(повесть)
Владимир Шнайдер
I
Зима. Вытащив из палаты стул и поставив его около окна, Михаил стал смотреть на улицу. Вид из окна тыльной стороны дома престарелых ему нравился: на территории низкорослые деревца – рябина, берёзки, по углам два клёна. За забором частный сектор города. Смотришь – и вроде бы как в деревне… Из труб домов струится дым.
«Печки топят, - подумал Михаил, - тепло, наверное, в домах-то…»
И мысли быстро-быстро побежали, нет, полетели сначала в дом, что в Междуреченске, оттуда – в родительский, в Комарово.
Дом, в котором он, Михаил, появился на свет в далёком 1932 году, был небольшой – по трём стенам три окна. Никаких перегородок. Только один угол, в котором стояла деревянная кровать родителей, отделён занавеской, и всё. Почти одну четвёртую часть занимала русская печь, в которой мама по выходным напекала на всю неделю вкуснейшего, ароматного до умопомрачения хлеба. И после того как Михаил женился и ушёл из родительского дома, он ни разу не едал такого вкусного хлеба.
Печь была не только кормилицей, но и лекарем. Когда кто-нибудь в семье простужался, сразу протапливали печь, и больной лез на неё спать. Тогда говорили не спать, а лечиться. Его накрывали овчинным тулупом, и через несколько минут он начинал пропотевать. К утру обычно простуда выходила.
Ещё в печи мама готовила лечебные отвары из трав.
В куте, в шкафу, сделанном отцовским братом, и в подполе всегда стояли баночки, бутылки, штофы и флакончики с отварами, настойками и мазями. Запахи и даже привкусы этих народных лекарств Михаил помнит по сей час. А ещё помнится запах бани по-чёрному. Баньку по-белому они поставили только после войны, когда тятя вернулся. Тогда же они начали ставить новый дом – пятистенок. В старом, как говорится, было не развернуться – сами родители да их, ребятишек, двенадцать. Тесновато. Младшие спали на полатях, старшие – на полу, вповалку на лопотине.
Дом поставили за год. Даже не за год, а раньше. Лес на сруб был заготовлен ещё до войны, плахи на пол и потолок тоже. Оконные рамы брат отца связал за зиму. Двери отец сам сделал. В апреле взялись за сруб, а в октябре справили влазины. Помогали дом ставить всей улицей – заведено тогда так было. Дружно жили в те времена. Не помнит Михаил, чтоб в те годы кто-то в их краю ходил с камнем за пазухой или был нечист на руку. Да и не прижился бы такой. Выселили бы разом. Не помнит Михаил и того, чтоб до его призыва в армию в их краю кто-то вешал на дверь замок. Не от кого было запирать дом. Любой праздник, любая гулянка – будь то свадьба, крестины, проводы или встреча, собирали не только родню, а почти весь край села. Бывало, если места не хватало, гуляли на два дома. И чтоб хозяевам было ненакладно, все несли из еды кто что мог: солонину, мясо, сало, хлеб, грузди. Одним словом, кто чем богат. Всё делалось от души, открыто. Гуляли под гармошку. Захмелев, мужики любили посостязаться – тянулись на пальцах, ремнях, гнули пятаки, поднимали баб, кадушки с водой…
Из воспоминаний Михаила вытащил сердитый окрик санитарки:
- Ты зачем это стул вытащил из палаты, а? Щас посидишь тут, попялишь шары, а я потом тащи стул за тобой.
- Я его принёс, я его и унесу, - отвернувшись, спокойно ответил Михаил.
- Знаю я, как ты утащишь. И какого чёрта сюда выперся? Чё, там окошек нету?
- Там холодно, я тут погреюсь.
- Ишь ты, барин какой выискался, холодно иму в палате. Дома надо было париться. А то всю жизнь проалканил, а теперь его государство греть должно.
За живое задела Михаила, и он начал злиться.
- Ну, что ты пристебалась? Я же сказал: стул унесу. Я тебе что, мешаю?
Санитарка сделала вид, что удивилась – вскинула брови, вытаращила глаза.
- Ах, ты! Я пристебалась? Да я… я вот как щас шваброй-то ощаулю по загривку, бомжара хренов!
- Да иди ты, ради бога, куда шла!
- Я те пойду! Вот щас скажу Светлане Палне, как ты тут язык-то распускаешь, она те устроит курорт!
