Иван-да-Марья (3 часть) (31.08.2021)

 

Б. Пильняк (Вогау)

 

Третьей главы название: Волчья пустыня российской равнины.

И от центра к периферии каждая истерика стоянок раскрепощала эпилепсию от желтых карт, Ортечека и Утечека, чтобы эпилепсия была только эпилепсией, спутывая карты всех веков и десятилетий российских бытий, чтобы

– въехать в земли товарища Ксении Ордыниной.

«Ветер рассыпает белый снег, швыряет ветви берез, свистит у корней и несется. Я иду за ним, прислушиваюсь и радостно жду. Я слышу крики и вопли: снежные вихри кружатся у моих ног, я не оглядываюсь: нет ничего, на что я оглянулась бы туда назад. Обнаженные тонкие ветки скользят по моему лицу мимолетным холодным прикосновением. Я прижимаюсь к стволу, и он вздрагивает под моим плечом, точно живое от затаенного дыхания. Вершины кланяются одна другой и вдруг все вздрагивают, падают, кричат и стонут. В бешеной судороге отряхивают клочья снега и опять замирают, и раскачиваются медленно и устало, тихо шумят, прислушиваются и шепчут. И снова крики и движения. Волна воплей катится по вершинам, сгибаются осинки и белые кружева березок треплются по ветру. Ели шипят, машут ветвями и изнеможденно замирают до нового порыва. Тонкие сучья ломаются и хрустят, как маленькие льдинки, и летят мертвые листья, путаясь в ветках: скорченный черный листок зацепился за пни, торопится и шуршит, продираясь сквозь чащу можжевельников и кружась с метелью. Молодые березки поют и кричат, они преданны и пылки. Черный листок взлетает над вершинами – сосны гулко и шумно передают известия о необычайных победах там, внизу. Что такое сегодня случилось здесь? – я слушаю и замираю, широко раскрыв глаза, и удивляюсь, и понимаю. Я иду в диком поезде метели и ветра. Снежные пелены обвивают меня и скользят между рук.

– Даже если б мы умерли!»

– «Даже умерли, даже умерли, даже умерли!..» – хватает ветер, буйный и дерзкий, и кидает в сугробы, и взметает пыль, и мчит дальше, всё призывая и призывая. – Даже, если б мы умерли.

И в метели и ветре, в черных сумерках, вереницей, след в след (и сейчас же следы заметает метель) идет стая серых волков, прибылые, самки и вожак впереди. Волки идут в ночь – разве страшна им метель? Проселка уже нет, овраг остался вправо. В лесу на полянке, у опушки, полуразваленный, без служб (ибо лошадь и корова стоят в зале) каменный дом смотрит в метель тремя освещенными окнами. Волки не подходят близко к окнам, садятся за деревьями и воют, как метель, вытягивая нерв за нервом. – Но она не видит волков, она проходит близко мимо окон, всех трех уцелевших, ибо (она знает) в зале – каретный сарай, а в диванной и угловой стоят лошадь и корова. В доме, прожившем, как Соллогубовский на Поварской, столетье.

И в этот час к полустанку, последнему перед городом, из метели наползает на избы полустанка поезд, чтобы весь полустанок дрожал и жил.

– Динь, динь! – второй звонок. – Жезлу, жезлу давай!

– Куда прешь, сучий нос?!

– Мое почтенье, Дмитрий Гаврилович! Как съездили? – Давай третий!

– Касатик, да я уж третий день…

– Папа, папа, здравствуй! Это я! – это Владимир, в тулупе и с тулупом в руках, степенный как осьнадцать лет.

– Куда прешь, сучий нос?!

Станционная изба курится махоркой, из темных углов, с пола торчат огоньки цыгарок, ждущие очередей недели. Визжат двери блоками, и в избе нет никакой метели. Валенки надо надеть и тулуп, подпоясаться кушаком.

Дверь скрипит блоком, съедает свет, поезд уже ушел, и на станции мрак и метель.

– Слабо ты чресседельник подвязываешь, Володя.

– Папа, ты мне привез Мензбира «Птицы России»?

Скрипят сани, едут по столбам, мечет, мчит метель. Володька стоит в передке кучером. Мрак. И станцийка уже исчезла в черном мраке.

– Папа. А у нас новости – волков, волков кругом набежало! У нас три ночи выли возле дома. В Дарищах корову задрали. А то все больше собак.

– Ну, как дома, Володя? Возил просо на рушилку? Корова причинает?

Ведь Тропаровы – единственные оставшиеся помещики, ибо к девятьсот семнадцатому году у них ничего не осталось! И весной Тропаровы ели грачей, ворон, птичьи яйца и крапиву, а отец и сын еще также свежих лягушек. Сын Володька, пахарь, читает только Брэма и занимается энтомологией. В усадьбе все по-прежнему Бунинский Суходол – жив, здравствует и хранит свои предания. И лошадь бежит по-суходольски.

