кедру и стройной лиственнице, а вот душа его березку привечала, и, казалось ему, покуда есть на земле это чудо-юдо, сладкий сок, есть и он, Егор Васягин...

— Н-но! — дернул вожжи Егор. — Поспешай, милая, не ровен час, и ночь захватит.

Егор в санях сидел боком, отвалившись спиной на обводину и притрусив ноги сеном. Мешок с провизией, карабин, топор и боеприпасы лежали в передке, тоже тщательно обложенные сеном. В самый последний момент Анфиса раздобылась где-то спиртом, и бутылка, тепло угревшись за пазухой, напоминала о себе Егору приятной тяжестью. И если честно говорить, то этот самый спирт, без которого Егор вполне мог бы обойтись, дал ему пищу для размышлений почти на половину пути. В самом деле, ну какая бы еще женка доверила этакий груз своему мужику на дорогу, да еще и в одиночку, если не считать Лидки и бегущей впереди Дамки, изящной, подозрительной и самолюбивой лайки. Да никакая. Разве еще одну такую Анфису в селе сыскать? Попробуй-ка! Да что в селе, Егор и на другие места предостаточно насмотрелся, каких только баб не перевидал, а вот чтобы спирт самостоятельно, пять лет войны самостоятельной, это, брат, шалишь. А если сыщешь такую, считай, ухватил чудо-юдо, сладкий сок…

На морозе крупный прямой нос Егора ярко алел, короткие рыжеватые ресницы, воротник старой шубейки искрились инеем, но он этого не замечал, давно и прочно свыкшись с морозом. И на лошадь он покрикивал скорее по привычке, чем по необходимости, занятый своими приятными думами. И Лидка, словно понимая его, никак не реагировала на Егоровы понукания, и все той же легкой рысью тянула сани в глубь тайги, совершенно не подозревая о том, что движется к своей собственной судьбе. И лишь Дамка изводилась от лесных запахов, стосковавшись по тайге и приволью, которое давало ей право жить полной, тревожной и радостной собачьей жизнью.

III

Но миновали сверток на леспромхозовские деляны, обогнули гору, пересекли долгую марь, и Егор отошел постепенно думой от дома, Анфисы, предстоящих праздников и расслабленной грусти. Короткий зимний день давно перевалил на вторую половину, и морозец заметно окреп, выщелкивая на деревьях звонкий печальный гул. Накатанная дорога кончилась, и сани теперь скользили по давнишнему, слегка припорошенному следу.

Когда марь осталась позади, Лидка впервые за всю дорогу остановилась и, тяжело поводя запавшими боками в серых яблоках, справила нужду. Егор тем временем скинул рукавицы и закурил. Потом сошел с саней, одобрительно покряхтывая, размял ноги и подтянул подпругу. В нервном нетерпении Дамка далеко впереди лизала горячим языком снег.

Смолкли скрип саней, отфыркиванье лошади, и тут же в свои права вступила тишина. Была она по таежному многозначительной, настороженной, хорошо устоявшейся среди вековых деревьев.

И опять потянулись таежные версты, скучные и долгие, как чье-то томительное молчание на исходе дня. И Егор, теперь уже озабоченный исключительно предстоящими делами, все чаще подергивал вожжи, чмокал губами и грозно таращил добрые, с легким прищуром глаза. Но постепенно он успокоился, притих в санях, и мысли его поскакали, словно заяц по вспаханному полю…

«Ну что вот, жизнь окаянная, — мыслил Егор и грустно поджимал губы, — прошлым летом пятьдесят стукнуло. А подумаешь, вроде бы и не жил совсем. А ведь был такой момент, лет двадцать назад, когда думалось, что половина века, это — ого-го! Мол, самостоятельно в гроб надо ложиться, если смерть где замешкается, чтобы, значит, людям не мешать. Шалишь, теперь-то, когда по-настоящему в силу ума вошел, теперь-то только и жить. Для пользы себе и людям, для Анфисы и для тех соболей, которых в голодную зиму надо поддержать, накормить для продолжения и размножения их рода. Одна досада в свете, нет у него самого потомства, обошла природа, язви ее в бабушку, черным скоком мимо проскакала. А так, как бы славно-то было… Анфиска-то, слава тебе богу, и десятерых могла натаскать, ей только почин и нужен был, а там бы пошло-поехало за милую душу. — Егор вновь тяжело завозился в санях, смущенно крякнул и даже плотно зажмурился от внезапно подступившего стыда. — Угораздило же его ляпнуть такое, а все по пьяному делу, по дури собственной и близости ума. Как его вывернуло-то в тот раз. И где только глаза были, когда он, первый раз в жизни заикаясь и от того еще больше набираясь зла, ляпнул Анфисе, мол, согрешила бы ты, что ли, ради наследника нашему роду. Ради того, кто будет жить на земле после нас и понесет в дальнейшие века добрую, трудовую кровь Васягиных. И влепила же она ему по мусалу, ох, как влепила! Век не забыть. Двадцать лет прожил Егор с Анфисой бок о бок, с вычетом пяти лет на войну, а такой вот ее не знал. И думать не думал о том, каким огнем могут загореться ее глаза, какая бездонная боль может открыться в них. Он заглянул было в эти болючии омуты, но где там, и до середины взглядом не дошел. А Анфиска, как же это она потом сказала, ловко этак? Мол, Егорий ты придурошный, да неужто все эти годы с такой поганой болью прожил, да чтоб тебе пусто было за такие напрасные муки для себя. А ведь сказала, словно в сердце у него прочла...»