Развернувшись, санитарка торопко, перекатывая жирными ягодицами, посеменила к дежурной медсестре.
Тяжело вздохнув, Михаил поднялся и, взяв стул, пошаркал в палату. Ноги, едри их, почти совсем перестали слушаться.
В доме престарелых Михаил только неделю. Привезли его сюда из Зонального на машине. Зять младшей сестры Галины.
Не думал Михаил, не гадал, что в старости у него не будет ни стен своих, ни семьи. И что последние дни земного пребывания он проведёт в доме престарелых. Слава богу, что дней этих, чувствует он, у него осталось немного, да и тех, что остались, – лучше бы не было.
А ведь вся его жизнь после службы в армии, как ему это казалось, была копилкой для благополучной старости. В особенности всё стало складываться хорошо в Междуреченске, молодом городе Кемеровской области, куда они переехали с Лидой и детьми – Людой и Толей. Там он устроился работать в шахту, деньги по тем временам получал большие и через два года на краю города, на берегу реки Уса, поставил трёхкомнатный дом. Потом, как и подобает хорошему хозяину, выстроил все надворные постройки, купил моторную лодку, чтоб плавать на тот берег реки за кедровыми шишками. Потом родилась ещё одна дочь. Её он назвал в честь любимой младшей сестры – Галиной.
Михаилу казалось, что он счастлив. Нет, он был уверен, что жизнь у него удалась. Так думала и вся родня его, когда они с Лидой приезжали в гости в Комарово. А приезжали они не с пустыми руками – с сумками, набитыми подарками. Мать Аграфёна Демьяновна встречала сына со снохой радостно, хлебосольно. И сразу по Комарово разлетался слух – вот, мол, Мишка Софронов как хорошо устроился. Сам живёт на широкую ногу и всей родне подарки каждый год сумками возит. Михаилу это льстило, и он барствовал: помимо подарков устраивал застолье с песнями.
В семье всегда был достаток. И в вещах, и в продуктах. Благо, снабжение шахтёрских городов было хорошее. Особенно продуктами. Да и с вещами дефицита не ощущалось. Болонь в моде – пожалуйста. Захотелось Лиде доху – пожалуйста. Попросили дети магнитофон – извольте. Сыну мопед, дочери велосипед – нате, радуйтесь. Захотела Лида на курорт съездить – ради бога, езжай!
А какие отношения были в семье – все друзья и знакомые завидовали. Дети его с работы встречали так, будто год прошёл: едва завидев, мчались навстречу наперегонки. Галю, младшую, подхватит, пожулкает играючи и на плечи посадит.
- Высоко, дочка? – спросит.
- Высоко, папа, высоко! – смеётся та от удовольствия.
- Держись!
С получки и аванса он никогда не возвращался домой без гостинцев. А дома всегда устраивал игру: сунет руку в один карман, посмотрит на детей игриво и спросит:
- Кому это зайчик прислал?
- Люде, Люде! - хлопая в ладоши, повизгивая и подпрыгивая от нетерпения, кричит Галя.
- Держи, - подаст гостинец Люде. – А это? – суёт руку в другой карман.
- Толечке, Толечке! – снова кричит Галя.
- А это? – и медленно тянет руку во внутренний карман.
- Мне, мне! – верещит Галя, исходя от нетерпения.
Вечером, когда садились смотреть телевизор, Галя зачастую засыпала у него на руках, а Толя – привалившись сбоку. Вот Люда, всегда как-то держалась особняком. Никогда не требовала ласки, и сама её не давала. Михаил и не помнит, чтоб она его когда-нибудь поцеловала. Даже когда он начинал её целовать, как-то старалась увернуться.
В ту пору Михаилу и не думалось, что придёт время, дети вырастут, у них появятся свои интересы, заботы, семьи, и всё это – взаимопонимание, тепло, нежность, если не исчезнут, то изрядно подтают. Но это время пришло. И как всегда – незаметно и неожиданно.
