Курт Гейн
Скоро госэкзамены и дипломная работа. На всё отпущено времени с 1-го апреля до середины июля. Тем, кто делает диплом по искусству, дают мастерскую в «Академии». Так называется большой двухэтажный, деревянный дом с обширным, огороженным двором на берегу Оми. Во дворе приземистый флигель и ещё несколько строений неизвестного назначения. Это бывшая усадьба богатейшего купца степной Сибири. Купец покинул нажитое вместе с колчаковцами, и с тех пор в его доме нескончаемой чередой поселялись и выселялись различные советские учреждения, которые возникали после несчётных реорганизаций. Ни у одной из них не хватало ни времени, ни средств ремонтировать своё лежбище. Втаскивали разномастную мебель – от напольных часов английской работы XVII века до неокрашенных табуреток артели «Красный краснодеревщик». Самые заметные пятна на стенах завешивали портретами наркомов, графиками и диаграммами, стенными газетами, «красными досками» и прочей «наглядностью».
Только те, кому выпадало провести в этом доме зиму, оставили заметные следы вынужденного благоустройства: высокие, двустворчатые двери обиты кошмой, мешковиной и клеёнкой, а к наружной ещё и пружина с противовесом из полупудовой купеческой гири приспособлена. Открывать тяжело, но закрывалась она с таким напором, что, если не успеешь проюркнуть, то по заду такое ускорение получишь – моментально в прихожей перед лестницей на второй этаж окажешься. Но заметнее всего следы этих зимовок на высоких стрельчатых окнах: трещины лопнувших стекол заклеены бумажными лентами, а на дырки наложены куски стекла больше выбитого, обмазаны замазкой и бумажной лентой обклеены. Со временем добавлялись новые трещины и дыры и наслаивались новые наклейки. Под эти осколки разной величины и формы за многие годы набилась пыль и грязь, а между никогда не открывавшимися рамами зависли пряди паутины с пустыми мухами и полными пауками, превратив окна в фантастические витражи, которые и самому сумасшедшему абстракционисту не пришли бы в голову. А под тремя слоями рваного линолеума покоробленный паркет аккомпанирует этим узорам столь же странными и неожиданными звуками. Правда, эти чудеса сохранились только в четырёх больших залах нижнего этажа, где работают выпускники-дипломники, а наверху преподаватели привели свои мастерские в порядок: перебрали и почистили полы; окна целы, чисты и занавешены гардинами, рамы и форточки открываются.
Во флигеле и бывшей конюшне размещены кузница, помещения для работ по дереву и скульптурные мастерские. В ванных мокнет серая глина, штабелятся мешки с гипсом и мотки проволоки, рулоны плёнки, стоят подиумы и станки. На стенах гипсовые слепки антиков. Краны капают, куски разбитых скульптур, и комки засохшей глины валяются. Когда уже совсем непролазно, сгребают наслоения лопатой и на носилках уносят в угол двора за густую сирень. Запущенность и беспорядок, но как-то всё уютно, живописно и мило.
Зимой в глубоком чистом снегу протоптаны тропинки ко всем дверям, а летом спорыш и одуванчики прячут мусор под собой. Вдоль забора густая сирень и черёмуха, на мусорных кучах джунгли дикой конопли и широченных лопухов. Сизые тропки по всему двору. За домом обвитая хмелем беседка с продавленным полом и остатками великолепной резьбы на карнизах и свесах восьмискатной крыши. В полуденную жару здесь прохладно, а в сумерки – интим и покой. Очень похоже на «Московский дворик» Поленова, даже купол церкви невдалеке виднеется.
В этом дворе мы на последних двух курсах писали на пленере старушек с лукошками и стариков в малахаях с козьей ножкой в железных зубах. А сейчас нам предстоит здесь провести в трудах целых три месяца.
На экзамены отпущено полторы недели. Ходим на консультации. Педагогика с методиками нас особо не волнуют – там всё логично и понятно, но первой шла история КПСС и, если её не сдашь, то к защите диплома не допустят. Абсолютная невозможность постичь смысл и суть в непролазной топи этих «исторических и судьбоносных» пленумов и съездов, которые все направлены «на дальнейшее» увеличение, ускорение, недопущение, искоренение и усиление чего-то приводят в отчаяние. Зубрим механически, тупо.
