101-й километр, далее везде №6 (30.01.2016)


 

(Автобиографическая повесть в форме художественных рассказов)

 

Вальдемар Вебер

 

 

Вышла книгой в изд-ве «Алетейя"

 

Пятидесятые. Как жили, что ели, что пили, что пели...

 

Меня будит голос из радиоприемника. Медленно вслушиваюсь в слова диктора. После музыкальной паузы текст повторяют: Пленум ЦК КПСС разоблачил Лаврентия Павловича Берию как английского шпиона и ярого врага партии и народа.

Тот день, 10-го июля, был жарким, но с ветерком, в комнаты залетал запах цветущих во дворе лип. На кухне перед приемником сидели совершенно растерянные родители.

Позднее, взрослым, вспоминая эту сцену, я удивлялся, почему их так могло потрясти очередное «разоблачение» одного из вождей, — их, проживших жизнь на фоне непрерывных партийных и административных чисток, смертных приговоров, — их, переживших ссылку, лагерь, гибель большинства родных. Лишь начав реконструировать день за днём события четырех месяцев, прошедших со дня смерти Сталина, я понял, что люди прожили их в неизвестно почему и откуда появившейся уверенности, что навсегда минула опасность быть жестоко наказанным за поступки, кажущиеся наиболее естественными и разумными. Так, в 1951 или 1952 году маму, учительницу немецкого, вызвали в районо и строго упрекнули: она, мол, слишком много времени посвящает разговорному языку, чуть ли не онемечивает учеников. У себя, в школе рабочей молодежи, она не заметила, что уже не один месяц по всей стране идёт кампания пропаганды пассивного знания языков, что преподавателям школ и институтов «настоятельно рекомендовано» побольше нажимать на грамматику и чтение со словарем.

Гражданам за железным занавесом разговорный иностранный был ни к чему.

Еще сонный, сажусь на колени к маме. «Сними сегодня же портрет в своем кабинете», — советует мама отцу, завучу ФЗУ.

 

***

 

Шок от ареста Берии быстро прошел. Чувство надежды возвратилось. Надеялись на небывалые урожаи, на чудеса самой передовой в мире науки.

Одновременно решались земные проблемы. Например, где найти дров для печного отопления. Уголь потребляли только на производстве. Дрова выписывали на комбинате, но их хватало лишь на половину зимы. Мы бродили по улицам и окрестностям, собирали брошенные деревяшки, вылавливали из реки бревна-топляки от распавшихся плотов, пилили их ручными пилами и сушили в поленницах до зимы.

Но в основном дрова воровали, спиливали потихоньку старые березы в лесу или выкорчёвывали пеньки на лесозаготовках. Самым простым было тащить дрова с лесоскладов. Нас, мальчишек, ловили, но чаще всего отпускали с угрозой сообщить в школу. Порой эту угрозу выполняли, и пионеров прорабатывали на собраниях. Осуждения эти «преступления» в сердцах учителей и одноклассников, однако, не вызывали — воровством дров занимались все поголовно. «На лес и поп вор», — приговаривал наш сосед Иван Ильич Алексеев, когда брал меня с собой рубить речной ивняк вдали от города.

 

***

 

Ходили слухи, что Берия выдал Западу много секретного, что он рыл туннель до Лондона и что американцы от него узнали про все наши военные базы.

Ученики в школе говорили Нине Карловне, учительнице немецкого: зачем нам теперь немецкий, нынешний враг говорит по-английски. Нина Карловна, дочь латышского стрелка, кричала в ответ, что немецкий язык — язык классиков марксизма и что тот, кто его выучит, легко одолеет любой другой, тем более какой-то там английский. Когда она нервничала, то роняла пенсне, у нее появлялся сильный акцент, с носа на классный журнал сыпалась пудра, а на лице проступали бородавки.

Наши преподаватели немецкого часто сменялись. Второй учительницей стала фронтовичка, она разучивала с нами на немецком песни военных лет, слова которых сама переводила на немецкий и заставляла это делать нас.

Третий учитель, прослуживший три послевоенных года в Германии, также прививал нам любовь к немецкому с помощью музыки, приходил на урок c аккордеоном. Он знал массу трофейных шлягеров: «Rosamunda», «Das blonde Käthchen», «Komm zurück», «In der Nacht ist der Mensch nicht gern alleine»... От него я впервые услышал «Lili Marleen» и даже делал попытки перевести ее на русский для нашего школьного эстрадного ансамбля.

В пионерский лагерь меня никогда не отдавали. Родители знали о моей антипатии к любым коллективным акциям и неумении постоять за себя.

Во всех городах, однако, даже в самых малых, имелся городской пионерский лагерь, куда дети приходили утром, а вечером расходились по домам, что-то вроде летнего детсада для школьников. Являться туда надо было рано утром в пионерской форме. Располагались подобные «лагеря» при городских клубах, пионеры либо играли в помещении в настольные игры, либо учились маршировать под барабан на клубном дворе. В конце концов, мои родители поддались увещеваниям школьных педагогов, считавших, что полностью лишать меня атмосферы коллективного отдыха нельзя, что мне необходимо хотя бы две недели походить в этот самый лагерь.

В первый же день ко мне после утренней линейки подошел вразвалку рыхлый губастый дылда, взял мой галстук в свою большую лапу и, притянув к себе, приказал: «Ответь за галстук!» Я тогда еще не знал, что на это следует отвечать: «Не трожь рабо¬че-крестьянскую кровь, ее и так много пролито» или по-блатному: «Не трожь селедку, она в масле», и попытался высвободиться, но он держал галстук крепко и сообщил: «Всем, кто не знает ответа, положено в наказание от каждого честного пионера по щелбану с “оттяжкой”». Меня отвели во двор, мальчики выстроились в очередь, чтобы соблюсти возникший еще в макаренковские времена обычай. Девочки стояли в стороне и с наслаждением наблюдали. Пионервожатый не обращал на происходящее никакого внимания.

