Сарбала – Reise in die Erinnerung №1 (30.04.2016)

(Автобиографическая повесть-воспоминание)

Роберт Вебер

 

Изд-во «Перо», Москва 2015,

ISBN 978-5-00086-747-1

 

По зову памяти

(предисловие)

Тамара Вебер

 

Произведения Роберта Вебера публиковались в газетах «Neues Leben» («Новая жизнь»), Freundschaft» («Дружба»), альманахе «Heimatliche Weiten” («Родные просторы») и в сборниках прозы «Wo bist du, Vater?» («Где ты, отец?»), «Отчий дом» и «Вера в жизнь». Последний он составил сам – написал к нему предисловие «Ветвь большого дерева» и позволил себе включить в него 26 своих миниатюр.

Повесть «Сарбала» была написана вначале на немецком и называлась «Reise in die Erinnerung”, что можно перевести, как «Путешествие по воспоминаниям». В 80-е годы одна из командировок от редакции газеты «Нойес Лебен» приводит Роберта Вебера в места, где прошло его детство. В памяти оживают картины военных лет, он беседует с людьми, живущими в посёлке детства – в Сарбале.

Всё это вскоре легло на бумагу и обрело черты небольшой повести. Увидев свет в 1982 г. в альманахе «Heimatliche Weiten», она год спустя публикуется в изд-ве «Казахстан». Через шесть лет повесть «Командировка в детство» найдёт своего русского читателя в переводе автора и станет частью сборника советско-немецкой прозы «Отчий дом» (изд-во «Советский писатель»).

На пороге нового столетия Роберт Вебер начинает жизнь на родине предков, где живет и работает семья его брата Вальдемара.

Расставание с Россией далось Роберту нелегко. Память вновь и вновь возвращает его в детство – страну, где было прожито шестьдесят лет. Мучаясь, для кого и на каком языке писать на немецкой земле, он делает выбор в пользу как русского, так и немецкого, о чем свидетельствует запись в дневнике: «Создалась странная ситуация. Около трех миллионов «русских» переселились уже в Германию, но все еще едут и едут. Им, как и всем здешним, хочется жить и говорить на родном языке. Но как им жить без той поэзии, которая вошла в их плоть и кровь в далекой теперь России? Нет, без нее им не жить! Не жить без добрых раздумий и тоски по недавно оставленным городкам и селам. Значит, надо писать и на немецком, и на русском. Неожиданно мы оказываемся в очень выигрышной ситуации двуязычия. Она будет проявляться все настойчивее и четче. А пока надо искать любую возможность издаваться здесь и на русском».

Русскоязычная повесть претерпела существенные изменения. Она стала автобиографичной. Вымышленные имена заменены подлинными. Автор убрал интервью с передовиками производства, объяснив это «неактуальностью момента». Незначительная правка коснулась и немецкого варианта. Воскрешая всё новые и новые эпизоды детских лет, Роберт обогащает повесть и дает ее русскому варианту новое название. Теперь она — «Сарбала». Это, разумеется, никак не перевод «один в один», а творческая переработка, выполненная в 2005–2007 годах.

Работая над «Сарбалой», Р. Вебер пытается разыскать поэта-сибиряка Павла Николаевича Майского, который подарил ему когда-то свою «Сарбалинскую рапсодию» — сборник стихотворений с посвящением: «Земляку-сибиряку Роберту Веберу с пожеланием всего самого наилучшего в жизни. Павел Майский. 30.VIII.79. Новокузнецк».

В 2007 году Вебер пишет письмо Майскому: «Заканчиваю сейчас рассказ о поездке из Сарбалы в Котлас — о самом длинном моем путешествии по этой грешной планете, длившемся семнадцать дней. Мама и трое ее сыновей. К отцу! И вот тут-то я вспомнил о тебе и твоем сборничке. Не помогут ли те или иные детали, хранимые в твоей памяти, получше восстановить ту далекую реальность?Очень хочется взглянуть на свою биографию через микроскоп. Писать повесть о раннем детстве трудно уже потому, что далеко не все зримо. Отсюда непроизвольное желание прибегнуть к вымыслу, «облиться над ним слезами». Но я подавляю в себе это желание. Важно и интересно увидеть Сарбалу такой, какой она была и как в ней живется сегодня».