Толик и Люда нередко стали проводить вечера со своими сверстниками. Лида всё чаще и чаще уходила вечерять к какой-то подруге. Михаил, занятый своими делами – то моторной лодкой, бензопилой, то подправляя постройки, забор, поначалу как-то и не заметил, что тепло очага и уют стали угасать. Да и когда заметил, не придал этому особого значения. Хотя нет. Появляющаяся отдалённость как-то заскребла легонечко по душе, обдала сиротливым холодком. И на подсознательном уровне, чтобы сплотить всех, он попытался их завлечь в свои дела - просил где-то поддержать, что-то подать, принести. Но всё это было не то. Поддерживали что нужно, подавали, приносили и снова убегали по своим делам, а то и отмахивались, ссылаясь на занятость. Задуматься бы ему, забить тревогу, так нет. Вместо этого он сам стал поначалу задерживаться на работе, потом как-то незаметно завелись дружки, с которыми стал заворачивать в пивнушки. И дома этого никто не заметил. Даже Лида. Ну, спустил мужик с друзьями пятёрку в месяц, дел-то. Всех и всё устраивало.
С каждым месяцем такие заходы становились всё чаще, посиделки с дружками затягивались, а пивко стало сдабриваться водочкой всё обильней и обильней…
II
Палата большая. На восемь коек. Все хорошие, угловые, места на день приезда Михаила были заняты, и ему досталась кровать у входа. Неудобное место. При входе и выходе из палаты кровать обязательно задевают. Прикроватную тумбочку тоже постоянно задевают, сдвигают. Последняя вроде бы и нужна – мелочи всякие туда складывать и стакан ставить на неё. Но, с другой стороны, воровство неимоверное. Всё, что не положишь, – всё крадут. Зубную пасту со щёткой и то упёрли. А про такие вещи, как носки сменные и нижнее бельё, вообще говорить нечего. В первый же день, не то когда мылся, не то когда ходил в туалет, – спёрли. И что характерно – никто не видел. Врут, конечно. Видели, просто говорить не хотят. Сообщать персоналу о краже Михаил не стал. Посчитал бесполезным. Позже, когда прочувствовал на себе «любовь» санитарок и медсестёр, понял – правильно сделал, что не сказал.
А соседи по палате - «что надо»: четверо всю жизнь по тюрьмам скитались, а остальные трое забулдыжничали всю жизнь и, как говорится, ни кола, ни двора, ни родины, ни флага. Соответственно и порядка в палате никакого. Верх в палате держит бывший уголовник Макар. То ли это имя, то ли прозвище, чёрт его разберёт. Его кровать в углу, около окна и батареи. У него две тумбочки. Макар хотя и не живчик по здоровью, но ещё бодрый. За неделю Михаил ни разу не слышал, чтоб он охнул или пожаловался на какую-нибудь болячку. А чифирь пьёт – каждый час по кружке. С чего ему болеть-то? Всю жизнь на казённых харчах. Они хоть и не наваристые, но и не горбом заработанные.
Взгляд у Макара вороватый, злой. Руки, грудь, спина – все в татуировках. На месте никогда не сидит. Всё куда-то шныряет, что-то уносит, что-то приносит. Дружбу он ведёт только с одним из палаты, тоже бывшим уголовником по прозвищу Дюньдик. Этот - маленького роста, полненький, лицо рябое, зубов половины нет, а те, что есть, гнилые и чёрные от никотина и чифиря. Дюньдик у Макара как адъютант – выполняет все его приказы. И не стесняется прислуживать. За это Макар иногда даёт ему курева и чифиря с конфетами.
Кровати других уголовников стоят по противоположным углам. Хозяин одной - высокий, сутулый, широкоплечий и угрюмый. Видно, болеет чем-то сильно и покашливает. Руки потрясываются, и ходит едва, ноги не поднимает, шаркает. Другой уголовник парализованный. Часто разговаривает сам с собой, то кого-то материт на чём свет стоит, то кому-то воображаемому за жизнь растолковывает. Говорит плохо, но матерится чётко, ясно.
Сосед Михаила - неходячий и, по всей видимости, малость не в себе: то смеётся, то плачет. Бывает, что ночью воет во весь голос. Но недолго. Макар тут же даёт команду Дюньдику усыпить «блаженного». А тот и рад стараться – под отборную брань, изо всей силы отлупит нарушителя спокойствия тапочкой или туфлёй по голове – и всё, до утра тишина обеспечена.