Для дипломников зарезервированы места в общежитии института усовершенствования учителей. Мы, шестеро друзей-приятелей, сплотившихся ещё на первом курсе, заняли большую комнату на восемь коек. Тумбочки, дюралевые стулья, большой стол в середине. С нами поселились Толя Каторгин и Петя Степанов. Анатолий на межкурсовых сессиях квартировал у родных, но эти три месяца решил пожить со всеми: «Чтобы не говорили, что студенческого духа не нюхал». Пусть нюхает – парень хороший. «А ты чё к нам? - спросил другого «примкнувшего» Гера Пешков. – Батю с работы кышнули?» «С отцом всё в порядке. Просто общежитие в пять раз дешевле гостиницы. Это за время защиты 150 рублей чистыми набегает. Зачем такие деньги дяде отдавать, да ещё и натурой ежемесячно подмазывать, чтобы не выселили. Деньги пропьём и икрой закусывать будем. Чем мы хуже этих дармоедов из обкома?» Якут Пётр Степанов, прилетая со своего «полюса холода», всегда поселялся в обкомовской гостинице в шикарном номере на одного. Когда мы его спросили, за что ему такая привилегия, он ответил: «Мой отец – старший егерь в заповеднике». Короче и понятней не скажешь.
Я с Петром был несколько ближе, чем мои приятели потому, что мне очень нравились его графические работы и ещё потому, что только наши работы на первом зачёте по скульптуре похвалили преподаватели. Было время конфликта с китайцами на Даманском, и был велик соблазн сделать домашнее задание об этом событии – злободневно, патриотично и все прочие атрибуты соцреализма налицо. И меня соблазнила эта беспроигрышная, как казалось, тема. Делал наброски: толпа разъярённых монголов в собачьих малахаях (так писали в газетах) потрясает красными цитатниками Мао перед лицом спокойного белокурого пограничника в белом полушубке. Тёмное против светлого! Но всё как-то вымучено, фальшиво получается. Попробовал вылепить – и того хуже! Поразмыслил. Я, конечно, патриот, но знаю, что китайцы читали газеты, знали компас и ходили по мощёным улицам задолго до европейцев, и изображать их кровожадными гуннами – совесть не велит. И главное: эта тема так выигрышна, что многие не устоят перед соблазном её использовать. А мне зачем быть в этой отаре бараном? Ведь есть тема, которая уже давно меня занимает…
В начале марта мне понадобилась подвода, и я затемно пошёл на колхозную конюшню. Войдя, увидел ярко освещённый переноской закуток, где на соломе лежал гнедой жеребёнок. Дрожит, ушками прядёт. Его мать, старая саврасая кобыла, трогает его мягкими губами, приговаривая: «Ру, ру-ру, рру». От него к лампочке клубится пар. Дядя Филипп, высокий, сутулый мужик с пучками светлых бровей у узкой переносицы, укрывает кобылу попоной. «E Hengstje (жеребчик)», – сказал он, оглянувшись на бухнувшую дверь.
Зацепилась эта сцена в душе. Вот и зачёт по скульптуре! Сказано – сделано. Соорудил проволочный каркас на дощечке и вылепил эту идиллию, перемяв цветные бруски детского пластилина, запаковал в картонную коробку, обложил мятой бумагой и поставил за диван до сессии.
Настал день зачёта по скульптуре. В прибранной по этому случаю мастерской распаковали свои «шедевры» и расставили на столах, подиумах и подоконниках. Я угадал: у большинства пограничники с китайцами. Кое-кто даже эскизы памятников погибшим замастырил! Театральный пафос и жесты. В общем – «монументальная пропаганда».
Мы с Петром пристроили свои работы на раковине, застелив её куском фанеры. Рядом с моим дядей Филиппом и кобылой с приплодом он поставил дощечку с динамичной спиралью сцепившихся в национальной борьбе якутов, а на второй дощечке остробородый старик вырезает из кедровой колоды «чорон» - сосуд для кумыса на трёх фигурных ножках.
Наконец, появились преподаватели. Заметно, что с похмелья. Никитин – крупный, белобрысый русак в оранжевой бобочке, полотняных штанах и сандалетах на босу ногу. Впереди стиляга Манжос. Фатовская ниточка усов, бакенбарды, красный берет на пышной шевелюре. На длинной рубахе-газете заголовки и столбцы текста латинскими буквами. Широченный, коротенький галстук, в лилово-жёлтых футуристических разводах завязан узлом величиною с кулак. Обут в бордовые мокасины на толстенной лимонной, каучуковой подошве. На большом пальце перстень с печаткой, и в руке зачем-то кий.