– А еще каких книг ты привез по естествознанию? Нырнули в ухабу, столбы отвернулись – поле, метель, и едут уже опушкой. Шумит лес и гогочет: «Мчит дикий поезд метели и ветра».

– «Даже если бы мы умерли!» –

– «Даже умерли! Даже умерли! Даже умерли!» – хватает ветер и кидает в сугробы, буйный и дерзкий, и взметает пыль, и мчит дальше, призывая, призывая, призывая…

И от сосен, из белой пелены метели, идет человек.

– Подсадите, пожалуйста. Я сбилась с дороги.

Володька тянет вожжи.

– Пррр!.. А тебе куда надо?

– Мне?.. Куда мне? Я сбилась с дороги.

– Да куда ты идешь-то?

– Я?.. Мне надо в город. Я сбилась с дороги…

– Эвона!.. Ну, а мы на Дарищи! Нно!

– Все равно, все равно, я поеду в Дарищи! Подсадите! Ведь я сбилась с дороги!..

И они втроем, молча, в метели, едут по лесу. Не видно того мертвого листка, что сейчас взвился над соснами.

Лошадь шагом ползет в овраг и из оврага. По откосам на вырубках стоят осинки, можжуха, березки, и гудит на просторе ветер. И из метели, рассекая метель, горят три глаза освещенных окон. Молчат.

– Ну, тетка, слезай! Приехали. Так вот, ступай рубежом и будут Дарищи, – это Володька.

– Это ведь вы, писатель Тропаров?

– Да, я.

– А я, а я – Ксения Ордынина. Мне собственно не нужно в Дарищи.

– Товарищ Ордынина? Здравствуйте! Это мой сын.

Володька въезжает с санями в развороченное парадное через прихожую в зал. За семью комнатами, в другом конце дома – жилые комнаты. Горит железка. Коробом свисла с потолка штукатурка. На огромной кровати гидра спящих голов: это дети. На столе под лампой капуста, огурцы и яблоки, – ведь яблоками и муссом из тыквы всю осень питаются Тропаровы. – Здравствуй, Суходол, ибо за стеной, в другой комнате, другая комната по всем стенам – от потолка – в книгах с кожаными корками!

– Здравствуй, Ариша! Как дети?!

– А папа мне привез «Птицы России» Мензбира!

– «Даже если б мы умерли!» «Даже умерли! Даже умерли! Даже умерли!» – хватает ветер и кидает в сугробы, и взметает пыль, и мчит дальше… – Черного мертвого листочка не видно над соснами – мертвый, и так высоко! К чему Дарищи?

– Слышишь, Володя, а ведь это воют волки!

Если же поезду, который скинул Тропарова на полустанке перед городом, пройти вниз под город еще сто верст, то въедет он в земли белых, где…

А черту с чертом и Богом, мастеру лощинных дел, если взглянуть теперь с холма, то холмы уже не задний план ренессансных панно, а белая пустыня, и из белых пен снегов, под белым небом ступают рати в тридцать три богатыря – лесов, осироченных волками, снегами, морозами, ночами. Но по-прежнему в ночи и в волчьем мраке, изрешеченный домной, лоскутьями турбинных электричеств, газовыми фонарями, воет воем заводского гудка, метелью плачет, гогочет гоготом лесов, гнусавит волчьим воем – лощинных дел вершитель, черт с чертом йогом, черт черной индустрии.

А в городе – уездный съезд советов.

– На развалинах, по горьким проселкам, в рассветах, из лесов и полей, от лучин, от овчин, от печей, от повинности, от волисполкомов и от кол- и совхозов съезжались делегаты в зипунах, в лаптях, в тулупах, в валенках, – товарищ, подсади! – чтобы поставить в городе лошадей на постоялом дворе «Советской Республики № 3».

– В черных рассветах, от цехов и завкомов, от жен, шахт и станков, шли рабочие, в прозодежде и башмаках на деревянных подошвах, чтобы всем встать, еще с улицы, в Доме Советов, в очереди за хлебом, колбасой и махоркой, и на проверку мандатной комиссии.

– Товарищи! Вы единственные хозяева съезда и уезда, и революции!

Весь подъезд и фойе в Доме Советов в огромных рабочих из «Роста» товарища Полунина. В Исполкоме, – в Финотделе, – в Эо, – в земотделе, в комнатах 7, 13, 15,3 – жарче, чем когда через штаб товарища Черепа проходят тысячи «рода оружия и основания статьи» до писцовой судороги от пота портянок и тысяч. И в полуподвале Женотдел, где аберрируют и не аберрируют, где в штанах и в юбках анкетируют, культурно-просветительствуют, командируются, просыпаясь. На двери в зал заседания висит изречение из Послания апостола Павла:

– «Кто не работает – тот не ест».