К обеду я был уже дома. Голова гудела, но я не плакал, не жаловался, мама ни о чем не спрашивала, кормила моим любимым молочным супом, картофельными клецками с творогом и виновато улыбалась. По тому, с каким выражением я снял галстук и закинул его в шкаф, она все поняла.

 

***

Советская власть в Карабаново за сорок лет своего существования успела построить лишь клуб и два-три многоквартирных дома для ИТР. Облик улиц определяли краснокирпичные фабричные казармы, деревянные бараки и избы с огородами и садами.

Не жившие в городах-текстильщиках средней полосы России вряд ли знают, что такое фабричные казармы, которые в народе называли просто «спальнями». Было ли это название официальным, не знаю, но когда я позднее прочел у Зощенко «Спи скорей, твоя подушка нужна другому», я воспринял его рассказ вовсе не как преувеличение, а как примету вполне реальной жизни моих товарищей, — своими глазами видел, как сменяли друг друга на полатях члены их семей, работавшие в несколько смен. Таких сооружений, как наши «спальни», я потом нигде не встречал. Историки утверждают, что они были построены по специальному английскому проекту. Каменные двух-и трехэтажные строения длиной в сто и больше метров. В бесконечных коридорах узкие бессчётные каморки. Второй этаж разделяли две общественные кухни с огромными печами, духовками и шкафами, в которых держали чугунки и кастрюли. Общественные туалеты находились в торцовых частях здания. Печи топились снизу. В «спальнях» жили в основном рабочие комбината.

Картина города будет неполной, если не упомянуть о нескольких солидных зданиях дореволюционной постройки, где располагались администрация города и магазины, а также о разбросанных там и сям «купеческих» особняках. Так их было принято называть, хотя строились они в прошлом не только для купеческого сословия, но и для местной интеллигенции — врачей, юристов, учителей. Внешний вид их сохранился до нашего времени почти неизменным: кирпичный беленый или небеленый низ, бревенчатый верх, железная, крашенная зеленой краской крыша, мезонин с балконом. После революции в процессе «уплотнения» каждый такой дом был поделен на несколько квартир.

Внутри особняки строились в основном по одному типу: 4–5 жилых комнат, кухня, кладовая, парадная, вход в которую шёл прямо с улицы. На дверях колокольчик. Для своих — вход со двора.

В некоторых домах, принадлежавших начальству комбината, чьи дети были моими одноклассниками, проживало и по одной семье. Меблировка в этих домах оставалась часто той же, что и у бывших владельцев, ее десятилетиями не меняли. В самой большой комнате четыре окна, большая печь, выложенная изразцами, на потолке лепнина. Здесь обычно стояли диван, рояль или пианино. В столовой — буфет, большой обеденный стол под абажуром, скатерть с тяжелой бахромой. На втором этаже — детская, спальня.

Было ощущение, что ты жил здесь когда-то, из этих комнат домов не хотелось уходить, не хотелось возвращаться в мир за окном с кривыми заборами, чахлыми тополями, гипсовыми дискоболками и лозунгами на выцветшем кумаче.

В каморках моих товарищей из фабричных казарм и бараков мебели не было, там царствовала рыночная живопись. Лебеди на воде, русалки, ракиты, замки, сивки-бурки, сцены оленьей охоты, лодки с сидящими в них полуобнаженными красавицами, каскады, водопады, медведи, диковинные рыбы, страусы, павлины, фиалки, ромашки, лютики. Живопись настенных ковриков изготавливали по трафарету, коврики в большинстве своем — бумажные, недолговечные. Когда они истрепывались, их заменяли новыми.

Маме тоже захотелось украсить наше жилье чем-нибудь «красивым», и она заказала у одного художника из ссыльных, ведшего в городском клубе кружок ИЗО, несколько копий с картин Шишкина и Перова. Он выполнил их с блеском, и многие годы они украшали стены нашей квартиры. Они нравились мне даже больше, чем оригиналы в Третьяковке.

***

 

В 1949 году отменили карточную систему, объявили денежную реформу, старые рубли поменяли на новые из расчета десять к одному. О реформе объявили заранее. Многие кинулись покупать что попало. Ездили на московские и владимирские барахолки. В квартирах наших соседей и знакомых потом еще долгие годы стояли бесполезные нелепые вещи, поражавшие мое детское воображение.

Начальные 50-е запечатлелись обилием всего китайского: пижамы, байковые рубашки, кеды, зонтики, махровые полотенца, термосы с драконами, теннисные мячи, авторучки с золотым пером, чай. Вспоминается папино китайское плащ-пальто и мамина «книжечка» рисовой китайской пудры.

На комодах в домах школьных товарищей из «хороших» семей — вязаные салфетки, слоники, самодельные фанерные шкатулки, вырезанные лобзиком и покрашенные лаком.

В промтоварных магазинах разнообразие фарфоровых статуэток: школьники в формах, школьницы в белых передниках, кудрявые мальчики с мячиком, суворовцы и нахимовцы, танцующие полонез, пограничники с собаками, пловчихи, балерины, пастухи со свирелью, собаки, орлы, лебеди, голуби.

С «оттепелью» пошла мода на хрусталь: на тяжелые, напоминающие послевоенную сталинскую архитектуру граненые вазы, пепельницы, графины.

Другая сфера вещей и предметов определялась как трофейная: велосипеды, бинокли, барометры, фотоаппараты, карманные фонарики, бензиновые зажигалки, портсигары, дорожные фляжки, перочинные ножички фирмы «Золинген», чертежные доски, готовальни, опасные и безопасные бритвы, компасы, духовые инструменты, аккордеоны, наручные часы, часы на цепочке, бижутерия, береты, кожанки, портфели, полевые сумки, чемоданы, патефоны, пластинки, открытки, картинки-сводилки.