Повесть «Сарбала» с ее щемящей пронзительностью увидела свет в год 70-летия победы в Великой Отечественной войне.

 

Сарбала

 

Но в памяти такая скрыта мощь,

Что возвращает образы и множит…

Шумит, не умолкая, память-дождь,

И память-снег летит и пасть не может.

Д. Самойлов «Память»

 

Мы должны были подготовить для нашей газеты «Нойес Лебен», выходившей в Москве с 1957 года, очерк о совхозе «Майский». Мы — это фоторепортер Алекс Швальбе и я — спецкор. От Новосибирска скорый поезд домчал нас до Барабинской степи. На вокзале в райцентре Татарск нас уже ожидали.

— Еще полтора часа езды, и мы дома, — заверил нас шофер. Он посмотрел на часы: — Вот только наша рабочая столовка наверняка уже будет закрыта. Вы бы лучше поужинали здесь, в ресторане.

Мы вошли в здание вокзала. И вдруг я остановился, как вкопанный.

— Что такое, Роберт? — спросил Алекс.

— Все мне здесь кажется чертовски знакомым! Хотя я никогда в жизни не был в Барабинской степи.

— Вокзалы ведь типовые, — заметил Алекс.

В ресторане шофер подмигнул официанту. Тот переглянулся с буфетчицей, и, хотя не было ни одного свободного места, для нас тут же накрыли столик. В углу. Возле ядовито-зеленого фикуса.

— Пойду помою руки, — я поднялся и вышел в зал ожидания.

Эта массивная медная дверная ручка… Где же я видел точно такую? Зал — большой, чистый, светлый. На скамейках сидят несколько человек. В центре зала милиционер отчитывает двух подгулявших парней, то и дело поправляя пустую кобуру револьвера.

— У нас курить запрещается! Не говоря уже о распитии спиртного. Тут не пивной бар! Пока ограничусь штрафом, но в следующий раз …

— Товарищ милиционер, мы сегодня закончили учебу. На курсах механизаторов. Вот немного и перехватили.

— Откуда вы?

— Местные мы. Да вы наверняка знаете наш колхоз. Милиционер все-таки.

— А куда теперь едете?

— Домой. Ждем автобуса.

— Ну, ладно! — сменил сержант гнев на милость.

— Но в следующий раз …

Я вышел на перрон. На меня смотрели огненно-красные, в лучах заходящего солнца, окна нового микрорайона. Теперь я знал точно: здесь я никогда не был. Это просто какой-то мираж, подумал я и спросил пожилого человека, стоявшего рядом со мной с букетом цветов:

— Простите, вы случайно не знаете, когда этот вокзал построили?

— Когда я пешком под стол ходил, — ответил он уклончиво.

— Значит, еще до войны?

— Да, с этого перрона я уезжал на фронт. И сейчас жду фронтовых друзей. С того времени здесь все изменилось.

У него не было одной руки.

— А не помните, вон там, справа, была водонапорная башня?

— Да. Водокачка. Кирпичная.

— А там, напротив вокзала, стоял то ли деревянный дом, то ли жилой барак. На нем большими буквами было написано КИПЯТОК. Так?

— Точно. А за бараком — барахолка.

— Верно. А чуть дальше — ларек. Хлеб, водка, камбала … Вот теперь припоминаю. Спасибо!

* * *

 

 Вебер Роберт – Weber Robert

Это было самое длинное путешествие в моей жизни. Из сибирской деревни Сарбала под Сталинском до архангельской тайги мы ехали семнадцать дней. Шел 1946-й год. В Котласе нас ждал отец. Меня и старшего брата Гену он не видел четыре года. А младшего, маленького Вовку, знал только по паре поблекших любительских снимков.

Зима 1945 года. Сарбала. Мама — Эмилия Генриховна; дети — справа от мамы Гена, слева Роберт, на руках у мамы Володя.

Мама только что перенесла желтуху. Лицо ее было желтоватым. Впрочем, тогда редко можно было встретить розовощекое лицо, разве что на черном рынке. Однажды ночью наш поезд вдруг остановился. Проводник пошел с тусклой лампой по вагонам.