Не сходя с места, хмуро обвёл глазами выставленные работы и, тыча кием, разразился длинным монологом, безжалостно высмеивая «газетную пластику», обвинив авторов в том, что они наводнили Омск хунвейбинами, хотя из тех же газет известно, что пограничники их даже на левый берег Амура не пустили. Многословно говорил об отличии искусства пластики от плаката, приводил примеры, цитировал великих. Никитин, выпятив нижнюю губу, скорбно тянул вниз уголки рта, кивая головой. Заметив в дверях методиста Катило, подававшего масонские знаки, вздыбил уголки губ и тронул коллегу за локоть. Тот оборвал свою горячую, во многом справедливую, речь и миролюбиво спросил: «Ну, а без простёртых рук есть что-нибудь?»
Добродушно поиздевались над работой «Мама купает сына». Работа сделана цветным пластилином в лучших традициях дошкольного воспитания – даже красные горохи на синем фартуке мамы симметрично расположены. «Чего это она с него трусы не сняла?» – резонно удивился Никитин. Заведующая детсадом, которую угораздило поступить на заочный худграф, еле сдерживала слёзы, но Манжос расписался в её зачётке, и тётя успокоилась. И другим, кто сделал работы без «простёртых рук», без долгих разговоров поставили зачёты. Наконец повернулись к раковине, где на фанерке стояли работы Степанова и моя лошадка. Притихли. Повертели работы. «Чьи?» – оглянулся Манжос. Мы подошли. Налегая на «о» шмелем загудел Никитин: «Вот работы, которые из любви к предмету сделаны. Мужики это не в газете вычитали, а своими глазами видели. Им это интересно, вот и получилось искусство, а не «Окна РОСТА». Что это за посудину аксакал строгает? – спросил он Петра. – Для кумыса? Пробовал я его в Башкирии. Это тебе не красное за рупь четырнадцать. После мальчишника утром четыре ковша выпил, и весь день с этюдником по долинам и по взгорьям прошагал – голова ясная, глаза видят, руки не дрожат. Два отличных этюда написал. Вишь, как эта пара после кумыса двойной нельсон крутит. Пора и нам колосники оросить, – сказал он буднично и просто. – А тебе рецензия такая, – добавил он, увидев на моём лице жажду похвалы – работа на «отлично». Всем советую рассмотреть работы этого колхозника и башкирца и уловить суть. Что? Ты якут? Всё равно молодец, и у тебя, дай срок, погостим. Пошли, Константин Феофаныч, а то, Катило уже SOS морзит». «Момент, – обратился ко всем Манжос. – Своих китайцев во что-нибудь стоящее переплавьте: стропальщика, маляра, сторожа с двустволкой или «Девушку с веслом» на худой конец. Тем, кто руки не умеет лепить, советую работяг в верхонках соорудить, но только, чтобы они их не «простирали», а грабарку в руках держали. Зачёты в четверг». Мы расступились, и они поднялись к заждавшемуся Катило. После этого успеха мы с Петром ещё больше сблизились.
На зимней сессии он пригласил меня в гостиницу «посидеть». Стояли сильные морозы, и в Омске свирепствовал какой-то особенно страшный грипп. В трамваях с ледниками на окнах, не садясь, жмутся люди с марлевыми повязками на лицах. В столовых для профилактики расставлены тарелки с луком и чесноком. Люди поспешают и, прикрыв носы варежкой, забегают в магазины, чтобы согреться и отдышаться. Только тётя Маня в нарукавниках, в мужской шапке с завязанными ушами и громадных валенках с галошами Ключевской сопкой дымится у гастронома и торгует беляшами. Щёки и нос полыхают. Во рту беломорина. На груди, близ лифчика N 8, под засаленным фартуком, в свёрнутой пуховой шали греется «читок», из которого она, сплюнув докуренную папиросу, время от времени делает глоток.