– Товарищи! Кто получил колбасу?.. Съезд сейчас открывается!

Кто получил колбасу?..

– Погоди, поспешь. Чай не пожарна команда.

– Одно дело, надо подкрепиться! Бывалыча как в старину-то, завертки на оглоблях у саней руками отогревали, а теперича што…

– Эх, касатка, мало ты даешь, сё-таки!

– «Это бууудет последний и решительный бой!»

В оркестре – самое главное – барабан. Шшшш, – шелестят лапти. Мандатная комиссия. Этак, почавкивая, открывают съезд советов: доедают колбасу. «Кто не работает – тот не ест». И махорка, этак колечками, идет под люстру. Где некогда в Государственном Банке стоял Александр II, сейчас стоит Ленин

– в Москве, на Кремлевской площади, в кепке.

В зале собрания не разбелесилась еще вчерашняя махорка, – хотя и не видно его, все же лежит где-то, скребется и дышит старый огромный, в чесотке, ирландский дог. – Ну, конечно, доклад о международном положении.

– Товарищу Ордыниной перекинуться через кафедру, руку закинуть, и –

– Интернационал! Антанта! Всемирный капитализм! Всемирная революция! Кулак малых государств. Малая Антанта! Третий Интернационал и Коминтерн! Всемирный социализм! Белые, зеленые, красные. Белые банды, красная армия и зеленая сволочь! В экспрессе дней волокита Памира без дней сошествия – не со креста, а с Памира, не Христа, а нас.

– А ничего бабочка. Красивенькая!

– У-у, люта!

– А маловато колбасы дали, сё-таки…

– Слышь, Мерзеев, а у нас в Чанках волки мерина задрали у Павлюкова.

– Ну?!.

– «Это будет последний и решительный бой!»… И товарищ Ордынина сходит не с Памира, а с кафедры.

– Товарищи! Потому как я беднейший крестьянин стою на трех уездах, в трех уездах моего петуха слыхать, потому я хочу высказаться на резолюцию. У нас, товарищи, не социлизм, а скотолизация! Вон в том углу сидит господин товаришш Буфеев, а он из нашего совхоза, заморил трех народных коров и буржак. А лизарюцию мы примаем! Правильно! Буржуаков нам не надоть. А што касается комун, то тоже не надоть!

Ооо! Ааа! Ууу!..

Звонок из президиума:

– Хорошо, товарищ! Будет принято к сведению!

За резолюцию по докладу товарища Ордыниной выступает вне очереди перс, член ЦК ИрКП, не по-восточному радостный и по-восточному наивный. Он говорит по-английски:

– From all the revolutionary peoples of Iran Ygrest the greates and the most liberal Russian Republic in the world and I hope, the day will come! – мужики слушают косо, иные развязали свои узелки, чтобы поесть.

Затем был доклад Исполкома:

– Товарищи! Вы единственные хозяева революции, съезда и уезда!

Затем был обед: «кто не работает, тот не ест».

Затем был доклад земотдела. И заканчивая доклад, (из лесов, от полей, от деревень и сел приехали делегаты!) докладчик сказал:

– А в заключение я должен сказать, товарищи, про волков и о мерах, принятых в борьбе с этим бичом рабоче-крестьянской разрухи! Пока в отделе охоты земотдела зарегистрировано семь стай в количестве сорока пяти волков! Мобилизуются все охотники уезда и вас, товарищи, мы просим всемерно помогать на местах!

– Ооо! Ааа! Ууу!

На развальнях, из рассветов, от лучин, печей, овчин, от полей, лесов, суходолов, от волков, приехали члены съезда в зипунах, лаптях, тулупах, валенках. Дог заворочался в зале.

– Ооо! Ааа! Ууу!..

– Конешно, товарищи! Мы победим и эту разруху!.. –

– Арише Рытовой...

– Ах, как громко смеется она, девка в двадцать семь – не потому ли, что даже весело ей вывозить на себе и папашу как бочка, и мамашу как щенка, и каменный дом с мостовой на дворе – ей, пополневшей даже, много раз стриженой всюду, в бане подпрятавшей сало свиное?!

Папаша же Рытов –

– папаша же Рытов вдруг скрылся, как кот Карла Карловича, в каких-то бурьянах. Стало быть, барометр упал к непогоде.