Но тут внимание Егора привлекла Дамка, яростно облаивающая вековую ель. Он остановил лошадь и с пристальным любопытством осмотрел дерево от земли по самую макушку. Закончив осмотр, Егор внимательно прислушался к голосу собаки и тут же сердито закричал:

— Дамка! Язви тебя, фу! Ступай ко мне, чертово изделие.

Еще раза два тявкнув для порядка, Дамка весело побежала к хозяину.

— И не стыдно? — ласково сказал Егор подбежавшей лайке. — Аль стосковалась так, что соек начала облаивать?

Дамка небрежно махнула полуторным кольцом хвоста, умно и сожалеючи глянула на Егора и понеслась дальше по дороге. Не дожидаясь команды, Лидка тронула, привычно набирая свою размеренную рысь. «Ну, вот как тут не плюнуть в глаза тому, кто считает лошадь за бессловесную скотину, — ударился в философию Егор. — Говорить она не может, это точно, а вот насчет разума, это еще бабушка надвое сказала. Другому человеку не мешает поучиться так-то мыслить».

И вдруг Егор споткнулся, неожиданно вспомнив, для какой цели везет его теперь Лидка в тайгу, к уютной и теплой зимовьюшке. И то, что лошадь так покорно и охотно движется теперь к своей, точно определенной директором промхоза судьбе — хорькам на корм, — показалось ему в высшей степени странным. Он покосился на Лидку, ожидая увидеть в ней какие-то перемены, какую-то отметину судьбы, но нет, — лошадь как лошадь, сто лет он ее такой вот и знал. Таскала лес на сплаве, надорвалась, к тяжелой работе стала неспособной, ну, и спихнули ее в промхоз, корма для зверофермы подвозить. Лошадь как лошадь. Сколько ей? Лет десять? Больше, наверное. Когда он Анфиску с приступом в район возил, она уже года два в промхозе была. Тогда еще в аккурат и Степка Афонин на сплаве утоп…

И Егор Васягин с такой мучительной натугой стал вспоминать точный возраст Лидки, словно от этого зависело что-то важное, требующее решения сейчас, именно в эту минуту. Какая-то смутная тревога постепенно входила в него. Он никак не мог и не хотел понять, почему лошадь так покорно несется к своему концу. Егор забыл и то, где он находится. Теперь он помнил только о старой, с давно сбитыми копытами лошади. Отсутствующим взглядом смотрел он на ее крупные, сухие лодыжки и на то, где стерлась под шлеею шерсть и с годами кожа отшлифовалась до костяного блеска. Сам того не замечая, он натянул вожжи и замерзшими губами тихо скомандовал: «Тпру-у-у».

— Зараза, че это тебя сегодня разнесло? — укорил Лидку Егор, в немом изумлении глядя на то, как валит от лошади пар и заморенно вздымаются круглые, в серых яблоках, бока.

Лидка послушно перешла на шаг и замотала головой, пытаясь сбить тяжелые сосульки с нижней губы.