Мы зашли в гастроном. Пётр взял две бутылки «Московской». Я хотел в долю, но он не взял: «Ты мой гость». У Мани я остановился. «Скоко?» – спросила она, щуря глаз от дыма. Пётр дёрнул меня за рукав: «У меня всё есть». – «Ты хоть и в дохе, а изнутри горяченькое не помешает, – кивнула она догадливо на его портфель, – с моими беляшами в самый раз». Дымящиеся беляши, обхваченные серой бумажкой, она завернула в газету: «Тёпленькими донесёте».
В вестибюле гостиницы милиционер посмотрел мой паспорт и глянул на Степанова. Тот кивнул. «До 23-х», - сказал страж и шагнул в сторону.
По широкой, застланной малиновой дорожкой, лестнице поднялись в номер. Вот это да! Плюшевые мебеля и занавеси, деревянная кровать в алькове, телевизор и телефон на отдельном столике, пальма в бочке. Над диваном настоящая картина в золотой раме. На полу толстый ковёр и в углу… холодильник! «Теперь я вижу, что нацмены у нас цветут и процветают». «Трёхлитровую банку белужьей икры за летнюю сессию и килограмм пять кумжи за зимнюю – тоже будешь цвести и процветать». «Где я её возьму в Кулунде?» «Вези суслячьи шкурки, они всё берут. Посиди – я сейчас».
На столике газеты и журналы. Полистал «Огонёк». Угрелся в мягком кресле и начал клевать носом. Куда это хозяин запропастился? Ну, наконец-то!
За Петром вошла пышная, невысокая женщина с подносом. На голове замысловатое сооружение из обесцвеченных волос и кружевной наколки. Я поднялся. Прищурив тёмные глаза, навела резкость и пытливо оглядела меня. Дёрнула уголками губ и поздоровалась. Поставила на стол закуски: копчёная, дорогая колбаса, ветчина и сыр тонко нарезаны и красиво разложены на большом блюде вокруг горки оливок и ломтиков лимона. Тёмные бутылки «Жигулёвского» и «Боржоми» покрылись испариной, а апельсины пахли и лоснились как грузины на городском рынке. На тарелки, возле которых лежали блестящие ножи и вилки, поставила шалашики салфеток и, прижав поднос к животу, отступила от стола и опять строго на меня прищурилась. Дёрнув губками, сказала: «Приятного аппетита», - и направилась к дверям. «Может, посидишь с нами, Рита?» – попросил её Петя. «Я до шести на работе», – и вышла.
Вот это сервис! А в столовках мятые, липкие, «люминевые» ложки и кривозубые вилки, которым подстать и блюда. Сморщенные пирожки с жидким, чёрным, как деготь, повидлом. Плоские, тощие, холодные котлеты, с которых сосновой корой отваливается пережаренная мука, а голубые макароны валяются на тарелке, как обрезки сантехнических труб в жидкой ржавчине соуса.
А по четвергам город вонял, как китобойная флотилия, вернувшаяся в родной порт после многомесячной путины. По всему Союзу учредили «рыбный день», и все точки общепита миллионного города в этот день жарили рыбу. Осетрина и стерлядь моментально исчезли из меню ресторана на речном вокзале, где её до этого время от времени подавали. Вместо неё появилась рыба, о существовании которой знали только ихтиологи: нототения, рыба-сабля, хек, пристипома. Траулеры и сейнеры быстро очистили акватории от этой экзотики, и народ за два года без остатка съел этот фосфор, схарчив заодно и привычную селёдку с килькой, и скумбрию с салакой.
Запомнилась зимняя сессия в середине 60-ых годов, когда в нашей студенческой харчевне все десять дней в меню стояло: на первое – суп полевой с хрустящим пшеном и примороженной картошкой, на второе – хек серебристый жареный с перловкой и на третье – компот или кисель, которые тоже воняли тюленями.
А тут сидим мы с Петром, как в ином мире, за роскошным столом в обкомовской гостинице. После шести зашла Рита без кокошника и передничка и без служебных колючек в тёмных, влажных глазах. Старшина Федя, сдав дежурство, тоже украсил наше застолье своей белозубой улыбкой. Заходили и уходили разные люди. Несколько раз, сложившись, приносили водку и закуски из буфета. Съели остывшие тётиманины беляши. Пётр кудрявил своим острым якутским ножом мёрзлую кумжу и угощал гостей вкуснейшими, розовыми стружками.