С холмов видны лишь в пирамидах каменноугольной пыли – кресты окаменевших переулков в каменных домах поселка городского…

Но барометр упал не потому, что идет съезд советов (съезд советов у меня только, чтоб сказать о волках), а потому, что внизу поперли банды белых.

В каменном доме Ксении Ордыниной, из которого выгнаны всяческие Ариши Рытовы и мимо которого ходят двумя ногами на четвереньках, – избывать Ксении Ордыниной ноябрьскую ночь. И дом, и город, и ночь, и тишина – избывали папашу Рытова. Ксения одна избывала часы до товарища Черепа, от губ которого нет возможности оторваться, и каждый шорох судорогой пробегал по спине и наяву шли сны о снах.

– Вот эти сны. Как их передать?..

– Каждый шорох судорогой пробегал по спине, немотствовал в ноябрьской ночи, в морозе Чека.

Но этой ночью не было никакого собачьего наваждения, телефон же прозвучал резко:

– Товарищ Ордынина. Вас просят в Чека.

– Что?

– Идут допросы. Перебежчики.

Это – за сутки до съезда.

Ночь. Шипят сосны.

Еще с синих сумерек поднялась слезливая луна, шла над снегами колкая поземка. Идут над землею мглистые облака, луна за ними мутна и поспешна. Перед ночью на суходоле, там, где всегда собирается стая, выли волки, звали вожака.

Вожак же лежит в буреломе – весь день и всю ночь.

Шипят сосны, и кругом молодые елочки, уже переставшие хмуриться. Много лет назад прошла здесь необычайная гроза, свалившая борозду сосен. И здесь волчиха приносила детенышей, которых надо было кормить. Волк жил, чтобы рыскать, есть и родить, как живет каждый волк. Не было едова, были вьюги, волки садились в круг, лязгали зубами и выли ночами, тоскливо и долго, вытягивая нерв за нервом.

Шипят сосны, и волки – воют, воют, воют, призывая вожака.

Вожак же лежит в буреломе.

Три ночи тому назад, за оврагом, у тропы к водопою, у молодых елочек, заваленных снегом, волки в черной ночной мути, шаря по полям, нашли дохлую овцу. Долго сидели вокруг нее волки, воя тоскливо, труся придвинуться ближе и пощелкивая голодно зубами, слезясь жесткими глазками. А потом, когда бросилась стая с визгом и воем на дохлую овцу, с поджатыми хвостами и – точно под палкой собака – с изогнутыми костлявыми спинами, – в серой ночной мути, – не заметила стая, как попала в капкан – самка вожака, чтобы метаться на лязгающей цепи и выть до рассвета. И утром пришел Володька, вскинул самку на лыжи и увез в залу к скотине.

Шипят сосны. Ветер дует колкой поземкой. Вожак понуро поднимается с вылежанного места, тоскливо тянется, сначала передними ногами, затем задними, и лижет запекшимся своим языком снег. Вожак идет на лысый верх суходола из деревьев, слушает, нюхает. Ветер здесь много крепче, скрипят деревья, из черного поля несет пустотой и холодом. Вожак воет протяжно. Ему никто не отвечает. Тогда он стелет полями, к водопою, к тому месту, где погибла жена. Страшно было бы повстречать его в ту пору в пустых полях. И ветер дует как злой старичишко, в колкой поземке.

– И далеко в пустых полях вспыхивает красный глаз поезда.

В международном вагоне, в спокойствии Пульмана, где не жаль желчи желтух и карт Великой Европейской Российской Равнины издания 15 декабря 1825 года, в ночи, перед последней остановкой у города, у окна в коридоре, стояли двое, сложив уже свои чемоданы, и говорили в тишине Пульмана по-английски, – перс, член ЦК ИрКП, и инженер из Голутвина.

– Когда из-за рубежей смотришь на Россию, – это грандиозная картина, я не нахожу слов! Нищая, раздетая, голодная – прекрасная женщина Россия стала против всего мира и за весь мир, и всему земному шару, кинутому вселенной в котлы революций, несет ослепительную правду, против которой нет честного, имеющего силу поднять руку и слово. Я был в Англии, в Индии, в Персии, – весь мир дрожит, сотрясаемый теми волнами, что широким простором идут в России. Вы чувствуете, какую ослепительную, какую грандиозную, – я не нахожу слов! – какую невероятную правду несет великая Россия, прекрасная мать народов?! Величайшая стихия, которая мучится прекрасными родами! Где-то в джунглях, в одиночестве, я чувствовал, как на северо-западе грандиозная гроза вулканов озонирует мир! И даже джунгли дышат этим озоном. Моря и вулканы – переместились!

В тишине Пульмана, в вагоне как буржуа, в полумраке коридора, пахнущего сулемой, перс, разветривший уже восточные свои запахи, вскинул руками и вскрикнул непонятное, странное, на родном своем языке.