Кстати, о чемоданах. Тогда у многих еще сохранялись чемоданы старинные — фибровые, обитые металлическими пластинами и уголками; они стояли в кладовках рядом с советскими — картонными и деревянными. В дорогу предпочтительнее было брать именно эти последние, дабы не привлекать воров и не вызывать у попутчиков классовой ненависти.

***

 

У 50-х свои запахи. Женщины пахли «Красной Москвой» и «Красным маком», мужчины — «Шипром» и «Тройным одеколоном». Моя учительница музыки, семнадцать лет проведшая в тюрьмах, лагерях и ссылке, уверяла, что «Красная Москва» — духи еще дореволюционные и что раньше они назывались «Букет императрицы»; пока она сидела, им придали, мол, более интенсивный, по ее выражению, «шербетный» запах. Говорят, в странах народной демократии «Красная Москва» стала отличительным признаком советских женщин, ею благоухали жёны офицеров и так называемых «специалистов». У меня же 50-е, наряду с духом бабушкиных и маминых выпечек, ассоциируются с хозяйственным мылом. Им стирали, с ним кипятили, добавляя хлорки, белье, им мылись в бане. Существовало, конечно, и туалетное. Борис Пастернак, декларируя близость к народу, писал в январе 1941-го, что «потомство» обдавало его на лестнице метро «черемуховым свежим мылом», но то было до войны, к пятидесятым осталось, кажется, одно земляничное. И еще дегтярное — от прыщей. Позднее основательный запах хозяйственного сдал свои позиции ароматам более тонким, поколение твиста пахло чешским шампунем. В конце 60-х годов, женившись на москвичке, я поселился в квартире ее родителей. В комнате, которую нам выделили, стоял старинный рояль фирмы «Ивановский». Инструмент этот моя теща, поволжская немка, привезла после войны из Астрахани, — единственная ценность, спасенная из фамильного достояния. На нем учили ее саму, на нем она обучала дочерей, не проявлявших к сему занятию особого рвения.

Я, тоже учившийся в детстве и юности музыке, тогда фортепьянных упражнений еще окончательно не забросил, и это обстоятельство было последним аргументом, способным оправдать героические тещины усилия по вызволению рояля из чужих рук и транспортировке его на теплоходе в Москву, а также пространственный террор, коему рояль подвергал членов семьи. Представьте ее разочарование, когда она поняла, что и я решил оставить свои экзерсисы.

Инструмент занимал треть нашей с женой комнаты. Для двуспальной кровати места не оставалось, и я спал порой на полу под роялем.

Однажды мы взбеленились. Мы — это тесть, золовка, моя жена и я. Выступили, что называется, единым фронтом. И теща сдалась.

Прежде чем предлагать инструмент покупателю, его следовало настроить. Крышка рояля годами не открывалась, была завалена нотами, книгами, папками, альбомами. Высокие тона звучали неестественно темно и глухо.

Отыскали настройщика. Звук рояля ему тоже показался более чем странным.

Мне выпала честь поднять тяжелую крышку. В поднятом виде она вздымалась почти до потолка, деля пространство комнаты на две части. Только теперь все осознали, в соседстве с каким мощным предметом жили многие годы.

Открывая крышку, я настроился увидеть в утробе инструмента золотистые царские вензеля. Мой взор, однако, ожидало зрелище куда более экзотичное: внутри, где только возможно, оказались аккуратно уложенные бруски темно-бурого хозяйственного мыла.

Словно не доверяя глазам, настройщик потрогал один из брусков.

— Зачем они здесь? — спросил он серьезно. Я также без улыбки ответил:

— Для большей чистоты звука. Вернувшаяся домой теща эмоций не проявила: — А я и забыла о них.

Тут она вспомнила, что мылом заполнена и подрояльная полка. А потом повела меня в кладовку, куда я никогда еще не заглядывал. На верхних стеллажах располагались целые мыльные штабеля, — «остальные на даче».

Всю войну теща прожила в Москве. Была замужем за русским, поэтому в 1941-м ее как немку не выселили. С должности преподавателя немецкого языка Военной академии ей пришлось однако уйти, и она устроилась сортировщицей на склад промтоваров.

Заведующий складом за сверхурочные расплачивался с рабочими мылом. В военные и первые послевоенные годы оно было чем-то вроде валюты, его всегда можно было обменять на продукты и вещи. Торговать теща не умела, мыло скапливалось на «черный день». Со временем этот род накопительства перерос у нее в настоящую «мыльную» манию. Даже уйдя со склада, она продолжала приобретать мыло, покупая его на рынке за деньги, полученные за сдаваемую периодически донорскую кровь. Однажды купила на Инвалидном рынке увесистый брикет и горько плакала, когда обнаружила, что он оказался камнем, политым сверху слоем мыла.

Цена мыла с денежной реформой 1949 года резко упала, но выбросить его запасы теща так и не решилась. Будущему она не доверяла.

На каждом из брусков крупно выдавлен год выпуска: 1942, 1943, 1944, 1945, 1946, 1947. Особенно завораживала цифра 1944, год моего рожденья. Тяжелый землистый цвет мыльного бруска казался цветом самой вечности.

В детстве и юности словно не замечаешь, что ешь, на чем спишь. Многие детали тогдашней жизни отпечатались, однако, в памяти по контрасту с нашим собственным бытом.

Когда бывал в семьях друзей в бараках и казармах, замечал разницу. Каша, селедка на оберточной бумаге, вареная картошка с постным маслом, соленые огурцы, квашеная капуста, брага, самогонка. В праздники — винегрет. Масло держали в воде между двойными оконными стеклами или в сетках, висящих за окном на шпингалетах.

У тех, кто жил в собственных избах с огородами или кто имел живность, быт был покрепче. Здесь в погребе держали запасы, а у кого и ледники свои были. Но и здесь питались незатейливо. И в готовке не изощрялись. Сало, щи, каша, холодец, та же квашеная капуста, квас.