— Паровозу каюк! Отгонят на запасной путь. На неделю. Мама закусила губу и начала заворачивать Вовку в наше единственное одеяло.

— Придется поголодать, — сказала она. — Да и померзнуть тоже.

На вагонном столике слезился огарок свечи. Несколько свечей принес Макар Иваныч, демобилизованный матрос, он подсел к нам в Новосибирске. Дядя Макар искал свою семью, эвакуированную из Украины в начале войны. И все время пил вонючий самогон. Но вел себя смирно. Иногда жаловался на судьбу:

— Где они теперь, кровиночки мои? Завидую тебе, Эмилия Генриховна! Твои-то все с тобой. К отцу едете. А я один по белу свету мотаюсь. Сказали, будто младший брат взял свою родню в Воркуту, на новый угольный бассейн. Он должен был получить бронь. Если оно так, то все в порядке. Но что-то предчувствие у меня дурное. С чего бы это? Послушай, Генриховна! Возьми банку сгущенки! Дорога-то длинная, а у тебя трое детей.

Потом Макар Иваныч заснул. Отблеск свечи падал на пустую фляжку. Отвинченная крышка свисала на цепочке со столика. Мама плакала. Она молча смотрела в черное окно, в котором отражался огненный язычок огарка.

— Мама, — прошептал я, — почему ты плачешь?

— У нас больше нет хлеба.

— Утро вечера мудренее, — пробасил Гена, подражая голосу матроса.

Мама вытерла слезы и улыбнулась.

 

* * *

 

Она была от природы самой самоотдачей. Моя милая, такая красивая, моя неповторимая мама. А они… Они ее обвинили! В 1937-м, роковом году большевистской России, ее вызвали в КГБ.

— Ну, что, фрау или, как там у вас, фройляйн Вебер, — сказал полковник. — Догадались, что по вам тюрьма плачет? К нам пришло коллективное письмо родителей. Вы онемечиваете наших советских детей.

— Что делаю? Онемечиваю?.. Но учить детей немецкому языку — это моя профессия. И я делаю свое дело хорошо — как меня учили. Мне казалось, что все меня любят. И кто же эти родители?

Полковник назвал три фамилии. Мама невольно усмехнулась:

— Да это же родители двоечников! Эти дети растут лентяями. Они ищут оправдание своей лени. Они, видите ли, не хотят изучать язык фашистского государства. Эту отговорку подсказали им родители. И поступили коварно и подло.

 

* * *

 

Утром наш поезд стоял в тупике. Мы с Геной побежали на барахолку. Нужда и горе бросались там в глаза отовсюду. «Мясо!», «Молоко!», «Масло!» — кричали выцветшие вывески над пустыми прилавками с обледенелыми полками. Теперь здесь царил натуральный обмен: товар на товар. Чем там только ни торговали! Что только ни меняли. Пару старых калош — на черствый мятный пряник. Медный чайник — на две-три луковицы. Тельняшку — на буханку хлеба.

— Селедка! Прямо с Каспия! Свежекопченная, соленая! — кричал толстый, шустроглазый паренек.

Он слюнявил указательный палец и тер зеленовато-голубой хребет и серебристые бока рыбин, чтоб они поярче сверкали на зимнем солнце. — Селедка! Жирная селедка! Хороша под пиво, но лучше под водку!

— Хочешь за свою слюнявую селедку шарикоподшипник? — спросил Гена.

— А что это за штука? — паренек недоверчиво прищурился.

Гена вынул из кармана подшипник, сунул большой палец во внутреннее кольцо и крутанул. Подшипник завертелся, зажужжал.

— Ты, чокнутый! — толстяк дернул за единственное ухо моей шапки. — Скажи своему братцу, чтоб он сматывался отсюдова. А то я ему эту крутилку в жопу вставлю!

Гена рассердился:

— Барыга! Щас как врежу меж глаз! Забудешь, где Каспийское море!

Мы пошли дальше. У печального ларька с надписью «Мороженое» на раскладном стульчике сидела девочка. Худенькая, бледная, почти прозрачная.

Девочка продавала старые книги. Гена взял в руки самую маленькую и прочитал вслух название.

— Велимир Хлеб … ников … Избранные стихи.

