(роман)
Лидия Розин
Переходы, перегрузки...
Долгий путь домой...
Римма Казакова
Есть только миг между прошлым и будущим...
Леонид Дербенёв
(из кинофильма „Земля Санникова“)
Последние дни настоящего
Суббота, до отъезда осталось ещё три дня...
Суббота. Моя последняя суббота в этом городе, в этой стране. Я люблю Алма-Ату, горы, тополя, сады. Довольно часто я улетала отсюда, но всегда возвращалась. И радовалась, когда прилетала обратно. Но сейчас я уезжаю куда-то в Неведомое. Не знаю, куда попаду, чем буду заниматься, кто или что меня там ждёт, да и ждут ли вообще... Если честно, в данный момент это меня меньше всего волнует, потому что уезжаю я отсюда.
Здесь мне всё знакомо до боли, до смеха, до дальше некуда... Настоящего у меня нет — безысходность, тупик. Но тут остаётся моё прошлое, с которым прощаюсь каждый день, вот уже скоро месяц. Хочу запомнить и увезти с собой в памяти всё, что дорого мне с детства.
Детство моё делится на три периода: первый — таёжный, второй — горный и третий — улица Вишнёвая.
Через три дня я навсегда покину этот город, этот мир... Как тогда, в пятьдесят шестом, — из моего первого детства, куда потом возвращалась только во сне или в воспоминаниях.
Сегодня, с утра пораньше, мы с соседкой тётей Варей решили посетить кладбище — гору Теней. Проститься с теми, кого уже нет с нами. С живыми уже простилась почти со всеми.
Кладбище сельское находится на горе, в саду. Посёлок наш совсем недавно к городу присоединили, окружную дорогу провели. Кладбище за чертой города оказалось, поэтому так и осталось сельским.
Вверху, на горе, красотища! Дышится легко, пахнет разнотравьем и луговыми цветами. А город отсюда воспринимается как на картине у сюрреалистов: дома словно плывут в сине-сиренево-оранжево-розовом дыму, по иностранному — „смог“ называется. Алма-Ата как бы в котле лежит, горами с трёх сторон окружена, потому, естественно, не проветривается. Сверху „красоту“ эту отчётливо видно: город отсюда сквозь радужную пелену призрачным кажется. Слова из песен вспоминаются: „Сиреневый туман...“ и „Синий туман, синий туман, так похож на обман...“
Внизу, в городе, люди живут: работают, суетятся, гадость по имени „смог“ вдыхают, причём каждый день, каждую минуту, каждую секунду, — пока не умрут. А тут, наверху, на кладбище, воздух изумительный — чистый и прохладный. Но, чтобы такой привилегией постоянно пользоваться, надо, как минимум, мир этот покинуть. Правда, вон там, ещё выше, вплоть до самой обсерватории, тоже хорошо дышится. И дорога отличная вверх ведёт, но туда не всем можно, поскольку там расположены правительственные дачи. Недалече отсюда шлагбаум сооружён с постом охранным. Проезд туда только для избранных... народом. Для царей.
Посёлок наш (теперь городская окраина) лежит на холме между кладбищем и городом, у самого подножья гор. Здесь начинаются яблоневые сады, в которых вызревает наша гордость — знаменитый алма-атинский апорт. По части свежего воздуха мы вроде всегда перед городом преимущество имели, но во всём остальном — село как село. „Хорошо в селе родном, пахнет сеном и...“ Теперь, может, и улицы заасфальтируют — в черте города чай живём. Но для меня это уже не суть важно, потому что уезжаю отсюда навсегда. Три дня я ещё как-нибудь по колдобинам похожу, не развалюсь. Кто знает, может, дорог таких на свете более нигде не встретишь. Во всяком случае, так уверяет Наталья, соседкина гостья из Германии.
Ну да ладно, пошли с могилками прощаться. Давно я тут не была. Как разрослось кладбище-то, целый микрорайон вырос. И чего людям не живётся? Много новых памятников с вовсе незнакомыми именами.
