(повесть)
Вячеслав Сукачёв-Шпрингер
Долгое прощание
Шла война. Старших ребят призывали в армию, и они уходили на войну, а мы бегали на курсы “Ворошиловских стрелков”, выбивали по девяносто шесть из ста возможных, и с этими мишенями заходили в военкомат. Но с каждым разом встречали нас там все неприветливее и однажды прямо сказали: “Когда надо будет – вызовем”. Конечно, это был удар по нашему мужскому самолюбию, по нашим несомненным мужским качествам, засвидетельствованным дырочками от пуль в черных кружочках мишеней. В какой-то момент мы даже решили самостоятельно добраться до фронта, но рассудительный Андрей Шрайнер заметил, что рядом с фронтом очень трудно будет разобраться в намерениях, с которыми мы прибыли туда. А вдруг там решат, что мы хотели перебраться к фашистам? Увы, как всегда Андрей был прав...
К тому времени все чаще и упорнее стали поговаривать о шпионах и вражеских десантниках, которые очень здорово мешали нашим доблестным победам на фронте. Эти шпионы, расплодившись в тылу, буквально продохнуть не давали нашим геройским войскам, вынужденным отступать все дальше и дальше на восток, в глубь страны. Уже и у нас стали отлавливать если и не настоящих диверсантов, то уж их коварных пособников – точно. И постепенно в наших дурацких головах, которые мы, не задумываясь, готовы были положить за любимую родину, пустила корни одна неясная, но чрезвычайно устойчивая мысль: проклятые шпионы позасели буквально в каждом доме, и поэтому жизни нам от них, ну, просто никакой нет! Мне даже сон какой-то странный приснился, более того – я его даже запомнил... Вот словно прихожу я в наш дом, поднимаюсь на крыльцо и вдруг чувствую – кто-то на меня смотрит. И не только чувствую, а вроде как даже вижу громадные черные глаза, насупленно и строго следящие за мной. Прошел я на кухню, а они – следом, я в комнату – они уже там. От страха я забрался под одеяло и укрылся с головой. И только это я успокоился, только зевнуть хотел, а глаза прямо из-под подушки уставились на меня... Когда я рассказал ребятам про этот странный сон, Роберт Шульц, редко когда бывавший серьезным, неожиданно заметил, что эти же глаза встретил вчера у себя в саду. Андрей Шрайнер ничего подобного не встречал, но на всякий случай посоветовал нам побольше молчать и поменьше болтаться в городе.
А по нашему морю все чаще проходили военные корабли, и дымный шлейф от них долго вился в воздухе. Однажды я не выдержал и снова пошел в военкомат, и снова спросил про летное училище, куда обещали мне дать направление. На этот раз встретил меня молодой и щеголеватый военный. Внимательно глядя на меня, он спросил:
Значит, летчиком хочешь быть?
Я ответил утвердительно.
Летать хочешь? – опять спрашивает меня военный.
Я опять отвечаю утвердительно, припоминая свой опыт полета с Генуэзской крепости.
И куда же ты лететь собрался? – вдруг нахмурился военный человек с щеголеватыми усиками. – Случайно не к фрицам на аэродром? А, может быть, к самому Гитлеру?
Я никогда не считал себя глупым человеком, но на этот раз явно отупел, потому что выдержал паузу в одну минуту и тридцать семь секунд. И все это время я оторопело смотрел на молодого военкома, широко разинув рот. И тогда он мне сказал:
Закрой рот, немецкий выкормыш, и пошел вон отсюда!
Вот так вот и был определен мой гражданский статус на все ближайшие и многие последующие годы жзни, о котором я уже никогда не забывал...
А вскоре вышел знаменитый Сталинский указ о нашей депортации, и однажды вечером я пришел к самому синему морю попрощаться... Что мог я ему сказать? И что оно мне могло ответить? Мы любили друг друга, мы были, как брат и сестра, но против войны мы ничего не могли сделать. Более того, мы не могли помочь друг другу. В тот момент я только выходил на свой путь страдания, а мое море уже вздрагивало и качалось от многочисленных взрывов, от безудержной ненависти людей друг к другу.