Магазины в Карабаново не отличались изобилием, мясо можно было купить лишь на базаре, так же как и молоко, овощи, ягоды, соленья, сушеные грибы.

У нас на плите и в духовке постоянно что-то варилось, тушилось, парилось или пеклось. Мама работала в вечерней школе и с раннего утра успевала всего наготовить. Соседка тетя Настя тоже вносила свою лепту. От нее я узнал русскую кухню в большем многообразии, чем из посещений школьных друзей. К тому же, она многому научилась за годы жизни в Белоруссии, и теперь, когда я вспоминаю о ее стряпне, не могу точно сказать, белорусские или русские то были блюда, все эти окрошки и свекольники, эти пюре из брюквы и репы, подававшиеся с медом и со сметаной, морковные запеканки, сырники, пирожки, блины, куличи и медовые пряники. Знаю только, что тюря из кваса, черного хлеба, лука и тертой редьки, а также картофельные драники — точно белорусского происхождения.

С приездом моей бабушки ассортимент кушаний у нас в доме еще больше расширился. Именно бабушка определила мои кулинарные пристрастия на всю жизнь. Та же селедка у нас готовилась с соусами: с горчично-уксусным или сметанным, поверх сельди клали ломтики лука, при сметанном соусе — нашинкованное яблоко или нарезанные мелко соленые огурцы. Супы — молочный, фасолевый, гороховый, овощной, с домашней лапшой. Куриный бульон с манными клецками. Галушки с картошкой, с творогом, картофельный салат. Мясо в виде котлет, голубцов или фальшивого зайца. Штрудели, пироги, крепели, топф-нудли. Основа почти всех блюд — мука, картошка, овощи. Еда у меня поэтому до сих пор связана с варением, тушением, выпечкой и меньше всего с жареньем. Всегда предпочту шашлыкам и антрекотам рубленые котлеты или кёнигсбергкие клопсы, приготовленные на пару, с молочно-мучным соусом, заправленным репчатым луком, а на гарнир картофельное пюре и тушеную капусту.

У тети Насти на керосинке все лето варилось варенье, от таза с варившимися ягодами шел жаркий запах. Бело-розовая кипящая малиновая пенка вспучивалась, готовая перелиться через край. Тетя Настя собирала ее в отдельную керамическую миску, чтобы потом чаевничать со мной вместе, намазывая пенку на ломоть белого хлеба.

Ржаной домашний квас, основное летнее питье местного населения, водился и у нас, бабушка и тетя Настя делали его каждая по-своему. Но и у той, и у другой он был терпким, темным, пузырился, шибал в нос и не сластил, как тот, что продавался в городе в железных цистернах.

Вкусовые соблазны были и вне дома. Газированную воду с клюквенным или малиновым сиропами мы пили литрами. Сиропы у нас в Карабаново были особенно дешевыми, так как производились подсобным хозяйством комбината. Но главное лакомство — мороженое. Мороженщица с большим передвижным ящиком в центре города казалась феей из сказки, а пар от искусственного льда — одним из аксессуаров волшебницы. Белый шарик мороженого она клала деревянной ложкой на маленькую круглую вафлю, второй вафлей искусно придавливала шарик, белоснежная пористая масса выползала за края вафель, тыльной стороной ложки мороженица выравнивала поверхность, а излишек бросала обратно в ящик. Получалось колесико — его удобно было лизать по окружности. У некоторых морожениц процесс был механизирован, они клали вафельки в уже готовые жестяные формочки-кругляши и заполняли мороженым полое пространство между ними.

Я никогда не страдал гландами и мог съесть любое количество без страха заболеть. Но я искренне боялся, что у меня, как у толстяка из стихотворения Маршака, посинеют уши, вырастет сосулька на носу, а на затылке снежный ком. Это заставляло меня сдерживаться. Каждый раз, съев недозволенно много, я ощупывал затылок — первое в моей жизни свидетельство магической силы слова.

 

***

 

Мода до середины пятидесятых мало менялась с конца тридцатых — начала сороковых годов. Мамины московские подруги носили сшитые на заказ шляпки с вуалью. Фасоны шляп они заимствовали из фильмов десятилетней давности.

Из одежды детских лет помню байковые шаровары поверх валенок с галошами; мамины короткие ботики на кнопках, надетые на туфли. Помню ещё бурки из белого фетра, которые носил директор комбината Карпов: края голенищ оторочены кожаной лентой, носок и пятка тоже из кожи. На отце и старшем брате, как и на большинстве мужчин, войлочные полусапожки черного цвета по прозвищу «Прощай молодость», на резине, с застежкой-кнопкой или с молнией.

Многие донашивали военную форму: вылинялые гимнастерки, военные кители без знаков отличия, френчи, галифе, офицерские сапоги. Начальство комбината и начальство районное предпочитало кожаные пальто с воротником из каракуля и каракулевые шапки. На портретах вождей преобладали бекеши и «пирожки».

Как-то отец принес новость, что скоро, как до революции, повсюду будут вводить униформу. До этого униформа сохранялась лишь у военных, милиционеров да у швейцаров гостиниц. Но вот она появилась на моем старшем брате, студенте-горняке, на железнодорожниках нашей станции, на служащих прокуратуры. Кажется, именно после введения униформы фронтовики постепенно перестали носить свои старые кители и гимнастерки.

Незадолго до начала оттепели в первой половине 50-х на экран вышел индийский фильм «Бродяга». Внешний вид героя очень напоминал нищее послевоенное поколение. «Авара хум», — пел Радж Капур, — «Бродяга я-а-а-а-а..., никто нигде не ждет меня-а-а¬а-а...». В те годы по всесоюзной амнистии неожиданно выпустили из тюрем и лагерей тысячи уголовников, и они по манере одеваться на воле очень напоминали индийского Бродягу, но потом и среди старших школьников пошла мода на затасканные пиджачки большого размера, словно с чужого плеча, на просторные брюки, фуражку набекрень. Слово «стиляга» я впервые услышал уже в 1954 году, еще до появления рок-н-рольных стиляг.