Тётя Варя объясняет мне, как тут ориентироваться (она, как правило, присутствует на всех похоронах), и оставляет меня — уходит в другую сторону, к могилам её родителей. А я брожу от памятника к памятнику, читаю надписи. Если знакомые попадаются, в воспоминания погружаюсь. На этом кладбище лежат останки моих пяти родных тётушек и трёх их супругов (две другие не были замужем). Из памяти всплывают их лица и голоса. Замечательные были тётушки. Тётя Эмма, например, не имела детей, но в вопросах воспитания считала себя профессором и всегда давала маме моей (у которой нас было аж девять) ценные указания, как надо нас воспитывать. Тётя Эмма была сверхчистюлей, дома у неё всё было стерильно. На нас, племянников, она смотрела брезгливо, как на разносчиков заразы, и когда мы приходили к ней в гости, она, прежде чем запустить в дом, выносила на улицу тазик с водой. Хорошо даже, что у неё не было детей, а то бы у них с Теодором вся получка на мыло уходила, и не смогли бы они при всей своей бережливости состояния такого сколотить. Теодор тут же, рядышком, в одной оградке с тётей покоится, как и задумано было, — ведь прожили они душа в душу тридцать девять лет. Они были неразлучной парой, у них не было детей, но зато (или потому) водились деньги. Сколько помню, мы всегда были у них в долгу. Тётя Эмма, смертельно больная уже, изо всех сил противилась Богу душу отдать — всё переживала, как армер Тео один, без неё, жить-то будет, ведь она его ни на один день одного не оставляла. А бедному Теодору в самом деле сделалось страшно после ухода Эммочки, и он через двадцать дней взял в жёны вдову тётю Агату, с целой кучей детей-внуков. Этим поступком дядя Тео впал в немилость у родственников. Его вторая жена вскоре тоже умерла, потом он женился на Агатиной родной сестре Берте, которую через пару годков тоже похоронил, а уж потом и сам как-то незаметно угас и... вернулся к Эммочке... навечно...
Я с трудом отыскала могилу маминой старшей сестры — тёти Оли (старой). Она была первой переселенкой на гору Теней из нашей большой родни. Можно сказать, пионеркой. В моей памяти она оставалась очень старой, хотя ей и шестидесяти не было, когда она нас покинула. С этой тётей связаны мои самые ранние воспоминания из моего Первого (Таёжного) детства. Старая Ольга много лет жила с нами, она мужественно жертвовала своим личным счастьем, дабы помочь сестре (моей маме) и её огромному семейству выжить. У Ольги и их младшей сестры Эммы были такие же ярко-рыжие волосы и васильковые глаза, как у мамы, но все они были абсолютно разными. Мама была доброй, ласковой и очень тихой женщиной, в то время как сёстры её были строгими и властными, и невероятно громкоголосыми. Они гордо, словно знамя советское, несли на плечах свои красноволосые головы, в которых гнездилось великое множество нравоучений и полезных советов для спасения неразумных, никчемных, трудновоспитуемых племянников.
Иду дальше... Вот другая тётя, — папина сестра Адина, маленькая такая, симпатичная тётушка. Про неё говорили, что она ведьма и у неё есть „чёрная книга“, по которой она колдует. Мне она нравилась. Адина никогда не была замужем, но зато она лучше всех знала, как правильней обращаться с мужьями, и всегда охотно делилась этим своим знанием с сёстрами и племянницами. У тёти Адины был острый язык, и она чуть было не поплатилась своей жизнью ещё в начале Второй мировой войны, когда немцы заняли Украину, а советские власти не успели своих собственных немцев, в том числе и моих тётушек, своевременно упрятать в Сибирь. Вот тогда тётя Адина одному фашистскому офицеру на чистом немецком сказала какую-то непозволительную дерзость. Тот решил, что она еврейка, и приказал расстрелять её. Адину спасли только в последнюю минуту и вместо расстрела отправили в Германию. Ну а в Сибирь она с другими попала уже потом, после войны, когда их вернули назад, на родину. А из Сибири после 56-го она вместе с другими родственниками переехала в Казахстан, где уже к тому времени обосновалась наша семья.
Ненадолго задерживаюсь у могилы ещё одной тёти Оли (новой) — сестры отца. Вспоминаю, какая она была статная и красивая. Вообще, все три папины сёстры — Адина, Ольга и Зидония, — были настоящими красавицами: чернобровые, кареглазые шатенки. Мы их немножко больше любили, потому что жили они подальше, реже навещали нас и вовсе не пытались нас перевоспитывать.
Попрощавшись с могилами родственников, иду дальше, к учителям.
Вот и могила нашего учителя-физика, незабвенного Константина Ивановича, по прозвищу Кеша, которого мы, его первые ученики, очень любили, а потому и к физике относились с уважением. И вовсе не случайно многие из его учеников стали инженерами и техниками.