– Да, через сто, полтораста лет люди будут тосковать о теперешней России, как о днях прекраснейшего проявления человеческого духа, – сказал раздумчиво инженер. – А у меня вот башмак прорвался, и хочется за границей посидеть в ресторане, выпить виски.

– Да-да! Невероятная, ослепительная поэма! –

– Как в поезде, в теплушке, за суматохой рук, ног, слов, мешочников, вшей, остановок, уклонов, подъемов, – не заметен путь в две тысячи верст, отсвистевший, отмелькавший ночами, восходами, станциями, – и видны лишь эти подъемы, восходы, уклоны, вши и мешки в матершине,

– так не примется путь в десяток тысяч дней, времени, отсвистевшего от Николаевских трефленок будок –

– до вулканов Памира.

Поезд же, если не свернуть круто влево и сползти вниз под город еще на сто верст, упрется в землю белых, где…

Иван Альфонсович Морж, никаких кругов не делавший по революции, пришел к Дмитрию Гавриловичу Тропарову; сел на диван в комнате там, где все стены в полках книг, курил, сыпя пепел себе на жилет и живот (и папироска торчала в усах, как клык), распространял странные запахи пота, валерьянки и водки,

– и разговаривал о девочках очень невнятно, осложняя свой диалект – «ну-с», «вот-с» – «вот-с», «ну-с» – и вообще сопением. Из голенища доставал Иван Альфонсович Морж бутыль с самогоном, а уходя, из другого голенища оставил пачку белогвардейских газет: «Время» Бориса Суворина и «Россию» Шульгина и Иозеффи, каждая газетина по тысяче рублей, по старой орфографии.

Дмитрий Гаврилович крикнул по комнатам:

– Володька!? Задал скотине?! Свари картошку!

И в шубе, в валенках, в ночном колпаке, лег на диван, – читать газеты.

КАЗНЬ ПАЛАЧА МАЙОРОВА

Вчера, за Херсонскими воротами, был приведен в исполнение смертный приговор над мещанином Майоровым – палачом Н-ой Чрезвычайки. Военно-полевой суд приговорил мещанина Майорова к смертной казни через повешение. Казнь совершена была публично, при большом стечении воинских чинов и населения.

Г. ГУБЕРНАТОР принимает ежедневно кроме праздников, В СОБСТВЕННОМ ДОМЕ, от 11-ти до 1 часу Дня.

Начальник ШТАБА 1-го Армейского Корпуса генерал-майор Доставлев принимает частных лиц и гг. офицеров от 6-ти до 8-ми часов вечера в ДВОРЯНСКОМ СОБРАНИИ. Там же принимает генерал-лейтенант Кутепов – гг. офицеров, врачей, чиновников и нижних чинов, чему идут часы.

ПРИКАЗ. «Я бью на фронте красную сволочь! Белая сволочь, развяжите свои чемоданы!» – Генерал от инфантерии СВИЩЕВ.

Победа ген. УЛАГАЯ.

Беседа с ген. МАМОНТОВЫМ.

Сообщение генерала Доставлева.

Ген. ДЕЕВ о снабжении ДОБР-АРМИИ.

Ген. – лейт. РАГОДИН.

«Венерические болезни и война» – статья проф. Пехова.

Проституция на фронте.

ЖИДЫ в Ростове-на-Дону.

ЛАТЫШИ в Первопрестольной.

Ген. ТРУТНЕВЫМ разбит полк МОРДВЫ.

Парижская COMEDIEFRAN-CAISE в скором времени даст спектакль, посвященный Ля-Фонтену. После этого пойдет пьеса «LA COUPE ENCHAN ТЕЕ». Парижская кинодрама готовит картину, в которой главным действующим лицом является покойная императрица Евгения.

– Мы поможем вам, КАЗАКИ, всем, чем можем. Мы знаем, что свободные КАЗАКИ борются с ярмом АНТИХРИСТА, сидящего в Кремле Москвы и пытающегося поработить СВЯТУЮ РУСЬ террором КИТАЙСКИХ ПАЛАЧЕЙ. –

Начальник Великобританской Миссии ГЕН.-МАЙОР НОКС.

СОВЕТСКИЙ АГНЕЦ

Я решил во что бы то ни стало сделать г. Фрида знаменитостью. Это мой каприз – сделать еврейчика знаменитым!

Беру г. «музыканта», поднимаю на кончик пера, и уже господин Фрид не жалкий «музыкант», а личность, не менее прославленная, чем… ну, хотя бы взлетевший вчера «на качелях» «товарищ Майоров»…

«ПОД ГНЕТОМ СТРАСТИ» – кино-драма с участием лучших артистов. Оперетта «ГРАФ ЛЮКСЕМБУРГ».