Я сидел на большом теплом камне, опустив ноги в воду, и грустно смотрел на ту таинственно-тревожную полоску, где горизонт сливается с морем и куда так хотелось мне всегда заглянуть. Мелкие морские волны плескались о скалы, и в этом плеске я вдруг отчетливо услышал голос моего моря. “Люди, - говорило море, - почему вы такие глупые? Вы так мало живете на земле, ваш жизненный век короче воробьиного клюва, но вместо того, чтобы научиться продлевать свою жизнь, вы постоянно учитесь убивать друг друга. Это длится многие тысячи лет, свидетельство тому – остовы сгоревших кораблей, лежащих на моем дне, копья и стрелы, ядра и пули, разрушенные города и крепости. Что с вами, люди!? Вы больны? Почему меняется все: на смену ночи приходит ослепительный день, за приливом начинается отлив, и даже сама смерть знаменует собой рождение, но не меняетесь вы в своей вечной жажде убивать друг друга... Я плохо вас понимаю, но я вас люблю, потому что вы теплые и больные. Если бы среди всех рыб, которых я вырастила и вскормила, была бы хоть одна с теплой кровью, она бы стала моим Богом. Но у меня нет такой рыбы и поэтому мой Бог – это вы! Сотни тысяч лет я вам служила верой и правдой, слепо верила вам, но теперь я вас боюсь. Люди – кто вы? Чего вы хотите от меня? Но прежде чем ответить на этот вопрос, о, Люди, о, Боги, разберитесь между собой и попробуйте узнать – зачем вы на Земле? И когда вы это узнаете, может быть, вы перестанете убивать друг друга, а я перестану бояться вас... Вы слышите, как плохо это звучит – “я перестану бояться вас”? Никто и никогда не должен бояться Бога, потому что Бога можно только любить, а если нет – это не Бог...”
Я онемел и растерялся, неожиданно услышав в знакомом голосе моря столько боли и страдания, сколько не могло вместить мое сердце. И оно, мое бедное сердце, наверное, разорвалось бы на части, если бы не подошли мои друзья, и не разделили эту боль со мною поровну. Как видите, повезло мне и на этот раз, потому что я и вообще везучий человек. Хотя, кажется, об этом я уже говорил...
Втроем мы сидели на огромном камне, медленно выстывающем после дневного солнца и неотрывно смотрели на широкую и надежную спину нашего великолепного моря. Тихий ветер обдувал юные лица, далекие звезды дружески подмигивали нам, а волны Черного моря настойчиво стучались в нашу память. И никто пока еще не знал, что одному из нас не суждено никогда больше увидеть это море, а другому доведется встретиться с ним перед самой смертью, и только я буду наезжать сюда часто, но много радости мне от этого не будет...
Мне хочется выть от тоски, - тихо сказал Андрей Шрайнер.
Ну так повой, - серьезно ответил ему Роберт Шульц.
Но ведь я не собака, - вздохнул Шрайнер.
А для них мы хуже собак, – хмуро обронил в эту теплую ночь я. – Потому что мы – немцы...
Когда-нибудь тебя сгубит твой язык, - заметил рассудительный Шрайнер и встревоженно оглянулся.
Мы тоже оглянулись, потому что противная ржавчина страха и подозрительности уже начала разъедать наши души, оказавшиеся беззащитными перед всеобщей болезнью того времени...
Как вы думаете, куда нас повезут? – спросил Роберт, но никто ему не ответил, даже море, наш преданный четвертый друг, который до этого никогда и ничего от нас не скрывал. Похоже на то, что даже он не знал, какими путями пролягут на земле наши дальнейшие судьбы...
Плескалось море, дул ветер, мерцали звезды и все уже было предрешено для нас на многие десятилетия вперед.