А тут памятник славной Ольги Александровны Рерих, „учителки“ немецкого. Какая прелесть была эта Ольга Александровна! Помню её самый первый урок в пятом классе. Она полчаса добросовестно пыталась возбудить в наших юных сердцах любовь к немецкому языку, но тщетно, мы её не слушали. И тогда она посреди урока разрешила нам десять минут делать, что пожелаем: разговаривать, ходить, хоть на голове стоять. Это нам очень понравилось, и мы минуты две пошумели, но потом быстро успокоились, и урок завершился успешно для фрау Рерих. Ольга Александровна была небольшого росточка, со спины её можно было за школьницу принять. Однажды шестиклассник Ванька Пыресин так и сделал — принял её за одноклассницу Румянцеву, у которой было пальто такого же цвета, и у всей школы на виду огрел Ольгу Александровну сзади портфелем по голове... Что было! Пыресина не выгнали из школы тогда только потому, что Ольга Александровна немкой была. Уроки немецкого языка никто не любил, но мы все дружно любили доводить фрау Рерих, потому что она, когда начинала сердиться, выглядела очень смешно и симпатично. А вообще-то мы её уважали за то, что она на нас никогда директрисе не жаловалась. Немецкий язык меня лично в ту пору мало интересовал, поскольку он мне дома надоел (мама по-русски не говорила). Ольге Александровне я обязана своей любовью к её знаменитым родственникам: художнику и философу Николаю Рериху и сыну его Святославу.
А здесь похоронен наш самый первый учитель Прохор Александрович. Я училась у него со второго по четвёртый. Помню, каким он был молодым и красивым, но в последние годы своей не такой уж долгой жизни (52 года) он страшно пил и умер, как говорят, под забором. Но, что замечательно, могилка его ухожена. Некоторых людей, бывает, после смерти уважают больше, чем при жизни. В последние годы жизни он вызывал во мне жалость, а теперь я за него рада... Какие красивые флоксы украшают могилу.
О, а вот и место, где покоится прах химички нашей Ларисы Степановны! Я даже не знала, что она умерла. Не удивительно, что никто из нашего класса не заметил её отсутствия в этом мире, иначе на последней встрече обмолвились бы. Она так и не смогла привить нам не то чтобы любви или уважения к её предмету, — даже самого элементарного любопытства к химии не пробудила. Из её учеников ни единого химика не вышло. Спасибо вам, Лариса Степановна, что и я химиком не стала, а то при моих способностях я бы такое нахимичила, что вам бы из-за меня тут неуютно было.
Я ещё долго брожу по кладбищу, встречаю могилы моих бывших одноклассников, подруг и друзей детства... Мне становится не по себе: сказывается жара или я просто уже устала. Настоящее вдруг уходит в тень, а прошлое оживает: воспоминания потоком обрушиваются на меня. Откуда-то из небытия всплывают картины детства: лица, голоса, звуки, запахи и яркие краски. Эпизоды из моей жизни сменяют один другой так стремительно, что не успеваю за ними. Меня со всех сторон обступает, то стихая, то усиливаясь, странное эхо; его шлейф закручивается спиралью вокруг меня. Чувствую, как кружится голова и учащённо бьётся сердце. Я опускаюсь на скамейку у роскошного памятника из красного гранита и пытаюсь успокоиться.
...Каково же было моё удивление, когда открыв глаза, я обнаружила, что сижу у могилы моей подруги детства, Дивы Беккер, погибшей в авиакатастрофе 8 июля 1980-го. Вот кого не могу представить мёртвой. Хоть убейте, не могу. Памятник, видать, совсем недавно поставили, он ещё своей первозданной чистотой сияет. Долго смотрю на фотографию. Подруга детства улыбается мне откуда-то издалека своей бесподобной, одной только ей, Диве Беккер, присущей улыбкой, и как бы говорит: „Ну что, дорогая, ты всё маешься, смысл жизни ищешь? А я вот уже нашла его. А ключик твой от Тайны твоей здесь, у меня“.
Я встряхиваю головой, чтобы вернуться в реальный мир. Ещё раз с любопытством осматриваю памятник и замечаю, что круглая фотография Дивы расположена в центре треугольника. Внизу, под фотографией, стоят даты рождения и смерти, а между ними вместо чёрточки — знак бесконечности выгравирован. Ба-а-а!