— Вы знаете Владимира Маяковского? — робко спросила девочка. — Хлебников был его учителем. Он был языкотворцем.

— Мы голодные, — вздохнул Гена. — Нам не нужен Хлебников. Нам нужен хлеб. Хотя бы кусок.

— Всем нужен хлеб, — улыбнулось прозрачное существо. — Впрочем, вы можете взять книгу даром.

Моя мама говорит, что даже голодному человеку нельзя забывать прекрасное. Моя мама — учительница. До войны она была в Ленинграде литературоведом. Лицо девочки стало серьезным, совсем как у взрослой женщины.

— Пожалуйста, возьмите. Все равно теперь никто не покупает стихи.

— А чего ж ты тогда тут ждешь?

— Не чего, а кого. Например, какого-нибудь старичка, пусть даже тощего, но с добрым лицом.

Гена протянул девочке свой подшипник.

— Может, тебе удастся обменять эту штуку на хлеб?

В вагоне мы с Геной забрались на верхние полки. Гена начал читать вслух стихи Хлебникова. Я ничего не мог понять. Но одно из стихотворений мне понравилось. О голоде на Волге

Это будут трупы, трупы и трупики

Смотреть на звездное небо,

А вы пойдете и купите.

На вечер — кусище белого хлеба.

Вы думаете, что голод — докучливая муха

И ее можно легко отогнать,

Но знайте — на Волге засуха:

Единственный повод, чтобы не взять, а — дать.

Несите большие караваи

На сборы «Голодной недели».

Ломоть еды отдавая,

Спасайте тех, кто поседели!

Эти строки Гена читал раз за разом. Я пробовал повторять за ним, но у меня от холода зуб на зуб не попадал.

Становилось все холоднее. Макар Иваныч и мама уложили вещи. Мы поплелись к вокзалу. Он был полон. У мраморной колонны в центре зала крикливая цыганка пересчитывала своих детей.

— Колька, Шандор, Сара, Рашид, Рома, Петька, Лора … А этот-то где? Рыжий-то?.. Как его … Гошка! Вот он, ага! Где ты шляешься, собака бродячая? Рыбка моя золотая! А ну, все деньги сюда! И не дай вам Бог хоть копейку прикарманить! А теперь все со мной на рынок! Все до одного!

Маленькие цыганята с матерью во главе исчезли в людском водовороте. Мы заняли место у колонны. Надо было хоть как-то согреться. Мама разрешила Гене и мне пойти за кипятком. От вокзала к деревянному бараку, где крупными буквами было написано КИПЯТОК, нужно было пробираться, подлезая под вагоны. Между двумя составами мы остановились. Ноги вязли в какой-то липкой, как глина, желтой массе.

— Пахнет тухлыми яйцами, — сморщил я нос.

— Сероводород! — сообразил Гена.

Я закашлялся:

— А там … целая гора … серы …

— Бежим отсюда! — крикнул Гена и тоже закашлялся.

— Да я… не могу. Ноги застряли … Мне плохо …

Когда я очнулся, то увидел над собой деревянный потолок товарного вагона и женские лица.

— Ну, слава Богу, откачали!

— Попей молочка! Только смотри, чтоб тебя не вырвало! Молоко парное, дорогое.

— Сейчас тебе станет лучше.

— А потом и вашу маму найдем.

Женщины расступились. И только тут я увидел, что Гена тоже лежит в вагоне — весь зеленый.

— Братишка хотел тебя спасти. И сам упал на серную кучу.

— Где ваша мать? Где? У мраморной колонны? В середине зала? Твой брат тоже сейчас очухается.

Пришлось разжимать ему зубы, чтоб влить молока. Ну, видишь? Он уже глаза открывает!

Когда пришел Макар Иваныч, мы чувствовали себя уже довольно сносно и смогли идти сами. Матрос велел нам постоять на морозном воздухе.

— Проветрите немного легкие. А потом быстро к матери! Эх вы, любители приключений! Я быстренько принесу кипятку. Потом поговорим с вокзальным врачом.

— Где это ты так долго мыл руки? — спросил Алекс, принимаясь за второе блюдо. — Суп хороший. А бифштекс, кажется, еще лучше.