IV

...Да, в тот год дружно навалились на село беды. Бывает же так, десять лет по жизни отмашешь и — ничего, а потом, в один год, столько пакостей тебе сделается, что если разложить на те самые десять лет, то и тогда с лихвой получится. Начать с того, что передохли в ту зиму на селе все до единой собаки. Конечно, кому-то такая беда может показаться и пустячной, а вот для охотников-промысловиков — хуже наказания нет. И после этого вот и пошло, и посыпалось. Сорвался сахалинец, неделю кряду не утихал, и сгинули два мужика под белой прохладой сугробов до весны. Оборвало дурным ветром электрический провод — и не стало у Степана Нагорного двух сынишек-близнецов. Не залег осенью медведь в берлогу, не успел нагулять жир — и стих в селе веселый, воркующий смешок Александры Пряхиной. И вот в этой-то круговерти печальных событий занемогла к вечеру Анфиса. Сидела за столом и вдруг сошла с лица, переломилась в поясе и тяжело посунулась под ноги растерявшегося Егора. И прежде чем Егор бросился к ней, поднял на руки, и так, с нею на руках, потерянно встал посреди комнаты, он успел прожить свою жизнь до конца. Впрочем, конец этот был в два шага, у полки с охотничьим снаряжением.

А потом он бежал к конюшне, лишь чудом определяя направление среди белого варева пурги. Его не пускали, пытались удержать и силой, но куда там. Егор в это время осилил бы и слона. Просто взял бы за передние тумбы, оторвал от земли, и — к чертям в сторону!

Лидка, ах да, Лидка, она и не думала противиться ему, когда заводил он ее в оглобли без саней, потому что саней нельзя было видеть за пургой. И только когда он уже затягивал супонь, упершись коленом в хомут, она положила голову ему на плечо и глубоко, с хрипом вздохнула. Что видела она в эту минуту? Наверное, полные ясли сена, дымное тепло конюшни и мутное, веющее уютом пятно фонаря под потолком.

А дома надрывно, с нечеловеческой тоской стонала Анфиса:

— Егорий, ми-илай... нажми вот сюда... сюда, сюда... сильнее, Егорий, ради бога... сильнее, а-а-а...

Ее волосы были мокрыми и разметались по лицу, руки искусаны в синяки, ночная рубашка разодрана на груди, и Егор глупо и бессмысленно видел в этом разрыве два круглых полушария, так и не познавших полноты материнского молока. Какую боль стерпела Анфиса и какую боль пережил Егор — судить трудно. Но эта страшная минута пришла словно для того, чтобы Егор на несколько часов познал всю пропасть небытия, всю боль человеческую и беспредельную силу того чувства, которое он так никогда и не решился определить словом.

Металась в санях Анфиса, рвала полы тулупа, рвала теплую пуховую шаль. Привычной рысью тянула по сугробам сани Лидка. Из последних сил несла свою жизнь Анфиса, и из последних сил везла эту жизнь Лидка. А он просто присутствовал в санях, совершенно необязательно присутствовал, так как той и другой силе не мог дать ничего. Именно это бессилие было мучительнее всего. И Егор лишь тихо шептал, морщась и бледнея от каждого вскрика Анфисы:

— Только вывези, родная, только вывези. А уж я, ах ты, чудо-юдо, сладкий сок...

С самого начала он целиком и полностью доверился лошади, бросил вожжи и смотрел только на Анфису, на ее долгие и страшные муки. Лидка сама вышла со двора, в сплошной метельной круговерти сама выбрала направление и пошла легкой рысью, всхлипывая и постанывая селезенкой от натуги. Чем могла кончиться эта ночь — ничем. Мраком, безмолвием, немым покоем и... что там бывает еще в таких случаях? Какая была бы им разница, что бывает...

Прошла целая вечность, прежде чем Лидка остановилась. И к этому времени Анфиса уже не стонала и не металась, а молча и покойно лежала на санях, ступив на тот короткий отрезок жизни, когда готовятся забыть себя.

Егор бережно взял ее из саней и, утопая в сугробах, медленно побрел вдоль забора, пока не наткнулся на двух перепуганных людей. Оказывается, с промхоза дозвонились, оказывается, их встречали, и позже оказалось, что они опередили смерть не более чем на час.

Вот как это было в тот недобрый год, когда в осенний ледостав затерло льдами Степана Афонина.

V

Прошло три дня. Егор Васягин добросовестно обошел все кормушки и, убедившись, что крохотным бревенчатым домикам за месяц его отсутствия ничего не поделалось, взялся за подсчет соболей. Это кропотливое, тяжелое занятие отняло у него еще два дня. И вот теперь он сидел в избушке, смотрел в маленькое оконце на тайгу и разминал в тонких коротких пальцах папиросу.

Егор Васягин хандрил. Это у него началось с раннего утра, когда он поленился протопить печурку, не нарубил дров, не принес свежей воды и не откликнулся на жалобный скулеж Дамки. И это у него продолжалось сейчас.