У этого памятника меня и находит соседка. Она напоминает, что пора возвращаться, что у них опять сегодня вечером гости ожидаются, приглашает и меня заскочить „на чаёк“. Я не отказываюсь, но и не обещаю, что обязательно буду. С одной стороны, мне полезно ещё раз пообщаться с Натальей, гостьей из Германии, но, с другой стороны, — пить самогонку, даже такую, самую расчистейшую, как у тёти Вари, нет никаких сил. Соседка со мной разговаривает, я слышу её голос, но реагирую заторможенно: меня всё ещё не отпускают воспоминания о встрече с прошлым: с давно ушедшими людьми, с моим вторым детством, далёким, тёплым, в котором я себя обнаружила летом 56-го года.
Дива Беккер была первой, кого я встретила на новом месте. Мне всё в ней нравилось: её необычное имя, светлые волосы, голубые глаза, веснушки. Она никогда не унывала, всегда что-нибудь придумывала, такое, до чего никто бы не додумался. Дива любила читать книжки, но не такие, как я, а настоящие, взрослые — романы про любовь. Она рассказывала мне про Консуэлло, а я рассказала ей про моих любимых цыган. Однажды я рассказала Диве про мою Тайну. Ключ от моей Тайны пропал из тайника, и я никогда уже не узнаю дорогу к Истине, которая открывалась этим ключом. Об этом тайнике знала только Дива Беккер, а её уже давно нет в живых. Но не попади я сегодня сюда, на гору Теней, вряд ли бы я вспомнила обо всём этом.
Я редко бываю на этой горе. С живыми одноклассниками и то уже целый век не встречалась, а тут, месяц тому назад, уже наверняка зная, что уеду, мне вздумалось собрать их всех на проводы. Четверть века минуло с того торжественного момента, когда прозвучал последний звонок и мы с радостью разбежались в разные стороны. Как же, перед нами были все дороги открыты, мы были молоды, самоуверенны и... наивны. А нас встречала самая что ни на есть настоящая жизнь: суровая, продажная, жестокая. Вот тут только и начиналась школа жизни, а до этого — было детство, игра. И не удивительно, что многие из нас не выдерживали и уходили.
— Слышь, Тинушка, — как бы издалека прозвучал голос соседки, — а ведь уедешь ты в среду и мы, может быть, с тобой больше не увидимся. Даже если ты когда-нибудь, через много лет, вернёшься сюда, — в гости приедешь, соседка твоя, тётя Варя, уже тут, на горе, поселится. Но я думаю, что ты не вернёшься... Наблюдала за тобой сегодня. Ты прощалась навсегда. Помню, как отец твой, уезжая, молча кивал каждому двору, каждому дереву, — навсегда прощался.
Ты вот, дорогуша, сидела на скамейке у могилы Дивы Беккер... уже нездешняя какая-то, далёкая, как с другой планеты... Знаешь, я помню, как вы с ней всегда первого сентября ко мне за астрами прибегали. Вы были такие, как бы поточнее-то выразиться, такие... не такие, как другие дети, а вроде ярче других, звонче. Вы сами-то как цветочки были. Нет, это другие детки как цветочки, а вы... каждая из вас — букет. Дивка, та хитрее тебя была, обижала тебя часто, но она не со зла, поверь: она любила тебя, но ещё пуще — всегда побеждать любила, чтобы все ею восхищались, и ты в первую очередь. А тебе ничего не нужно было, ты и тогда уже всё в облаках витала. А Дива, она земная была... Помнишь ещё, когда чуть подросли, обе-то вы как безумные в Олега Карелина влюблены были и бегали каждая по отдельности ко мне со своими страданиями?
— Тёть Варь, что-то ты путаешь, старая стала, в Олега я была влюблена, а Дива страдала по Володьке Шкуропату, Валерке Соколову и Ринату Тухватуллину.
— Ну ты меня уж не обижай, что стара стала, так от этого куды денешься, а вот с памятью у меня всё ещё, дай Бог каждому, — полный порядок. Положим, она тебе не открылась, потому что ты её опередила в своём признании. Можешь себе такое представить?