<р4>“Цоб-цобэ”
Жить можно везде – даже в Сибири. Это я понял сразу после того, как получил в свое распоряжение парную бричку и двух симпатичных быков – Борьку и Адмирала. Быки были очень старые, мужрые, а я молодой и горячий. Но мы как-то довольно быстро нашли общий язык. Хуже было с местными парнями, еще не ушедшими на фронт, с которыми общий язык найти не удавалось... Твердо усвоив, что “фашисты” прибыли, так сказать, с доставкой на дом, они тут же ввязались в ближний бой, который всегда выигрывали за явным численным превосходством. Да и дома, как говорится, стены помогают. А мы с Андреем не успевали медные гроши к синякам прикладывать. И мы все время себе в утешение говорили, что будь с нами Роберт Шульц, еще неизвестно – чья бы взяла. Но Роберта с семьей отправили в соседний с нами, Соколовский район, и увиделись мы лишь несколько месяцев спустя, далеко от нового дома и наших родителей.
Андрею с отцом, можно сказать, крупно повезло: они, как первоклассные столяры, попали в бондарный цех при Беловском молокозаводе, где привычно сколачивали ящики под сыры и клепали бочки. Мне же, как человеку со средними достоинствами, досталась участь возчика и пара быков, с которыми я вас уже успел познакомить.
Как я теперь припоминаю, самым трудным в те первые месяцы были не побои и даже не холода, от которых мы, крымчане, очень страдали, самым трудным было сознание своей второсортности. Нас не готовили к такой жизни, нам не рассказывали о ней, мы не знали, что такое возможно... Мы были нормальными советскими детьми, воспитанными пионерами и боевыми комсомольцами. Нас подготовила к жизни система, частью которой мы сами себя ощущали, и мы готовы были ей преданно служить, несмотря на сгинувших в лагерях отцов и старших братьев. И вдруг эта система объявила нас вне закона: теперь нас можно было безнаказанно унижать, игнорировать, даже просто физически уничтожать нас было разрешено... С чем это можно сравнить? Ну, разве что с цирком, где вы любуетесь на дрессированных зверей, надежно упрятанных за железными решетками, а потом вдруг вы сами оказываетесь за этими решетками – вместе со зверями. Попробуйте представить, что вы будете ощущать? Примерно это и ощущали мы в ноябре 1941 года, попав из солнечного Крыма на окраины Омской области, в колхоз имени Сталина. И не русские люди, не казахи, окружавшие нас, в том были виноваты, наоборот – благодаря именно простым людям мы выжили, окрепли и вновь почувствовали себя людьми, равными среди равных. Правда, добились мы этого не лежа на русской печи и поплевывая в потолок, а неустанным трудом, честностью и прилежанием. Виновато было время – беру на себя смелость его в этом обвинить... А временем в тот конкретный исторический период воистину управлял Бес, засевший со своими бесенятами за Кремлевскими стенами. Вот и получается, что моя встреча с добрейшими существами – Борькой и Адмиралом, предопределена была на государственном уровне.
Удивительна все же порой человеческая судьба. Я, Витька-Самолет, исследователь и первый летчик Генуэзской крепости, мечтавший покорять воздушные пространства на истребителях, в результате получаю в свое управление пару быков, с которыми совершенно не знаю, что делать. Скотник Мотря (Дмитрий, значит) Веников насмешливо смотрит на меня и насмешливо говорит:
Ну дак чё, немчик, растерялси? Давай-давай, а не то бригадир тебе зараз выдаст на орехи – будешь наперед знать...
И пошел Мотря Веников от меня, покачивая тяжелыми плечами, оставив наедине с мирно жующими жвачку быками, с какой стороны к которым подходить – я и понятия не имел. Как мне казалось тогда, опасно было с любой: спереди огромные, толстые рога и широкий, низкий лоб, а сзади – мощные ноги с желтыми копытами. И вот кручусь я вокруг них, а они сонно этак на меня посматривают. Разве я мог знать тогда, что все управление быками осуществляется посредством магического словосочетания “Цоб-цобэ!” Что с помощью этого “Цоб-цобэ!” можно добиться почти всего: послушания, скорости и даже можно повернуть именно туда, куда тебе требуется. Увы, я этого не знал и потому встал в тупик. Не знаю, чем бы все это закончилось – может быть, я все-таки решился бы взять быка за рога и потащить за собой, не случись на ту минуту пробегать мимо меня Паше Лукиной. Молодая, разбитная бабенка лет тридцати, овдовевшая еще в бесславную Финскую компанию, заметно выделялась не только привлекательностью, но и своей доброжелательной расположенностью к нашим семьям. Была она улыбчива и легко поднимала своими женскими руками любую мужскую работу.