БЕГА И СКАЧКИ

Тотализатор. Наши фавориты: 1) Каприфолий-Лу, 2) Гимн, 3) Конюшня барона Врангеля.

КРЫМ: Продаются дачные участки.

ПРОДАЕТСЯ дешево бумаго-ткацкая фабрика СУЧКОВА, местонахождение фабрики в БОГОРОДСКОМ УЕЗДЕ МОСКОВСКОЙ ГУБЕРНИИ.

ДЕВУШКА, любящая детей, согласна в отъезд.

За 25 000 000 руб. продается книга НИЛУСА.

Завтра в кафедральном соборе будет отслужен благодарственный молебен свящ. Восторговым. ЖЕЛАТЕЛЬНО ПРИСУТСТВИЕ гг. офицеров.

Грандиозное молебствие в Севастополе. Религиозный подъем среди нижних чинов.

Воззвание архиепископа Кронида. Проповедь иеромон. Сергия в ближнем тылу. ВАТИКАН и большевики.

Разврат среди молодежи.

Нижние чины по деревням.

Охрана Петрограда поручена КИТАЙЦАМ.

Декреты Жиднаркомии. Ген. Свищев издал приказ о расстреле латышей.

ВРАГИ ДОБР-АРМИИ.

Бор. Суворин насчитывает следующих врагов Добр-армии: Совдепщина, Петлюровщина, Махновщина, Германия, Румыния, Турция, Латвия, Украина, Бессарабия, Белоруссия, Грузия, Армения, Азербейджан, Алхалхкаландский округ, Казань, Башкирия, Семиречье. Все это, конечно, – работа Германии и торговля Троцкого-Бронштейна.

Г. Г. КАЦ (Центральная ул., соб. дом).

РЕНСКОВОЙ ПОГРЕБ, с продажей виноградных вин и крепких напитков. С ПОЧТЕНИЕМ Г. Г. КАЦ.

– Папка! Готова картошка!

– А? Готова? Ну, очисть и, тащи, брат, сюда! Какая же это, братец, в сущности, мерзость!

– Что, картошка?

– Нет, – газеты!

Если же поезду не свернуть круто влево и сползти вниз под город еще на сто верст, то упрется он в землю, где даже в бой идут офицеры с чемоданами, а добровольцы (есть и такие в Добр-армии!) идут в атаку в цилиндрах и в трех енотовых – одна на другую – шубах, расползшихся под мышками.

– «Я бью на фронтах красную сволочь. Белая сволочь, развяжите свои чемоданы!» – Генерал же Свищев получил титул и стал Свищеб-Крымский.

Белая сволочь поперла наверх –

– И здесь в городе «Воля Коммуниста» на желтой бумаге, как Ортечека, кричит сплошным митингом, красным, как кровь. Красное, как кровь! – Мои мысли о крови

– (этой кровью буйной, красной и черной, кровью, пишу я, ею же убить могу, ею же могу пойти на огонь).

– Вот письмо Тропарова к Ордыниной.

«Уважаемый товарищ!

Мне очень хотелось бы поговорить с Вами по ряду вопросов, конечно, о революции. Если это не утруднит Вас, будьте добры назначить час, когда я мог бы Вас увидать. Дмитрий Тропаров.»

– Володька! Отнесешь в город!

Метелит метелями декабрьская ночь. В каменном доме Ксении Ордыниной, в кабинете перед камином, – кресла, и огонь в камине, и нет ламп, чтоб шарили тени. И ужели часы на руке, под черным глухим рукавом, не разорвутся как сердце, – в десять? Чайник же и керосинка – перекипят трижды, на столике рядом, синим огнем в бурых тенях – синими искрами в корках Брокгауза. А там на полке за Брокгаузом – на тарелке и под салфеткой – пирожки с вишневым вареньем: ради них канули утро и баночка вишневого варенья по купону карточки ответственного работника № 13. И Ксения Ордынина у камина – в черном платье с белым платком у губ, с глазами, как перья павлиньи, – и черная бровь – изогнутая, изломанная, правая, – поднята высоко на высокий, белый, бледный лоб. Черная дама у камина – совсем не заанкеченная, не закомандированная, не замитингованная. А чайник должен, должно быть, перекипеть трижды, ибо никогда раньше он не был изучен! А Тропаров – в изученную дверь – вошел двумя головами выше, чем Череп.

Ни часы, ни сердце – не разорвались.