Я тоже принялся за еду. Шофер оказался разговорчивым. Он сыпал один за другим анекдоты. В одном говорилось о двух ветеринарах, приехавших после института в совхоз. Ставят диагноз больной корове. Один заглядывает ей в глотку, другой — под хвост. «Ты меня видишь?»

— «Нет».

— «А ты меня?»

— «Тоже нет».

— «Тогда пиши — заворот кишок!»

— Это что, из будней совхоза «Майский»? — полюбопытствовал Алекс, улыбаясь.

— Ха! — сказал шофер. — Наши коровы таких докторов рогами бы вытолкали. Вообще, у нас ветеринар — отец той знаменитой доярки, о которой вы хотите писать. Добросовестный мужик. И дело свое знает.

Дорога была ухабистой. Светила луна. По сторонам мелькали темные березовые островки. Здесь их зовут колками. И стога сена, похожие на юрты. Алекс задремал. Шофер вглядывался в темноту. Воспоминания не отпускали меня. Как-то я написал стихотворение о детстве. Теперь я попытался вспомнить его ...

В мою память врезались

маленькие осколки зеркала,

раздробленного

при налете бомбардировщиков.

Сегодня я отыскал

среди развалин детства

обломок с острыми краями,

аккуратно стер с него клочком свежей газеты

пыль времени и увидел мужчину

в кованых сапогах — он грубо вырывал

из моих маленьких, крохотных рук

плюшевую собачку:

«Дай сюда!

Отныне с тобой будет собачий голод!»

Я стал искать осколок посветлее

и нашел в моем худеньком кулачке

синеватую семенную картофелину.

Вдруг в память врезался

все тот же металлический голос:

«Что у тебя в руке?

Земной шар?!

Он принадлежит мне!»

И вот я, уже достаточно взрослый,

чтобы встать на пути

мужчины в кованых сапогах,

говорю ему:

«Верни мне плюшевую собачку!

Отдай назад семенной клубень моего детства!»

Но где он — этот мужчина?

На земном шаре

так много мужчин в сапогах …

 

* * *

 

 Вебер Роберт – Weber Robert

Осколки детства … Первая военная зима … Однажды отец пришел домой в шинели. У него было усталое лицо.

— Папочка, ты идешь на фронт?

— Нет, пока я останусь дома. Но мы будем видеться реже, мой мальчик. После работы у меня теперь военная служба. На крыше текстильной фабрики. Я теперь в противовоздушной обороне.

— Это ПВО, что ли? — спросил Гена.

— Верно. Ты знаешь не меньше меня ...

Я смотрел на шинель с двумя рядами сверкающих медных пуговиц: очень похоже на алюминиевые тарелки в детском саду перед обедом. Мама поставила на стол чугунок с кислыми щами. Затем уложила нас спать. Потому что было уже поздно. Прикрыла кухонную дверь. Но сквозь дверную щель до нас доносились обрывки фраз.

— Это небольшой город на Севере. В тайге. Котлас называется. Там строится мост. Через Северную Двину.

— Мост? Зачем? Теперь, когда …

— Блокадному Ленинграду необходим уголь из Воркуты. Люди умирают не только от голода. От холода — тоже. В Ленинград ведет только одна дорога. Из Воркуты через Северную Двину. Недалеко — Ухта, тоже город в Коми АССР. Там добывают нефть и газ.

— Когда ты едешь?

— Через месяц. На текстильной фабрике я — единственный мужчина в дирекции. Мне нужно как можно скорее ввести в курс дела некоторых женщин … Ты слышала сообщение Совинформбюро? Тульская область полностью очищена от фашистов.

— Конечно! Скажи, я еду с тобой?

— Это решаю не я.

— А все же …

— Вроде должна.

— А дети?

— Об этом поговорим после.

Я слышал, как отец встал и надел шинель. Потом дверной замок тихо щелкнул.

 

Шофер затормозил у рабочего общежития совхоза. Здесь мы должны были переночевать. У входа веселилась молодежь. Гремел магнитофон, извергая шейк. В его ритме резко двигались плечи юношей и девушек. Над танцующими в свете фонарей сгущалось облако пыли. Но на это никто не обращал внимания.

— Не желаете ли пошейковать, гости дорогие? — пошутил шофер.