Все советские стиляги Помешались на «Бродяге».

Стилягами тогда называли всех, кто хоть сколько-нибудь выделялся из общей телогреечной массы. Например тех, кто носил вещи, сшитые из трофейной ткани, или щеголял пряжками на ботинках.

Ко второй половине 50-х внешний вид людей начал резко меняться. Платья стали сильно приталенными, носочки яркими, каблуки туфель росли все выше. Старшеклассницы стали ходить в парикмахерскую, делать укладку, начес. Косички, собранные в «корзиночку», носили только на занятиях в школе, где строго запрещались даже входившие в моду прозрачные чулки. Наша директриса устраивала ежедневные утренние проверки.

***

 

, откуда ни возьмись, возникли настоящие стиляги, совсем не похожие на тех первых, приблатненных. Казалось, будто наши карабановские стиляги утрируют московскую моду: коки на темени больше, чем даже у тех, которых изображали в журнале «Крокодил», брюки уже, толще подошва туфель, шире плечи пиджака, цвета галстуков ядовитее. Стиляги их часто раскрашивали сами.

Комсомольские активисты бритвами резали стилягам брюки. Те, кто был из рабочих, еще многие годы держались рабфаковской эстетики тридцатых годов: «стрижка под Котовского», «политприческа». После войны к этому прейскуранту добавился «зачёс Кошевого».

***

 

Без кино тогдашнюю жизнь представить невозможно. Мои сверстники и я в буквальном смысле не вылезали из кинотеатра. Смотрели всё подряд: советские комедии, картины про войну, фильмы-спектакли Малого театра, но чаще всего — «трофейные» ленты. Одни и те же трофейные фильмы крутили до начала 60-х, и я имел возможность многие из них пересматривать на разных этапах своего взросления. Имена актеров и авторов обычно не назывались, не было и сведений, где, когда и на каком языке снималась картина. «Девушку моей мечты» Георга Якоби с Марикой Рёкк в главной роли мы видели раз сто. Никто и не подозревал, что фильм создан в Германии в 1944 году. Мы даже не знали поначалу имени актрисы. Наиболее фривольные кадры, заснятые с экрана фотоаппаратом, распространялись потом по городу. У меня до сих пор некоторые сохранились.

Через много лет, подрабатывая на «Мосфильме», я узнал от одной пожилой костюмерши, что большая часть реквизита студии УФА была в качестве трофея привезена в Москву, в том числе и гардероб Марики Рёкк, и что Инна Макарова, игравшая Любку Шевцову в «Молодой гвардии» Сергея Герасимова, исполняла свой танец перед немецкими офицерами в платье Рёкк из «Девушки моей мечты». Сергей Герасимов в разговоре со мной с усмешкой подтвердил:

— Я не единственный, кто воспользовался «реквизитами» этого фильма, у Александрова в «Весне» Орлова бьет чечётку на том же полу, что и Рёкк, он снимал «Весну» в том же павильоне, что и Якоби.

С «Девушкой моей мечты» мог конкурировать только «Тарзан» с Джони Вейсмюллером. Наш учитель физкультуры, в прошлом спортсмен-пловец, помнил в подробностях о довоенных победах Вейсмюллера, до своей голливудской карьеры завоевавшего в различных видах плавания пять олимпийских медалей и установившего 67 мировых рекордов. Он сам водил нас на просмотры и объяснял достоинства телосложения Тарзана. Только занятие плаванием могло, по его мнению, создать такую идеальную мужскую фигуру, в которой не было ничего от плебейской мускулистости боксеров и тяжеловесов-штангистов.

Школьники устраивали в окружавших наш город лесах что-то наподобие джунглей, раскачивались на веревках, как на лианах, подражали прыжкам Тарзана с дерева на дерево.

Среди «трофейных» фильмов было немало довоенных американских и английских. Более современные американские и английские ленты в провинции показывали редко. Для того чтобы их посмотреть, надо было ехать в Москву. Теперь известно, что существовала специальная резолюция отдела пропаганды ЦК, предписывавшая трофейные немецкие и итальянские картины 30-х годов показывать широким экраном, а фильмы английские, французские и, прежде всего, американские — закрытым, то есть в ведомственных клубах и Домах культуры. Посчитали, что последние опаснее. Видимо, из-за возникшего уже тогда интереса к Америке и ее образу жизни.

Из немецких лент вспоминаются приключенческие «Индийская гробница», «Робин Гуд», а также музыкальные о Шуберте, Моцарте, Шумане, экранизации оперетт, опер с Джильи и Карузо. Сильнейшее впечатление на нас, мальчишек, производили ленты «Охотники за каучуком», «Восстание в пустыне» и «Трансвааль в огне». В них играли потрясающие актеры, убедительно разоблачавшие вероломных капиталистов, поработителей буров. Сталину в начале холодной войны фильмы эти пришлись очень кстати.

Для нашей семьи трофейное кино с субтитрами было подарком судьбы. Мы жили в полной изоляции от живого немецкого языка. Звуки немецкой речи с экрана казались чем-то фантастическим. Сейчас не вспомню, какие из фильмов шли с субтитрами, но даже и в дублированных, если пели, то чаще всего по-немецки. Однажды я в который раз пошел на фильм «Петер» с Франциской Галь и, пробираясь в темноте зала к свободному месту, вдруг увидел свою бабушку Терезию. Я знал, что она предпочитает смотреть кино в одиночестве, но не догадывался почему. Сейчас я тайком наблюдал за ней и не узнавал ее. Моя очень религиозная, перешедшая в сибирской ссылке из лютеранства в баптизм и поэтому не признававшая никакого светского пения Großmama подпевала героине фильма слова знаменитого танго «So schön, wie du, so lieb, wie du...».