Двое других забулдыг для палаты безвредны. Они целые дни убивают на то, чтобы найти чего-нибудь – денатурата, бражки или другой гадости с содержанием спирта. Порой им это удаётся, и они, счастливые, тихонько сопят в замызганные наволочки до следующего утра. Изредка случается, что во сне расслабляются и справляют малую нужду под себя. Ох, и достаётся же им наутро от санитарок – и словесно их чихвостят, и обмоченными простынями по опухшим харям хлещут от души.
В палате тихо. Лежачие дрыхнут, а способные ходить – разошлись.
«Видать, опять на промыслы подались, - подумал Михаил, - чёрт бы их побрал».
Поставив стул на место, он лёг и уставился в потолок. Скоро Новый год, а на душе гадко и паршиво так, что хоть в петлю лезь. Когда давал сёстрам одобрение оформить себя в дом престарелых, даже представить не мог, какой там кошмар творится. Да они и сами, надо полагать, не представляли. Иначе бы не отправили. Теперь уж ничего не поделаешь, обратной дороги нет. Хотя почему? Есть. Можно написать детям, и если они не заберут, то хотя бы переведут к себе поближе, в Новокузнецк. Можно бы написать письмо. И написал бы, да адреса все в сердцах выбросил. Теперь только остаётся ждать, когда кто-нибудь приедет проведать и попросить его прислать адреса детей.
Ход невесёлых мыслей прервали вернувшиеся обитатели палаты. Макар с Дюньдиком, укрывая что-то под телогрейками, шмыгнули к тумбочке Макара, а парочка забулдыг, распространяя запах тройного одеколона и лука, прошаркали к своим кроватям и сходу попадали на них.
Не прошла и минута, как в дверях в сопровождении шарообразной дежурной медсестры возникла санитарка.
- Вот он, херувимчик, разлёгся! – тяжело и шумно переводя дыхание – видно, быстрая ходьба и злость вызвали приступ одышки, – с ненавистью прохрипела санитарка.
Медсестра посмотрела на Михаила властно и с раздумьем, как будто сейчас его жизнь зависела полностью от неё – мол, что же, голубчик, с тобой сделать-то? Сразу убить или для начала покалечить?
Михаил понял: если он начнёт защищаться, скандала не миновать. Потому как веры ему нет и не будет в этом заведении. Здесь другие законы – неписаные. Но и молча проглатывать несправедливость не хотелось. Раздумывая, как поступить, Михаил сел на кровати.
- Чё, крутой, што ли? – громко, членораздельно спросила медсестра.
- Да я… - начал, было, Михаил, но медсестра его тут же оборвала.
- Пасть закрой! Тут тебе не у Проньки за столом, лишний раз пасть никому не разрешаю открывать! Понял, бык?
- Пёс гнидастый! – зло вставила санитарка.
- Ишо раз пасть раззявишь и небо покажется с овчинку, а эта палата - с коробочку. И пожалеешь, что на свет появился! Усёк?!
По телу Михаила пошла нервная злость. Хамство от женщин, годившихся ему в дочери, а одна, возможно, и во внучки, резало по живому. Перекатывая желваками, Михаил старался не смотреть на обидчиц.
Соседи, притворяясь спящими посапывали, а остальные обитатели палаты с интересом наблюдали за прессингом новенького и ожидали, чем он закончится.
Не дождавшись ответа, медсестра, хищно сведя тонкие брови и прищурив глазки, уперев руки в бока угрожающе подшагнула к Михаилу.
- Я не поняла: ты усёк или нет?
Михаил молча смотрел на подушку.
- Подыми рыло-то, когда с тобой люди говорят! – вывизгнула из-за туловища медсестры санитарка.
Это уже было слишком. Не помнит Михаил, чтобы в жизни кто-то называл его лицо рылом. Терпенье лопнуло.
- Иди отсюда! – дрожащим голосом проговорил он и, трясущейся рукой схватив костыль, приподнял его.
Санитарка вмиг юркнула к двери, а вот медсестра и ухом не повела, лишь перевела брови из хищного положения в удивлённое.
- Чево?! Ты это меня костылём? – и подступила вплотную. – Да я тя щас так двину по шарабану, позвонки в трусы ссыпятся.
Граница вконец нарушилась, и Михаил пошёл в атаку. Встав, он отшвырнул костыль и поднял сжатые кулаки.
- Я не посмотрю, что ты баба… Я сейчас…
И, возможно, ударил бы её, если бы та вовремя не ретировалась.