Ну чё ты, милай, стоишь подля них рот разиня? – набежала она на меня в короткой фуфайчонке и резиновых сапогах. – Небось и не знашь, как к ним подступитьси?
Не знаю, - честно сознался я.
Ну дак смотри и запоминай, - весело засмеялась она и вдруг резко хватанула Борьку крепеньким кулаком по боку. – Цоб-цобэ!
И на моих глазах свершилось чудо: быки вдруг ожили, переступили с ноги на ногу, покосились на Пашу и на повторный боевой выкрик “Цоб-цобэ!” – мирно потащились из базы на выход.
И еще раз повезло мне в этот день, потому что я и вообще везучий человек: Паша, совсем было собравшаяся уходить, неожиданно спросила:
Ми-илай, а запрягать-то ты их могёшь?
Что я мог на это ответить? Я мог бы рассказать ей о всех типах современных самолетов, о которых вычитал в специальном журнале, о нашем Черном море, бывшем на самом деле самым синим морем на земле, о Генуэзской крепости, наконец, известной с четырнадцатого века, как черноморская колония могущественных лигуров, но о том, как запрягать быков – я ничего не знал.
Дело это оказалось непростым, физически тяжелым, и даже Паше пришлось изрядно поднапрячься, поднимая громоздкое ярмо на могучие бычьи шеи.
Запомнил? – спросила она, когда быки мирно встали по обе стороны толстого дышла, готовые выполнять любую работу.
Запомнил, - тяжко вздохнул я, недоверчиво разглядывая высокую, неуклюжую бричку на деревянных колесах с металлическими шинами, на которой мне предстояло подвозить пшеницу с тока к зернохранилищу.
Возьми хорошую палку, - на прощание посоветовала Паша, - и почаще охаживай ею Борьку – он ужас какой упрямой. А с Адмиралом тебе повезло, он бык смирной и работящай. Ну, Витик, не унывай...
С тем и убежала. Кстати, Витиком меня, кроме Паши Лукиной, больше никогда и никто не называл.
Вот этот первый день на быках был для меня как первый день творенья: в этот ничем не приметный осенний день я должен был вылепить себя заново, подогнать под привычный уклад двух безобидных существ, имевших, однако же, свой особенный характер и свое особенное понимание добра и зла. Но, повторяю, мы вполне поладили, хотя и не без вмешательства палки, о которой упоминала Паша...
Вечером мы с Андреем Шрайнером сидели на нашей завалинке и потихоньку разговаривали о нашем житье-бытье. Дела у него на производстве складывались куда успешнее моих, и поэтому он чувствовал себя уверенно. Я же, умаявшись с быками, весь день проведя на ногах, заметно скис и даже не скрывал этого.
Поначалу всем трудно, - сказал Андрей. – Но ты не унывай!
Я не унываю...
Вот кончится война, и мы вернемся домой... И ты поедешь учиться на летчика.
Вначале мы сходим к морю и хорошенько выкупаемся, - сразу же ожил я.
Ну, это само собой, - флегматично заметил Андрей.
И тогда, и во все последующие годы, неистребимо жила в нас вера, что как только кончится война, так все у нас и наладится: прежняя жизнь, прежние мечты и надежды. Мы были наивны в этой своей вере, но именно она помогла нам выжить.
Осень в тот год в Сибири была затяжной и теплой. Даже в октябре еще ласково пригревало солнце и лишь ночами становилось холодно, и вода в ведре покрывалась тонкой пленкой льда. И моя мама, старая и мудрая моя мама, однажды горестно спросила меня:
Виктор, что мы будем делать зимой? У нас нет теплой одежды...
Много чего еще не было у нас в ту осень, но Бог был с нами – иначе бы нам не выжить.
(продолжение следует)