Знакомство с книгой началось с рассматривания картинок в старинной немецкой книжке, чудом уцелевшей в довоенной родительской библиотеке. Читать по-немецки я тогда еще не мог, книжку читала мне мама. Я очень жалел детей, о которых там рассказывалось. Им по утрам не хотелось вылезать из-под теплых перин, так как в комнатах было холодно, и они вынуждены были торопливо одеваться, и это при несметном количестве пуговичек, застежек, пряжек, крючков, лямочек и подтяжек. Я объяснял этот холод их бедностью и жестоким воспитанием и чувствовал себя неимоверно счастливым в своей жарко натопленной комнате. Лишь много позже я узнал, что раньше в немецких домах, даже самых богатых, в спальнях не было печей, они отапливались воздухом из других комнат, которые топили с вечера, спали же под пуховыми или просто перьевыми перинами в чепцах и длинных рубахах. Когда мороз на улице усиливался, детям клали в постель грелки.

Из русских книжек первые впечатления — от Пришвина. Обязательное чтение: «Динка» и «Васек Трубачев и его товарищи» Осеевой, «Белеет парус одинокий» Катаева, повести Гайдара и Кассиля. В них действовали находчивые дети, которые наряду с нормальными детскими радостями еще и находили время помогать революционерам, прятать их от царской полиции или бороться с оккупантами. Они прекрасно сочетались с героями книг Жюля Верна, Купера и Майн-Рида, с персонажами из сказок разных народов, издававшихся в те годы в неимоверном количестве, с рассказами про шпионов и доблестных пограничников в сопровождении верных джульбарсов защищавших советскую границу на протяжении всех ее 60 000 километров. Шпионская тема в литературе о детях-героях доминировала, сменив тему партизанскую. В «Родной речи» для пятого класса одно из стихотворений заканчивалось так:

Есть в пограничной полосе Неписаный закон: Мы знаем все, мы знаем всех — Кто я, кто ты, кто он.

Но в школе с самых первых дней была обязательна и классика: к тринадцати-четырнадцати годам школьник уже прочитывал «Руслана и Людмилу», «Дубровского», «Капитанскую дочку», «Тараса Бульбу», «Миргород», «Шинель», тургеневские рассказы, лучшие стихотворения русских поэтов. Классика в школьной программе — один из главных «просчетов» власти. Ее влияние сравнимо лишь с влиянием классической музыки. В тысячах музыкальных школ по всему Союзу сотни тысяч детей учились по «Нотной тетради Анны Магдалены Бах» и, дойдя до «Инвенций», а некоторые и до «Хорошо темперированного клавира», впервые слышали имя Сына Божьего, входили вместе с Бахом в христианские воды. Тут власть явно не досмотрела, сама санкционировав подготовку этих «агентов вечных ценностей», мечтавших послушать когда-нибудь в будущем вживую «Страсти по Матфею».

 

***

 

Рядом с нашим домом было женское общежитие. Его обитательницы приезжали по вербовке из других городов или деревень и работали на комбинате прядильщицами и ткачихами. Те, что наезжали из других городов, мало чем отличались от женщин из фабричных казарм. Сквернословили, к любви относились по-деловому.

Девушки из деревень, в основном из средней полосы, мне нравились больше. Новое окружение и трехсменная работа в конце концов сказывались и на их манерах, но эти были мягче, стыдливее. Мужчин в городе было во много раз меньше, чем женщин, «половой вопрос» был неразрешимой реальностью, в праздники девушкам ничего другого не оставалось, как самим водить хороводы.

К этому времени даже в деревенских хороводах уже почти выхолостилось их былое лирическое содержание: заигрывание, ухаживание, выбор невесты. Они превратились в пляски по кругу, и лишь некоторые девушки помнили хороводные припевки. Но все же по кругу двигались по традиции плавно, без скачков.

Хоровод водили недолго, быстро переходили к Елецкому — танцу, распространенному в среднерусских областях: под звуки гармошки в одиночку и парами шли с частушками вдоль собравшихся с притопом, с дробью. Это своего рода разговоры, переклички, даже споры, особенно между соперницами. Сначала выступала вперед одна и вызывала пением другую. Порой с круга по два часа не сходили. Пытались друг дружку переплясать, перепеть.

Частушки редко были непристойными. Какая-нибудь, конечно, пыталась подстроиться к городским традициям, где перемешались фабричный, блатной и просто хулиганский фольклор, но откровенно похабные частушки, какие сейчас поют даже со сцены, не решался в те годы спеть при всем народе даже мужчина, если не был совсем уж конченым человеком.

Часто после хороводов небольшая группа девушек усаживалась с гармонистом на лавочке перед общежитием, и каждая пела свою песню, привезенную из родных мест. Как чудно было их слушать после однообразных и примитивных мелодий частушек! Пели по отдельности, подпевали же с подголосками. Никогда после я уже не слышал такого свободного, органичного русского пения.

А из уличных репродукторов лились современные песни: Мокроусов, Новиков, Лепин, Соловьев-Седой. После долгих лет засилья бодрых маршей то в одной, то в другой песне вдруг стала пробиваться исконная русская интонация.

В репертуаре нашего школьного эстрадного оркестра они преобладали, легко уживаясь с западными шлягерами и репертуаром Ива Монтана. Оркестр состоял из фортепьяно, трубы, баяна, гитары, домры, бас-балалайки и трех старинных барабанов. В таком составе мы замахивались даже на Глена Миллера.

 

***

С раннего детства хотелось путешествовать, страстно. Уже посещения соседнего Александрова становились событием, не говоря уже о поездках по окрестным городам и селам в составе детской футбольной команды.

C середины пятидесятых каждое лето родители обязательно брали меня с собой в отпуск или посылали погостить к родственникам — то на Волгу, то к Черному морю.