С ночи задул ветер, а теперь вот пошел снег, и тайга стала призрачной и зыбкой. Деревья слились в одно целое и за снежной дымкой казались темной полосой отчуждения, тем миром, в который нет доступа человеку.

Вконец растревоженная Дамка осторожно царапалась в двери. Изредка Егор слышал, как звенит удилами Лидка, выщипывая из саней остатки сена.

Низкий потолок избушки, уже прокопченный, уже с паутиной по углам, давил Егора. Запах слежавшейся, слегка преющей соломы раздражал его. Егор пробовал вызвать в памяти лицо Анфисы, но и оно представлялось ему смутно, лишь отдаленно напоминая обличье жены. И тогда Егор вспоминал Карельский перешеек, Ивана Сутягина и те полузабытые вечера, когда певали они в землянке, удивительно сочетаясь голосами и желанием выразить ту неизбывную тоску по любимым, которая приходит в редкие фронтовые затишья. Но и эти всегда неожиданно близкие воспоминания теперь не затрагивали чего-то главного в Егоре Васягине. Они словно бы мимо него проходили, словно бы он наблюдал эти картины со стороны.

«Черт дернул согласиться, — уныло думал Егор, — у меня и отпуск подоспел, и вообще надо было отдохнуть. Взять бы, да и махнуть с Анфиской на Юг, пройтись гоголем по-над морем. А то и в ресторан закатиться. Запросто. Подайте, мол, нам отбивную. Так нет же, к вонючим хорькам напросился, под самый Новый год, дом, Анфису бросил. А, чтоб тебя ветром выдуло, дурак старый...»

Сидел Егор в избушке, и, наверное, первый раз в жизни, руки к работе начисто отшибло. Ну, хоть криком кричи, а даже лишний раз пальцем шевельнуть было неохота. Вот и затомили его, взяли в полон горькие мысли. А за окном все так же падал снег и, подхваченный ветром, кружился над избушкой, над тайгой, бревенчатыми кормушками и серой, в яблоках, Лидкой. Застило белый свет на многие десятки километров, запорошило следы, покрыло матушку-землю белым саваном. И белым, холодным саваном захолонуло душу Егора. И уже в отчаянии, со злобой, он бормотал:

— Вот запрягу сейчас Лидку и подамся домой. А что? Свободно могу, кто мне что скажет? И пусть попробует сказать? Да сдохни они все, хорьки эти, все одно мне их мехов не носить. Ну, так и пошли они к лешему. Коль сами себя прокормить не могут — какой с них прок?! Нет от них никакого прока. А уж если так приперло, пусть лицензию на зверя выписывают. А зверя сейчас взять — любой дурак осилит.

А снег все падал, и под окном уже намело целый сугроб...

Перед обедом Егор Васягин решился. Он молча поднялся с нар, надел полушубок, шапку, закурил и, глухо раскашлявшись, снял с деревянного колышка карабин. Всегда быстрый и решительный на движения, теперь он все делал медленно, вразвалочку, словно боялся в чем-то ошибиться, допустить неточность. Егор распахнул дверь, и его ударило в глаза, ослепило белизной свежего снега.

Он зажмурился, загородился от этого белого света и так стоял некоторое время. Рядом, под ветвями огромной ели, Егор Васягин увидел сани и привязанную к ним Лидку. Повернув голову и навострив уши, лошадь грустно смотрела на него. В санях уже не оставалось ни клочка сена, и она, наверное, думала, что сейчас все это живо утрясется: появится сено, человек укроет ее попоной и ласково потреплет по шее, подтягивая ремешок недоуздка. Перед глазами Егора Васягина всплыло бледное, с мокрыми волосами, лицо Анфисы, ее искусанные в синяках руки и обезумевшие от боли громадные глаза.

— Эх ты, чудо-юдо, сладкий сок, — тихо прошептал Егор Васягин, медленно поднял карабин и вдруг болезненно сморщился, как-то глухо охнул и хватил карабином об угол зимовья. Удар эхом отдался в Егоре и замер, словно освобождая его от всей тяжести, что томила его в эти дни...

Скрипел снег под полозьями, легонько шумели деревья, и, глядя на все это, Егор глубоко и облегченно вздохнул, переполненный новизной снежного мира, какой-то волнующей легкостью в теле и радостью бытия. И лишь Дамка часто и недоуменно оглядывалась на Егора Васягина, тихо понукавшего Лидку.

 

 

 

 



↑  467