- Ага, вон ты гнида какая! – угрожающе прорычала медсестра, отступая. – Ну, ладно, щас… щас… - и скрылась за дверью.
Михаил ещё некоторое время стоял со сжатыми кулаками и с негодованием, нет, бешенством, смотрел ей вслед. Затем в полном изнеможении упал на кровать ничком.
- Во, бля, молодец! – радостно возопил Дюньдик. – Ну, фраер, ты закосячил! – и, подбежав к Михаилу, с интересом заглядывая ему в лицо, спросил: - Ты хоть знаешь, с кем рамсы завёл?
- Чего? – не сразу переспросил Михаил.
- Ну, знаешь, кто это были?
- Стервы! – выдохнул Михаил.
- Во! Ха-ха! Ну, фраер! – Дюньдик радостно потёр ладони и метнул взгляд на Макара. – Да это ж Марго с Квазимодо! Медсестра - это Марго, а поломойка – Квазимодо! Ну, ты и впух, фраер. Теперь они тебя закопают. Бля буду, – и ногтём большого пальца щёлкнул по зубам и провёл по горлу, - уроют они тебя, фраер!
Подошёл Макар.
- Подай, - сказал Дюньдику, указав взглядом на отброшенный костыль, и обратился к Михаилу. – А ты молодец, мужик.
Михаила всё ещё трясло от гнева.
- Вот ведь… ну вот что им…
- Да ладно, плюнь, - и протянул Михаилу руку, - держи за характер.
Михаил трясущейся рукой пожал жилистую, крепкую руку Макара.
- Чё? – кинул Макар Дюньдику, видя, что тот всё ещё не подал Михаилу костыль.
- Дак… это…
- Не кони, не загасишься, мужику можно помочь.
- Ага, - и неохотно, небрежно Дюньдик поднял и подал Михаилу костыль.
- Спасибо, - буркнул тот.
- Иди, покури, успокойся, - посоветовал Макар.
- Да нет у меня курева-то…
Макар угостил.
Михаил подумал, что Марго и Квазимодо пошли жаловаться начальству и сейчас к нему придут читать нотации. Но минуло полчаса, час, а его так никто и не шёл отчитывать.
После обеда, недолго вздремнув и успокоившись, Михаил вновь вытащил стул в коридор к окну. На улице всё так же – снег, покой. И стоило пустить взгляд за окно, как мысли незаметно унеслись из ненавистного дома престарелых в далёкий Междуреченск…
III
…Когда семья начала распадаться, теперь, наверное, уж и не вспомнить точно. Михаил осознал это неожиданно. Возвращался с ночной смены домой. Погода была хмурой. Легкий ветерок подхватывал опадающие листья и, покружив их, осторожно раскладывал по аллее. Михаил шёл задумавшись. О чём тогда лезли в голову мысли – не помнит. Да это, собственно, и не важно. Лиду заметил издалека. Поравнялись. Остановились друг перед другом на расстоянии вытянутой руки.
- Как отработал?
- Да как, – пожал плечами Михаил, – нормально… как всегда.
- Ну, иди, отдыхай.
И пошла. Некоторое время Михаил смотрел ей вслед. И вот тогда, именно в тот момент, в душу как шилом ткнули – а ведь они чужие! Совсем. Так больно стало! Захотелось догнать Лиду, остановить, заглянуть в глаза и спросить: – Что случилось? Что мы делаем? Как же это?
Не догнал, не остановил и не спросил. Закурил. А листья всё опадали…
Домой он тогда не пошёл, а завернул к товарищу. У того на рынке в пивном киоске работала знакомая. Прихватив пару беленьких, а в пивном – бидончик навынос, Михаил с товарищем пошли на берег Усы. На берегу – красота. Простор. Вода чистая-чистая. На другом берегу – стена кедрача. Только почему-то от простора и красоты на душе стало ещё больней.
После второй стопки Михаил закурил.
- Вот ты скажи мне, Василий, – обратился он к товарищу, – как так может статься: женятся люди по любви, детей заводят по любви, дом ставят, чтоб жить в нём по любви, койку там, другую мебель в дом берут, разбиваются… одним словом, вроде всё делают по любви, с любовью и для любви. Так?
Василий почесал за ухом.
- Хм… давай еще по стопарику, и я тебе отвечу.
Выпили.
