(рассказ)
Борис Пильняк-Вогау
Героев в этом рассказе — трое: он, она и тот третий, которого они убили и который стал между ними. Этот третий был провокатором. Этот третий был человеком, продававшим за деньги людей на виселицу, продававшим революцию, ее идеи и ее честь. Он и она вызвались убить этого человека, для которого не было иного имени, кроме мерзавца. Это были дни разгрома революции 1905 года, и суд над негодяем должен был быть жестоким. Победителям не о чем было говорить, их брат продавал головы на виселицы, на годы человеческих мук в тюрьмах и ссылках, — разговоров не было.
Она никогда не видела этого провокатора в лицо. Из подполья она поехала в деревню, к своему отцу — дьякону. Был июнь месяц. Он — имя его Андрей — приехал к ней в качестве жениха. Всего этого не знал третий - провокатор, не знавший легального имени Андрея. Третий должен был приехать для связи на разъезд, лежавший верстах в пяти от дьяконовой деревни, и встретиться с Андреем в лесочке, что направо от шпал, за овражком.
Как, какими словами рассказать о первой любви? — любви, белой, как ландыши, и в весеннести своей, как гречневый цвет, тяжелой той тяжестью, которой можно перевернуть мир, — любви, не знавшей ничего больше рукопожатья и общих - на миру - глаз, — той любви (и он, и она знали об этом, выверив это двадцатилетием), которая бывает (и навсегда остается) единственной.
Был сенокосный июнь в коростелиных сумерках: развевались ржаным ветром её ржаные волосы и ветер обдувал её белое платье, чуть тяжелеющее от вечерней росы, — и широко был расстегнут ворот его вышитой рубахи, и непонятно, каким образом держалась у него на затылке его мятая фуражка. Дьякон в палисаде после сенокосного дня читал глупейшие нравоучения о семейной жизни и в наивной хитрости расхваливал, как купец товар, качества своей дочки. При дьяконе они весело играли во влюбленных. Дьякон уходил в сарай спать. Они шли в поле. И, сколь при дьяконе она нежно клала ему руку на плечо, столь в поле они шли в любви на аршин друг от друга, как мартовские под ногою льдинки, в разговорах — не ниже, чем о Бокле, хоть старый Бокль тогда уже и устарел.
Они ни разу не говорили о том, что должны убить.
И пришел день, когда в сумерках он сказал, что сегодня ночью должны пойти. В этот день они легли спать с курами, и через час после того, как улеглись спать, встретились за овином в сосняке. На его затылке по-прежнему была фуражка. Синея во мраке, она возникла в белом платье, подошла в белом платочке, повязанном монашески. В руках ее был узелок.
- Что ты несешь?
- Взяла хлеба на дорогу.
И тогда он поправил фуражку, ничего не сказав. Она взглянула на него, наклонив к нему свое лицо, выпрямилась, медленно развязала платочек и бросила в кусты куски хлеба. Он ничего не сказал.
Сказала она:
- Пойдем.
И они пошли лесною тропинкой молча. Лес пахнул медами июня, вдали кричал филин, тесною стеною стояли деревья. Они шли рядом, плечо в плечо, молча. Иной раз он подавал ей руку, чтобы помочь, она доверчиво брала его руку. Надо было спешить к ночному поезду, и они пошли торопливо. Ему ни на минуту не приходили мысли о том, что он тем револьвером, что лежит у него в кармане, должен через час убить человека, потому что знал, что должен пристрелить гадину, переставшую быть для него человеком. О чём думала она, он не знал, и никогда не узнал. Она шла рядом, его единственное, его любовь, его гречишневые тяжести. Голова ее в белом платочке была упрямо наклонена - так, как тогда, когда вызвалась пойти убить провокатора. Из леса вышли в поле. Вдалеке в поле возникли огни станции, и они заспешили - он шел впереди, и она шла за ним шаг в шаг.
Они подошли к осиновой косе. Иудинно шелестели осины, черной стеной стоял за осинами сосновый лес, с поля пахнуло картофельным цветом, - на пепельном российском июньском небе горели в вышине блеклые звезды.
Здесь они остановились. Здесь, в этой осиновой косе, должна была остаться она, а он должен был пойти к соснам. Вдали прошумел поезд, отошел от станции. Свободных было еще десять минут. Он сел на траву около осины. Она покорно села рядом.
- А правда, не плохо было бы съесть кусок хлеба, — сказал он.