И все же главные впечатления — поездки в соседнюю Москву, чаще всего с отцом в его короткие командировки с ночевками у знакомых или в гостиницах.

Наиболее волнующим было приближение к Москве на электричке. Загадочные названия станций Перловская, Лось, Лосиноостровская, Северянин, люди, стоявшие на платформах дачных станций и полустанков или входившие в вагон, по-другому одетые, по-другому говорящие, по-другому пахнувшие. О, это чувство ожидания вступления в солнечный мир столицы! Казалось, сама электричка движется от заряда этого чувства, ускоряя свое движение навстречу Москве.

В лучезарных московских зданиях, устремленных шпилями вверх, должны жить необыкновенные люди. Вот они проезжают мимо нас в ЗИСе 110, им некогда, они делают очень важные дела, им не до нас. В Москве всегда чисто, всегда радостно, улицы с утра политы. Милиционеры в белых кителях и фуражках. Москва — это праздник.

Перед входом в пивные — вывески с красным раком и кружкой пива в клешне. Мастерские с загадочными названиями Велюр, Плиссе и Гофре. У перекрестков улиц и входов в метро торгуют пирожками и мороженым, сидят в высоких будках крючконосые чистильщики обуви, толпятся люди у афишных тумб и киосков «Мосгорсправки». Перед продовольственными магазинами продаются фруктовые соки, они льются из перевернутых стеклянных конусов, укрепленных на вращающейся подставке.

Из всех станций метро самая поразительная — «Новослободская». В массивных мраморных пилонах — подсвечиваемые витражи с орнаментами, как в моем детском калейдоскопе, на стенах — красные звезды, колхозные комбайны, сталевары, жницы, лаборанты, ученые, архитекторы, склонившиеся над ватманом, художники с мольбертами, пианисты во фраках. На панно в торце зала улыбается счастливая мать с ребенком на руках, ребёнок протягивает руки к лицу Сталина, изображенного в верхней части панно.

Ночью мне снятся пианисты в доменной печи, ученые в лопастях комбайна...

Отец часами бродил со мной по Москве, показывал места, где прошли его студенческие годы, водил в музеи, на детские спектакли в театры.

Чаще всего ночевали в гостиницах, но также у папиных институтских однокашников. Они жили в старой части города, внутренние дворы их домов пахли сараями и дровами, заполнявшими штабелями всё пространство двора.

Однажды, вскоре после смерти Сталина, отец решил нанести визит своей двоюродной сестре Ирме, бывшей замужем за русским и поэтому из Москвы в 1941 году, как и моя теща, не выселенной. Отец узнал ее телефон из письма родственников, позвонил ей за несколько дней до посещения.

Тетя Ирма, маленькая, востроносая, с пугливыми глазами, жила с мужем и двумя дочерьми на берегу Яузы в двух комнатах огромной коммунальной квартиры.

Во время ужина за столом царила напряженность. Муж папиной кузины от нашего посещения был явно не в восторге.

На следующий день с утра отец отправился по делам, оставив меня до обеда с моими троюродными сестрами. Девочки играли во дворе в классики. Хотели приобщить и меня, но я гордо отказался. Вдруг одна из них, моя ровесница, прекратила играть, подошла ко мне и, с близоруким прищуром глядя мне в глаза, очень серьезно сказала:

— А мы не немцы, мы русские.

Больше всего меня, помнится, поразил не смысл сказанного, а то, что оно, как мне тогда казалось, ничем не было мотивировано, ни моим поведением, ни содержанием наших предыдущих разговоров. Полный контекст того визита стал мне понятен много позже.

 

***

 

В сентябре 1955 года в Москву прибыл канцлер Аденауэр. Его приезду предшествовал в августе футбольный матч сборной СССР с тогдашними чемпионами мира, командой ФРГ, в котором советская команда победила.

В матче Аденауэр — Хрущев победил Аденауэр. Добился возвращения домой оставшихся в живых военнопленных и других интернированных германских граждан. Официально нигде не сообщалось, говорил ли Аденауэр с Хрущевым о советских немцах, но последние вскоре после его визита были освобождены от комендантского режима, могли отныне передвигаться по стране. Но в главном — в возвращении в родные места на Волгу, на Украину, в Крым, на Кавказ, в отличие от большинства других депортированных народов, им было отказано.

Оттепель для меня — это, прежде всего, приезд бабушки Терезии. Перебравшись в 1946 году из кемеровской Сарбалы в красноярский Канск к сыну Виктору, брату отца, полуинвалиду, поселившемуся там после многих лет заключения, она несколько лет выхаживала его вместе с Мартой, женой Виктора, с которой он сошелся в лагере, и, убедившись в ее заботе и преданности, начала мечтать о поездке к нам.

Она родилась в южном Заволжье, в колонии Страсбург, в большой зажиточной крестьянско-купеческой семье, в 1918 году разом потерявшей все свои многочисленные хозяйства и усадьбы в Сарепте, Паласовке, Дубовке, Камышине, в начале 20-х годов распавшейся, разбредшейся по приволжским селам и городам, а затем насильно выселенной и развеянной по Сибири.

Не меньшим несчастьем была для бабушки и потеря окружения единоверцев-лютеран, закрытие церквей, расстрел ее духовного наставника, царицынского священника, крестившего ее в детстве.

Пребывание немцев-спецпоселенцев в местах ссылки в 1948 году закрепили «навечно». Переезд к нам бабушки сделался невозможным.

Но наступил 1956 год, и бабушка отправилась в путь. Встречать ее в Москву на Казанский вокзал мы с отцом поехали на газике, выделенном по этому случаю директором комбината.

Großmama приехала обессиленная неделей пути, худенькая, но не сгорбленная (почему-то я ожидал увидеть ее сгорбленной), в меховой шапке, повязанной поверх шерстяным шарфом. Она не жаловалась. Даже улыбалась, хотя и не очень весело.