— Я, тёть Варь, вот о чём думала, когда у памятника сидела. Не могу Диву неживой себе представить, не укладывается в голове. А кто памятник ей такой роскошный поставил? Как мне помнится, родственников у неё не осталось, а мужья её бывшие, что один, что другой — забулдыги-алкоголики. А может, это отец её, тот кавказец (Дива его Дон Спермадонор называла...) или сын? Тётя Варя, помнишь Дивиного Олежку? Интересно, что с ним стало? Может, это он маме такой памятник отгрохал? Он уже взросленький мальчик — ему сейчас где-то под тридцать должно быть... Последний раз я видела его, когда ему года три было. Точно. Ох и красивым ребёночком он был! Помнишь? Оранжевые кудри, а глазища-то! Глазища! В жизни своей никогда больше таких красивых детей не видала. Ах, Дива, Дива! Какая ужасная судьба. Сестра её Тамила — всю жизнь в коляске сидела. В то утро они должны были вместе лететь в Симферополь, к отцу, но Тамиле стало плохо, и её увезли на „скорой“ в больницу, потому она не попала на этот самолёт и... осталась в живых. Так мне кто-то рассказывал. Правда это?
— Ты, девонька, всё где-то по свету моталась, многого не знаешь, а я тебе такое расскажу! Приходи вечерком, поболтаем. Я тебе одно очень странное письмо покажу и фотку. Я его с полгода назад получила. Письмо, ежели по штемпелю судить, из Москвы отослано, но, сдаётся мне, заграничное оно. И ещё... кое-что мне показать тебе надобно. Тебе будет интересно почитать. А сыночка её и вправду в детстве таким лапочкой был, а умница какой. После того как Дива на Север укатила с этим то ли лётчиком, то ли подводником, мальчик у Валериных родителей так и жил (он тогда уже в школу ходил, ему лет восемь было). Потом, после катастрофы, его Дивин дядя, Лазарь Семёныч, усыновил и забрал в Москву. Там Олежка школу с медалью, говорят, закончил и в университет поступил. Да, вот ещё, давеча в городе на базаре Никитичну, свекровь Дивину, встретила. Так она мне и рассказала, что внучок, Олежка, то бишь, таперича тоже у Германии живёт. Он студентом на каникулах где-то на юге Казахстана в стройотряде работал, там и женился, — на немочке... Никитична сказывала, что окрутила девка его, голову заморочила, ребёночка родила, ну и... А он ради неё даже университет бросил, в деревню жить переехал. А прошлой осенью они укатили в Германию. Но он бабушку не забывает, посылку, вот, к Пасхе прислал... таблетки разноцветные — яйца красить, ну и гостинцы разные. Мелочь, а приятно. Много ли старухе одинокой надобно-то для счастья. Всего-то, чтобы кто-нибудь хоть редко о себе словом добрым либо каким знаком внимания напомнил...
Домой с погоста мы решаем спуститься другой дорогой, через микрорайон. Путь этот сквозь грязные дворы скучных шлакобетонных пятиэтажек несколько короче и мимо магазина проходит. Может, что-нибудь из продуктов „выкинули“ — так двух зайцев убьём. Однако в магазине нам не повезло, и мы с пустыми руками возвращаемся домой.
Много лет назад на месте этого серого несимпатичного микрорайона был роскошный старый сад, в котором я и мои друзья провели несколько счастливых лет. Здесь протекал третий период моего детства. Сад был живой: он состоял из таинственных звуков, приятных запахов, невероятных красок, здесь до самой ночи не смолкал детский гомон. А когда родители растаскивали нас по домам, сад становился серьёзным и торжественным.
Улица наша, Вишнёвая, тогда только начинала застраиваться в отдалении от посёлка, за совхозным полем, и примыкала к саду. А вот тут проходила берёзовая аллея, ведущая в посёлок. Помню, какая красота открывалась, когда на рассвете посмотришь наверх: разноцветное небо покоится на величественной короне Заилийского Алатау; снежные пирамиды гор играют первыми лучами солнца. День медленно „сходит вниз“, открывая взгляду вначале синие горы с голубыми тянь-шаньскими елями, затем далёкие тёмно-зелёные сады, потом уже наш старый сад и, наконец, берёзовую аллею и нашу улицу...