– …Я кипятила себе чаю. Вот лепешки. Подложите полено в печку…

– …Я думала, Карл Маркс сделал ошибку. Он учел только голод физический. Он не учел другого двигателя мира: любви, как кровь, во имя деторождения, должно быть. Пол, семья, род, – человечество не ошибалось, обоготворяя пол. – Ну, да, голод физический и голод половой. Это очень неточно: следует говорить, голод физический и религия пола, религия крови…

– …Берите лепешки…

– …Я иногда до боли, физически, реально начинаю чувствовать, осязаю, как весь мир, вся культура, все человечество, все вещи, стулья, кресла, комоды, платья, пронизаны полом, – нет, не точно, пронизаны половыми огранами, даже не род, нация, государство, человечество, а вот носовой платок, хлеб, ремень.

Я не одна. У меня иногда кружится голова, и я чувствую, что вся революция пахнет половыми органами.

– …Возьмите лепешек…

Почему не разорвались ни часы, ни сердце? Когда все тело разорвано, раздвоено половыми органами. Вот – кровь, горячая, красная. Каждая кровинка от руки с платком у губ, от изломанной брови, чистейшая, идет – крестится страстной неделей там.

А лепешки – на столе, на салфетке и под салфеткой, – на маленьком столике.

– …Я вглядываюсь в культуру Запада и культуру Востока. Культура многоженного Востока – разве не бархаты и атласы ночи, когда человек после акта откинулся на диван из пестрых ковров и на плечо женщины, и смотрит в звезды. Все светила в атласах небесной тверди, все познано. И весь мир – во влаге, в усталости обессилевших половых органов? И культура Запада, стальная, цементная, обнаженная – разве не человек с напряженными мышцами, как сталь, и с напряженною волей. Тот, что сегодня – через час – добьется женщины, а сейчас – в этот час – ставит небоскребы, строит дредноуты и дирижабли и – подпирает шею костяным воротником, чтобы в одноженной стране ему, сильнейшему и первому, взять первую женщину.

– …Революция, быт резолюции... Карл Маркс ошибся, нельзя взять все в скобки разверсток, карточек и плакатов… Россия, революция, я вижу, как огромной волной…

– но тогда зазвонил резко телефонный звонок.

– Товарищ Ордынина. Вас просят в Чека.

– Что?

– Открыт заговор.

– Ксения Евграфовна, я хотел спросить… Не вы ли писали мне письма, без подписи? – это Тропаров, протягивая руку.

И Ксения ответила – не сразу, тихо, затомившись:

– Да, я… Да, я писала вам, Дмитрий Гаврилович!.. И для вас я спекла сегодня пирожки… с вареньем!..

Через штаб товарища Черепа шли тысячи на фронт (изодранных людей) и тысячи с фронта (очень цынготных и очень упитанных людей). Штаб товарища Черепа изнывал от тысяч и пота портянок и от того, что правая рука каждого впадала в писцовую истерику, вписывая в пустые места листков и бланков:

«Имя, отчество, фамилия, – род оружия, – из граждан, – на основании статьи, – подпись руки».

– Но ведь сказано классиком, что в России вещь, кроме прямого своего назначения, имеет второе – быть украденной.

– и вдруг в смерче спутались, стасовались карточки и бланки: «род оружия» влез в «подпись руки», «имя» село на «фамилию», «основание статьи» стало «гражданином», – очень цынготных откинуло бумажным смерчем вновь на фронт. Очень упитанные поназастряли в доме Аришенек Рытовых, а на товарища Черепа пестрым бумажным смерчем посыпались тысячи денег, ибо

– за десять минут до того, как пришли арестовать товарища Черепа, он, распоясанный, с Моржом и водкой, полетевший по воле всех чертей лощинных дел, говорил углубленно, продолжая в сущности мысль Ксении Ордыниной:

– Революция, брат… Я хоть пьян, а я понимаю… Меня, может, под суд отдадут, а знаешь – а знаешь, кто все подстроил? – Ксюшка Ордынина!.. Революция, брат! – меня завтра на фронт пошлют или в Чеке расстреляют, или Врангель повесит. Так что же, кроме бабы? Все равно, как подыхать! Зараженным или здоровым… А… а если я жив останусь, то тогда – то тогда мне сам сифилис нипочем!.. Я хоть пьян, а я… понимаю… А Ксюшка Ордынина, знаешь, в Чеке…

В дверь постучали, побоцали, вошли.

– Гражданин Череп. Именем Российской Социалистической Советской Республики вы арестованы!

И на ордере подпись – Ордынина.

В Чека – против Дома Советов Чека (и в полуподвале Дома Советов – Женотдел) – в Чека камеры были в полуподвале, в камерах под кирпичным потолком горели электрические лампочки в мушиных пятнах, и камеры были раньше кладовыми, а в камере № 3 – до прихода следователя – мирно спал на столе, с делами под головой и с портянками на ручках кресла член Чека – не зря в делах поселились клопы. В мезонине же Чека всю ночь пиликал кто-то на гармонике и пел одно и то же очень миролюбиво:

Под горой живет портниха,

На горе живет портной!