Её поселили в моей комнате, и каждый вечер я слушал, как она молится перед сном. При этом она не осеняла себя крестом, как соседка тетя Настя. Молиться не заставляла. Лишь объясняла смысл молитвы, если я спрашивал.

По много раз на дню она пела в одиночестве песни и псалмы из своего старого лютеранского песенника. Эту маленького формата 700-страничную в кожаном переплете книжку так же, как и крохотную Библию, она сумела пронести через всю свою жизнь, несмотря на все переезды и обыски. Прятала их то в шкатулке для пуговиц и ниток, то в белье, зашивала в подкладку пальто.

Нот в песеннике не было, но бабушка мелодии песен знала с детства. Позднее именно они помогли мне открыть для себя и полюбить классическую немецкую песню, das deutsche Kunstlied, соединившую в себе высокий тон хорала и природную естественность народной песни, — особый жанр, особый род пения, сдержанный, без внешних эффектов, но внутренне чрезвычайно напряженный и эмоционально насыщенный, нашедший свою вершину в песнях Шуберта, Шумана, Брамса, Гуго Вольфа, Рихарда Штрауса, Альбана Берга.

Со временем переходы из русской стихии в немецкую и обратно стали для меня естественными, для этого мне не нужно каждый раз что-то в себе преодолевать, что-то отрицать или утверждать.

 

***

 

Отец тех лет вспоминается читающим вслух за обедом раздобытый им где-то полный текст закрытой речи Хрущева на 20-м съезде, а также стоящим в кальсонах в ночном полумраке спальни перед приемником в надежде поймать какой-нибудь западный «голос». Засыпая, слышу часто произносимое диктором имя: Надь, Надь, Надь...1

Венгерских бунтовщиков усмирили. Проискам империализма был дан решительный отпор. Бабушка за обедом озабоченно предположила:

— Теперь, наверное, всех венгров в Биробиджан сошлют.

События в Будапеште были вскоре заслонены феноменальными победами советских спортсменов на олимпиаде в Мельбурне, особенно — футбольной сборной, ставшей чемпионом.

В декабре к нам по пути в отпуск заехал Генка Шмидеке, мой двоюродный брат, сын маминой сестры Марии. Он служил в Молдавии, и его воинская часть подавляла венгерское восстание. Генка хвастался, что танк, на котором он был наводчиком, пальнул по одному зданию и смел весь верхний шестой этаж. Одним выстрелом.

— Неужели всего одним выстрелом? — спрашивал отец.

— Да, дядя Веня, одним, — отвечал Генка, — такие у нас теперь танки.

За доблестный поход Генку наградили отпуском домой. Его отца, германского коммуниста-эмигранта, расстреляли в Ленинграде в 1938-м, мать тоже забрали, больше десяти лет она отсидела в тюрьмах и лагерях; Генка вырос в детдоме и в семьях родст-венников, в том числе и в нашей.

Тётя Мария проживала теперь со своей новой семьей в уральском Краснотуринске, в том же месте, где отсиживала последние перед освобождением годы, из окна ее дома были видны сторожевые вышки «родного» лагеря.

Мама спросила:

- Как ты можешь там жить? Тетя Мария ответила:

- А чтобы далеко не ехать, когда опять забирать будут. Наездилась я. *

Август 1957-го запомнился тем, что с утра наше Карабаново пустело. Все устремлялись на Всемирный фестиваль молодежи. Въезд в Москву был ограничен, но пассажиров электричек пропускали.

 

1 И́мре Надь (1896–1958) — венгерский политический и государственный деятель. Лидер восстания 1956 года.

 

Ажиотаж вокруг этого события коснулся Карабаново уже за полгода до него. Город почти еженедельно пополнялся новыми жителями.

Случалось это и в предшествующие годы: и когда объявляли амнистию, и во время компаний по оздоровлению криминальной или нравственной обстановки в столице. К нам сплавляли неблагонадежных, нелегалов, бомжей, беспризорников, отщепенцев и тунеядцев.

На этот раз прислали неожиданный контингент: музыкантов-джазистов, художников-модернистов и уйму массовиков-затейников. Было даже специальное указание: посодействовать им в нахождении жилья. Их разместили по квартирам, но совершенно не знали, что с ними дальше делать. Пришлось каждому цеху дать своего затейника, а в школах, техникуме, РУ и ФЗУ устроить самодеятельные оркестры и кружки ИЗО.

Отправляясь на фестиваль в Москву, нашим жителям хотелось поглазеть на тех, кому не полагалось видеть наших отщепенцев.

Основная программа фестиваля концентрировалась в районе Всесоюзной сельхозвыставки. За пределы города иностранным участникам отлучаться запрещалось. Их расположили в гостиницах, построенных вблизи выставки, чтобы локализовать чужое влияние на москвичей. И те, и другие вынуждены были общаться друг с другом на ограниченном пространстве, что сделало контакты еще более тесными и чему способствовали необычно теплые для августа ночи, а также обилие близлежащих лесопарков.

Родители ехать в Москву с друзьями в первые дни фестиваля мне не разрешили, опасались давки, как на похоронах Сталина. На фестиваль я ездил в сопровождении отца, основной задачей которого в этой поездке было мешать моему общению с «настоящими» немцами: мол, другим сойдет, но не тебе — с твоим именем и фамилией... Отец был абсолютно уверен, что за каждым из тысяч гостей фестиваля установлено персональное наблюдение.

Флаги, флажки, эмблемы, ленты, значки, модницы, модники, диковинные лица, одежды, танцы. Соседние с Москвой городки отзывались на фестиваль продолжительным эхом. Карнавал завершился, а у нас в Карабаново люди еще многие дни веселились. На деревьях висели зацепившиеся за ветви воздушные шары. Не хотелось верить, что праздник кончился...

(продолжение следует)



↑  1546