Она ничего не ответила.
- У тебя револьвер в порядке? — спросил он.
Она молча протянула руку, в руке был зажат револьвер.
- Стрелять будешь ты, если не удастся убить мне. Если я буду тяжело ранен, ты дострелишь меня, — сказал он.
Она наклонила голову в знак согласия, ничего не сказав.
Больше они не говорили. Он закурил папиросу, выкурил ее в кулак, крепко отплюнулся, поправил фуражку и встал. Она тоже встала.
Он протянул ей руку. Слабо сжав её, она потянула руку к себе и девичьим поцелуем поцеловала его в губы, в первый и последний раз в жизни. Он вновь поправил фуражку, круто повернулся и пошел во мрак осин. Прошед много шагов, взглянул назад, увидел белое платье, ее, побежавшую от опушки вниз в овражек, к мосту, к ольшанику. Она бежала широко и решительно. Он пошел дальше, к соснам. В поле кричали коростели и глубоким спокойствием продолжалась ночь.
С насыпи в туман овражка, к соснам, пошел третий, человек в соломенной шляпе, в пальто. Этого третьего встретил Андрей.
- Это ты, Кондратий? — спросил третий Андрея.
- Да, это я, — ответил Андрей. — Пойдем.
Они пошли рядом. Андрею казалось, что этот третий идет так, чтобы все время быть сзади, а когда Андрей клал руку в карман, подходил вплотную.
- Что с тобою, Кондратий? — спросил третий.
Андрей ничего не ответил — отступив шаг, он выхватил из кармана револьвер и в упор выстрелил в грудь провокатора. Тот улыбнулся и сел на землю, беспомощно подняв руки, в правой руке у него был браунинг. Андрей выстрелил второй раз в это улыбающееся лицо. Человек, как мешок муки, повалился навзничь.
Андрей пошел прочь крупными шагами. Прошел шагов сто. И тогда он вернулся, наклонился над трупом, толкнул его ногой. Труп поправил неестественно подогнувшуюся ногу, лицо мертвецки улыбалось. Андрей еще раз толкнул его и осторожно, как люди, боящиеся заразиться, стал обыскивать его карманы. В это время к соснам подошла она, внимательно осмотрела убитого и Андрея, отошла к опушке, стала спиною к соснам.
Андрей подошел к ней, она молча пошла вперед. Так они и шли: она впереди, он сзади. Все версты прошли, не отдыхая. Над землею поднимался рассвет, багровой зарею покрывался восток, месяц, поднявшийся к рассвету, освещал новую росу. Восход солнца возвещал торжественность тишины. Ни слова не сказав друг другу за всю дорогу, они бесшумно прошли в дом.
Они никогда больше ни слова не сказали друг другу с глазу на глаз. Наутро она веселым смехом разбудила его. Дьякон за картофельным завтраком говорил добродушнейшие глупости, она ластилась к жениху нежной невестой. Дьякон ушел, они остались одни, но молчали. Так прошло три дня. Они пережидали, чтобы замести следы, но за эти три дня до их села не дошло никаких вестей. На четвертый день дьякон отвез их на станцию, крепко перецеловал обоих на перроне, перекрестил, благословил, — и в Москве с вокзала они пошли в разные стороны, не сказав друг другу ни слова.
…В памяти навсегда остались проселок, осенний перелесок, мост в овражке, картофельное поле. Осины пожелтели, шелестят иудами, сыпят мокрые листы. Все разбухло от осенней грязи, и грязь налипает на сапоги до колена… Но вот сумерки налились каракатичной кровью ночи, и все провалилось во мрак, в котором ничего не видно… Этот осенний осиновый иудин перелесок остался в памяти не от той ночи, когда он убил здесь человека, ибо тогда был сенокосный, медовый июнь, — но от той, когда он, по странному закону природы, повелевающему убийце прийти на место убийства, — черными осенними сумерками пришел прокоротать ночь на том месте, где он убил любовь.
…Осенний переселок, сумерки, дождик, потом мрак, в котором ничего не видно… Вечером, после рек московских улиц, надо подниматься лифтом на третий этаж первого дома Советов. В комнату, если не зажигать электричества, идет синий свет улиц, — и в синем этом мраке над Кремлем, над зданием ЦИК'а плещется красное знамя, — то, ради которого погребен в памяти осиновый перелесок.
Узкое,
7 ноября 1926