А портниха: хи-ха, хи-ха!..

А портной же: ой-ей-ой!..

…Под горой живет портниха,

На горе живет портной… –

так же, как «у попа была собака».

В Чека было очень чинно.

Ксения Ордынина, как дома, прошла в камеру № 3, с опущенными глазами, и были глаза как павлиньи перья. Член Чека слез со стола, очесавшись, обулся, ушел. В темном коридоре, на скамьях, где спали (или не спали? В оцепенении, как сон) арестованные, и наверняка спала стража, потянувшись, кто-то уронил винтовку, боцнул сапог. Заспанная, полуодетая, с волосами, заткнутыми по-ночному, спустилась сверху и прошла в камеру № 3 стенографистка. Из камеры № 3 в полуотворенную дверь – во мрак коридора – крикнул дежурный член:

– Товарищ Семенов! Веди!

В темном коридоре во мраке стадом баранов прошумели стесненно шаги. Дверь в камеру № 3 притворилась, и в тишине коридора, раскуривая собачку осветился спичкой степенный российский солдатик в фуражке с оторванным козырьком, с бородкой мочалом, с «сурьезностью» на лице и с винтовкой меж колен. Раскуривая собачку, промолвил степенно солдатик частушку – не пропел, даже не речитативом, просто сказал: Афинцери молодой, что ты котисси? В Чрезвычайку попадешь, не воротисси!.. И вздохнул, помотав головой.

– А портниха: хи-ха, хи-ха!..

А портной же: ой-ей-ой!.. –

– Это в тишине запиликала вновь одно и то же миролюбиво гармоника.

– Ааа-аа!!!

– Вот письмо Ксении Ордыниной – Тропарову:

«Я думала… Тех мужчин, которые раньше сходились с женщинами, но, женившись, мучатся, если жена не девушка, я оправдываю и понимаю. Вот почему. Женщина в девяносто девяти случаях из ста, отдавшись впервые, несет и душу и тело. – Всю душу и все тело отдает она другому, мужчине. Мужчина же до жены идет к женщине стыдясь, воруя, чувствуя, что творит мерзкое и грязное, несет этой женщине только тело и презрение, запрятав глубоко душу, и, уходя от нее, мучится как вор и моется. И только к жене он идет и с душой, и с телом, И чаще бывает с жаждой создать святое, целомудренное, искупить старое. И ему нестерпимо, если он узнает, что всю душу, всю святость она отдала уже другому – не могла не отдать, отдаваясь…

Я не попала в число этих девяносто девяти…

Он был вчера у меня, и я думала, что у меня разорвется сердце. Это еще с института, когда глупая девчонка полюбила необыкновенные рассказы. Я не знаю, почему не разорвалось сердце? Какая грандиозная, какая прекрасная есть любовь в мире, – какая невероятная!

Жил-был один человек, но он не любил и не писал стихов. Он был безмерно красив, и от губ его нельзя было оторваться. И он приходил к женщине и делал с ней все, что хотел, как с рабыней, потому что женщина была опустошена грандиозной мечтой. Но эта женщина не попала в число девяноста девяти. И вот настал миг, когда к женщине приблизилась грандиозная любовь, – ибо к ней приходил другой, избранный навсегда… И так сложилась судьба, что тот, который не писал стихов и был безмерно красив, взявший тело женщины, стал перед женщиной. Их разделял письменный стол; около женщины лежал револьвер; в комнате стояли усталые солдаты. И вдруг женщина вспомнила все, что было, как ее ограбили. Ей показалось, что сердце ее разорвется от боли и от наслаждения местью, и она так завизжала, что тот человек упал в обморок, а стенографистка не сумела записать.

Потом этой же ночью в каменном погребе женщина продырявила два черепа: того человека и другого, и рука ее дрогнула лишь тогда, когда она дырявила череп второго – мозг брызнул на стену.

И знаете? – женщина испытывала физическое наслаждение, расстреливая.

Но это – не для вас.

Кто знал это – тот никогда не вернется, если же вернется – погибнет. Аминь.

А вот что для вас. Жила-была одна девушка. Она полюбила и пронесла любовь через всю жизнь, а у нее была несчастная жизнь. И она написала стихи. Для себя, для одной себя, и для того, которого любила. И в конце она приписала: „Вот я не сплю эту ночь, а Вы не идете. А я не могу нести этой любви, и она задавила меня, чистую, наивную, ждущую, – рабыню!“

Но у меня устала рука. Аминь».

 

↑ 343