— Наши партнерши остались дома, — в свою очередь отшутился Алекс.

— А у нас каждый танцует сам по себе.

— Кто тот рыжий, который так неловко топчется на месте?

— Это наш комсомольский секретарь. Он раньше никогда на танцы не ходил. А теперь вот ходит. Видите рядом с ним девушку в красном свитере? Это ее дело … Яков! Подойди-ка сюда! У нас гости!

В тот вечер Яша прогуливался по деревне не со своей любимой, а с нами.

— Завтра днем вам будет виднее, какая у нас большая и хорошая деревня, — заверил он нас. — Вот справа — культурный центр. Наш партсекретарь любит говорить: «Чем больше времени проведешь в культурном центре, тем меньше его останется на спиртное».

— А почему молодежь танцует не в этом роскошном Дворце культуры?

— Там, где молодежь теперь модные танцы откалывает, был раньше так называемый пятачок. Небольшая площадка, где еще до войны танцевали. Во время войны «пятачок» зарос травой. А теперь молодых почему-то опять потянуло к этому месту.

 

* * *

 

Во время войны тоже танцевали. Я много раз это видел из окна поезда, который вез нас, Гену и меня, зимой 42-го в Сибирь. Маме, как и отцу, нужно было тоже ехать на север. Только не к отцу, в Коми АССР, а в Вологодскую область. Строить деревообрабатывающий комбинат «Сокол». Конечно, мои воспоминания о том времени переплетаются со сведениями из более поздних лет. А тогда мы знали только, что «трудармия» (или трудовой фронт) где-то на краю света. Мы, дети, попадем либо в детский дом где-нибудь на Урале, либо далеко в Сибирь, к бабушке с дедушкой. Мама боялась нас потерять. Она продала пианино, скрипки, всю мебель, золотые обручальные кольца, нашу домашнюю библиотеку. Она попросила знакомую женщину сопровождать нас в этой длинной и долгой дороге.

Мы ехали на восток. А мимо нас громыхали бессчетные, бесконечные воинские эшелоны. Остановки на станциях были короткими. И тут-то порой все начинало кружиться и танцевать. Солдаты танцевали так славно, так весело, будто путь их лежал вовсе не на фронт. Правда, иногда из всеобщего веселья вырывался женский стон. Или на щеках пожилого танцора блестели слезы. Но гармошка на любой остановке звала с залихватской удалью на танец. Когда толстобрюхий черный паровоз с красными колесами тормозил, натужно шипя и откашливаясь, солдаты высыпали на перрон. Застегивая на бегу помятые шинели, с винтовкой и котелком, они спешили к вокзалу. Там дымились походные кухни. А то и духовой оркестр сотрясал морозный воздух. И слышались знакомые слова:

Разгромили атаманов,

Разогнали воевод

И на Тихом океане

Свой закончили поход.

Лишь потом звучала чистая, тонкая лирика, нередко вперемешку с грубоватым юмором:

Тебя, дуру, я лопатой

нежно огрел я по спине.

Продолжай, черт полосатый! —

улыбнулася ты мне…

 

И, наконец, немного со слезой:

 

Хорошо тому живется,

у кого одна нога.

Сапогов немного шьется

и портяночка одна.

У полевых кухонь выстраивались длинные очереди. Гречневая каша с кониной издавала такой вкусный аромат, что поневоле вдохи становились все глубже. Из товарных вагонов высовывались лошадиные головы с мокрыми раздутыми ноздрями. Я услышал, как один мужчина в штатском сказал:

— Не понимаю, как наши бедные женщины одни будут и сеять, и жать? Лошадей в колхозах уже почти не осталось.

— Женщины теперь и за пахарей, и за лошадей, — вздохнул стоявший рядом с ним солдат.

— Хватит ныть! — вмешалась молодая женщина.

— Вы только воюйте, как надо, чтоб война скорее кончилась. Эй, гармонист! А ну не ленись! Давай частушки, оттуда, из мирной жизни. Про любовь давай! Плясать и петь охота. А смерть придет, моя забота.

На окне моем висит

сраная пеленочка …

Вся любовь была неправда,

окромя ребеночка.

(продолжение следует)

↑ 1776