Гуляли основательно, не жадничая. Рядом со мной уселась русокосая дева с пёстрой шалью на плечах, но зашёл лысый красивый грузин и, поставив на стол бутылку коньяка, нагло втиснул свой стул между нами. Томная дева направила свои флюиды в сторону горячего абрека: шлёпала его по рукам, щекотала кончиком роскошной косы его эталонный нос и крутой подбородок, часто хохотала, запрокинув голову, чтобы джигит мог полюбоваться белым горлышком и интимным желобком у края декольте, или, запахнув шаль на груди, страстно, со значением пела дрожащим голосом: «Ба-а-бье ле-е-то, ба-а-бье ле-е-то-о-!»
У меня как гора с плеч. Я побаиваюсь таких крученых и непредсказуемых девиц – морока с ними. Простоту и ясность нашёл, прижавшись к мягкому плечу Маргариты. Даже гомон застолья и «нутряной» хохот девы с шалью не мешал нам слышать и понимать друг друга – люди свои, деревенские.
К полуночи коридорная потребовала тишины, и гости помалу начали расходиться по своим номерам. Гвалт прекратился. Петька разливал остатки водки двум типам, которые негромко, но настырно пытались что-то втолковать друг другу.
«По-ря-док дол-жен быть. Ди-сци-пли-на! Раньше как было? Опоздал на работу – под суд! А сейчас...» – сокрушался костлявый комиссар в сапогах и до кадыка в застёгнутой тужурке с серией юбилейных значков над нагрудными карманами. После каждого слова он ставил точки, крепко стуча по столу указательным пальцем. «Нет, Василий... Ничего, что я без отчества? Нет, Вася. Партия верно оценила ситуацию... ещё Ленин... инициатива масс... А НЭП? Прозорливо... в работе «Как нам... как его… Рабкрин? ...Архиважно...» – пытался опровергать несгибаемого большевика молодой плешивый цивилист в сером костюме при галстуке. Он заметно на развезях и противоречит суровому ветерану только потому, что не хочет уходить, пока выпивка есть. Меня охватила сладкая дрёма, и я удалился в альков...
«Эй, бурундук, кончай ночевать, весна на дворе, – сдёрнул с меня одеяло хозяин. – Не настоящий ты немец, не соответствуешь – пьёшь две смены подряд и спишь столько же. Обрусел, однако». Посверкивая щелками глаз, добавил: «Поторопись, а то Ритка беспокоится, что сосиски остынут, пока ты встанешь». Действительно, вкусно пахло. Я вскочил. Одежда аккуратно висит на спинке стула... Гм? А-а...
За окном густо валит снег. В открытую форточку слабо, как через вату, доносится шум города. За занавесью тихий говор и мурлычет радио. Голова ясная, значит отоспался. В туалете встал под душ. Ух, трезвиловка!
Выглянул из-за занавеса в гостиную. Рита раскладывает по тарелкам дымящиеся сардельки, Федя наливает водку в сдвинутые стаканы, а якут строгает чурбачок кумжи. В углу, сцепив на животе руки, полулежит на кресле застёгнутый до горла комиссар. Высокая спинка прижала подбородок к груди, и дышит он с трудом, карасём хапая воздух малыми порциями. Возле кресла стоят сапоги с намотанными на голенища портянками. Мослы босых ног торчат из-под журнального столика. Тесёмки на узких штанинах галифе двойным узлом завязаны, и если грянет труба, он через минуту будет в седле и не сойдёт с коня до тех пор, пока во всём мире не забрезжит заря коммунизма. По привычке мысленно набросал эту фигуру в формат: шашку между колен поставил, будёновку на спинку кресла повесил и готова картина «Между боями».
Пообедали. Рита и Федя ушли на дежурство, а нам торопиться некуда. Петя звонил на кафедру, преподаватели гриппуют, и лекций не будет. «Пойдём, погуляем. На улице теплынь, снег, видал, какой валит. Красота! Подышим. В картинную галерею зайдём, взбодрим наши художественные гены. Говорят, неизвестного Туржанского выставили», – заметно оживляясь, звал Петька. - «А этого Василь Иваныча куда?» - «Пусть спит, Рита выпустит. Он категорически отказался ночевать в одном номере со своим сожителем – идеологическая несовместимость. Железный мужик, даже по пьянке с генеральной линии не собьёшь. «Гвозди бы делать из этих людей!» – процитировал якут и добавил, – Выбьют ему бубну за пьянство и неявку на какие-то идеологические посиделки. Не наша забота. Одевайся».