- Ну, так или нет?
- Так.
- Ага, - Михаил ухмыльнулся. – Так! – передразнил товарища. – А вот тогда скажи: если всё так, почему, когда всё сделано, оказывается, что люди-то стали чужими? А может изначально были чужими?
- Какие люди? – удивился Василий.
- Как какие? Муж с женой, какие же ещё-то.
- А-а-а… ну, так… это…
- Получается, что пока рожали, строились, прибарохлялись, не сроднились, а наоборот – чужались? Так, что ли?
- А ты это про кого? Про себя что ли?
- Хотя бы и про себя.
- То-то я гляжу, какой-то ты нынче не такой…
- А, ну тебя, - отмахнулся Михаил и, взяв бутылку, налил в стопки. – Давай по маленькой… за помин любви.
- Во как!
Выпили.
- А чего это тебя вдруг потащило на философию-то? Не замечал я за тобой раньше этого.
Болела у Михаила душа, крутило её, мяло, рвало на куски. Выговориться хотелось, излить кому-нибудь боль в надежде, что полегчает. Закурив, стал рассказывать, как утром встретил Лиду, как перекинулись несколькими словами и разошлись, словно дальние знакомые.
- Ну и что? – удивился Василий. – Что здесь такого?
- Как что? Да ведь не должно же быть так! Мы же должны были обрадоваться друг другу, спросить про то, про это… поцеловаться, в конце концов, хотя бы в щёчку.
- Ну, ты даёшь! Поцеловаться? Вы сколько лет-то уж вместе отмотали?
- Семнадцать, кажется, или восемнадцать…
- О! – выставил указательный палец Василий. – Всё, прошла любовь, завяли помидоры. Это первые два-три года любовь, сюси-муси, а потом всё – баста! Остаётся привычка и эти… дети, дом, обязанности. И это нормально. У всех так. Вот ты, когда свою до этого утра последний раз целовал?
- Да чёрт его знает, - после короткого раздумья ответил Михаил.
- Ну, вот. И всё было нормально. А сегодня: «любовь прошла, так нельзя». Опупел ты, Мишка.
- Да ну!
- Что да ну? Я те точно говорю. У самого так. Да ты у любого спроси, и он тебе подтвердит мои слова. Кстати, а ты свою колошматил?
- Кого? Лиду? Не-ет!
- Ну, значит, будешь.
- За что?
- Наливай, потом скажу.
Выпили, закурили.
- Вот теперь слушай, за что бабу можно и нужно бить: первое, естественно, за то, что рога наставляет…
- Кто? Моя Лида мне? Да ни в жизнь!
Василий ухмыльнулся и посмотрел на него, как на малохольного.
- Хочешь, я те за пять минут докажу, что это так?
- Валяй!
- Если докажу - поллитровка с тебя. Идёт?
Ударили по рукам.
- Она у тя где работает?
- В ПЧ, в конторе…
- Кем?
- Табельщицей.
- Коллектив мужской, насколько я понимаю?
- Ну.
- Работает со скольки?
- С восьми.
- А сегодня на работу во сколько шла?
- В девятом…
- А теперь прибрось путь от дома до её работы… Прямой или с отклонением? То есть она шла прямо или крюк сделала?
- По ходу - крюк, - подумав, ответил Михаил.
- Ты домой всегда этой дорогой ходишь?
- Да нет… я обычно…
- Всё, достаточно. Она шла не из дома, а от хахаля.
- Да, ну… - неуверенно протянул Михаил. – Может, она…
- Может надвое ворожит. А я те точно говорю. Просто она и не думала, что встретит тебя на этой дороге. Ты же обычно ходишь другой, сам сказал.
- Нет, - решительно тряхнул головой Михаил, - моя Лида не может…
- Ха! Вот есть же такие мужики! Рога, как у оленя, а всё бабу святой мнит. Ну-ну, давай, блей, пока полгорода в спину смеяться не начнут…
- Ну, ты, философ, придержи язык-то.
Слово за слово и подрались.
И хотя Михаил не поверил Василию ни на йоту, сомнения-то в душу всё-таки закрались. Ведь откуда-то взялась отчуждённость, холодность. И потом: действительно, почему на работу Лида шла с опозданием, да ещё и сделала приличный крюк? Веришь не веришь, а задумаешься…
(продолжение следует)