Раньше я любила просыпаться рано-рано, чтобы увидеть своими глазами чудо рождения красоты и зарядиться хорошим настроением на весь день. А сегодня посмотришь вверх, и взгляд, едва оторвавшись от неба, тупо упирается в бельмо на горизонте — микрорайон „Казахфильм“, падает вниз и разбивается вдребезги о гранитный памятник на перекрёстке. Камень этот лежит тут, как и сто лет назад, и вода под него не течёт, и машины его объезжают. Эту гранитную глыбу вынесло селевым потоком из ущелья ещё в начале двадцатого века. Камни поменьше увезли, а этот не тронули. Пусть люди, кто не знает, соображают, как ему удалось перепрыгнуть через микрорайон и развалиться тут, как ни в чём не бывало, на перепутье. Когда-то тут быстрая речушка с гор сбегала. Звонкая речка, прыгая по камушкам, играючи пересекала сад, а тут, перед камнем, останавливалась, раскидывала руки и обнимала камень, а на той стороне смыкала их вновь и весело бежала дальше вниз. Вода в речке была чистая-чистая и очень холодная... Куда она исчезла? Даже намёка не осталось...
Сад вырубили... лет двадцать назад. Ровные улицы из серых бетонных коробок поползли от Вишнёвой вверх. Поле слева тоже застроили, правда, несколько позже. Для проведения строительных работ надо было снести лежащие на пути либо нашу улицу, либо берёзовую аллею... Вырубили берёзы и... снесли верхнюю часть Вишнёвой. От неё осталось только десятка два дворов: зелёный островочек, взятый городом в кольцо. От посёлка нашего мы оказались тоже городом отрезаны, так что теперь не относились ни к селу, ни к городу.
Мы подходим к нашей улице...
Когда-то давно, вернувшись домой из командировки и впервые взглянув на горы сквозь бетонную призму микрорайона, я написала стихотворение, строчки из которого непроизвольно возникли в памяти:
Здесь было от деревьев тесно,
Сад выглядел таинственно и дико.
А вот на этом самом месте
Стояли тополь с тополихой.
Сад был заброшен, был ничей,
На радость детям из деревни.
Сюда к нам мчался с гор ручей
И лишь для нас цвели деревья.
И на гастроли прилетали
К нам даже соловьи весною.
Тогда здесь тени оживали,
И всё влюблялось под луною.
С рассветом тени исчезали.
Заутреннюю пели пташки...
И бриллиантами сверкали
Росы слезинки на ромашках.
В ручей смотрелась плакса-ива,
И клён кокетничал с берёзой...
И необузданно-красиво
Пылал кустарник дикой розы.
Всё превращалось тут в игру
Реальности с воображеньем.
А летом, в самую жару,
Здесь солнце укрощалось тенью...
Когда-то, много лет назад,
Мир прост был и добрее, вроде.
Заброшенный и дикий сад
Нам открывал любовь к природе.
А вот теперь: „Снимите шляпы“ —
Сказать хотят немые пни.
Здесь Красота жила когда-то,
Когда-то были мы детьми...
Где сад дышал, на этом месте,
Стоят дома в порядке строгом.
Как памятник о нашем детстве
Лежит лишь камень у дороги.
Но... вширь и ввысь дома растут.
Расчётливо и деловито
Здесь люди без волшебств живут,
И поклоняясь культу быта.
А в прошлом к нам спускался вниз,
С небесных ледников ручей,
Мир был другим, был соткан из
Цветов, деревьев и детей.
Я прочла это стихотворение, сама удивляясь, что помню его наизусть. Тётя Варя обняла меня и заплакала:
— Правдиво как ты написала! Спасибо тебе, роднуля, душу ты мне растревожила стихами своими... воспоминания разбудила... А я стишата твои детские храню, в папочку собрала и никому, как ты велела, не показывала. Хочешь в папочку-то заглянуть? Там помимо твоих виршей ещё и Дивины стихи есть. Да ты, похоже, и не ведала, что она тоже писала. А ещё она мне на сохранение пачку писем оставила. Это её переписка с Олегом Карелиным. После его гибели эти письма вернул ей брат Олега. Дива вскоре замуж вышла, и накануне свадьбы принесла эту стопочку мне на сохранение. Ты, хоть и часто приезжала, но всегда не надолго. Я понимала, что у тебя не было времени поговорить со мной. Спасибо хоть здороваться не забывала да про дела спросить... А Дива долго рядышком жила, она только после второго замужества укатила на Север, мы с ней чаще общались.
Я обнимаю соседку в знак того, что я её люблю и чтобы понапрасну не обижалась, но не нахожу нужных слов. Так в обнимку молча мы идём до самого дома.
Оставшись одна, я упала на кушетку совершенно обессиленная. Пыталась освободиться от воспоминаний, но они и не собирались отпускать и всё настойчивей напирали на меня. Потом я перестала сопротивляться памяти, и мне сделалось вдруг легко-легко.
продолжение следует