Am andere Ende der Welt (16 часть) (30.06.2020)

 

Н. Косско

 

 

Над огромной советской империей, пробудившейся от летаргического сна после смерти Сталина, в середине 50-х проносится ураганный ветер перемен. За робкой либерализацией общества следуют указы об амнистии, по которым из тюрем и лагерей выходят не только уголовники, но и тысячи, десятки и сотни тысяч политических заключённых. Мощный поток бывших узников ГУЛАГа прокладывает себе путь с северных окраин в центр страны, в крупные (и не очень) города, где они снова должны стать равноправными гражданами великой державы – реабилитированными, оправданными по факту преступлений, которых никогда не совершали, с документами вместо номера заключённого, а многие и с партийными билетами. Эпоха, когда половина страны сидела в лагерях, а другая половина ждала ареста, окончательно уходила в прошлое.

Улицы городов заполняют странные люди, не вписывающиеся в обычную городскую картину: в старой изношенной одежде, с котомками за плечами или деревянными чемоданчиками в руках, с колючим, вызывающим и тем не менее неуверенным выражением глаз, с беззубыми ртами, исхудавшие до костей, больные, сломленные бывшие жители Планеты заключённых возвращаются к нормальной жизни.

В стране наступает время больших надежд и веры в светлое будущее, вошедшее позднее в историю как «оттепель», хотя население даже не слышало об этом, не говоря уже о том, чтобы она, эта «оттепель», хоть как-то сказалась на его положении. И тем не менее…

Перемены произошли и в бесправном положении так называемых советских немцев: достоянием общественности становится Указ Президиума Верховного Совета СССР «О снятии ограничений в правовом положении с немцев и членов их семей, находящихся на спецпоселении». Указ был опубликован только в гэдээровской партийной газете «Нойес Дойчланд», но благодаря стараниям «вражеских голосов» стал известен части советской общественности. Отмена режима комендатуры означает, что немцы могут уезжать из мест ссылки. Многие уже видят осуществленной свою давнюю мечту о возвращении на родину, в места, откуда их депортировали. Мечта стремительно начинает приобретать реальные очертания, но уже очень скоро оказывается иллюзорной так же неожиданно, как и благая весть об «освобождении», ибо оно, это так называемое «освобождение», отравлено доброй порцией горькой полыни. Выяснилось, что свободны-то немцы свободны, но с множеством оговорок: им нельзя возвращаться в родные места на Волге и Украине, нельзя требовать возвращения домов и отнятого при высылке имущества, нельзя жить в крупных городах, ездить за границу, учиться в целом ряде институтов и т. д. и т. п. – очень, очень многое для них в Стране Советов оказалось под запретом!

Но надежда, как известно, умирает последней, и немцы цепляются за свою мечту о том, что наступят времена, когда они смогут вернуться к себе «на родину» и стать равноправными гражданами этой страны.

Вот и тётушки Эммы в Золоторудном, где она проводит почти каждое воскресенье, только и говорят, что о возвращении «домой», о добрых старых временах в их немецких колониях у Чёрного моря, и чаще, чем раньше, поют швабские песни о родной стороне.

В маминых письмах, которые с удивительной точностью приходят каждую неделю, тоже нет другой темы, кроме её родного Мариенхайма. Она, оказывается, старательно копит деньги, чтобы купить домик, если не в самой родной деревне, то хотя бы поблизости. И даже то, что деревня её теперь называется уже не Мариенхайм, а Перекрестово, не может заставить её отказаться от мечты всей жизни.

А Эмму всё чаще раздирают противоречивые чувства: мамина мечта о домике на родине, родине её семьи, её предков, собственно говоря, должна была бы стать и её мечтой… Но для неё мамина родина в одной из бывших немецких колоний в Причерноморье всего лишь место её рождения, да и помнит она Мариенхайм очень смутно. Но родина? Родина в её понимании – это что-то другое, более весомое, что ли, вот как для москвичей Москва, в которую Эмма без памяти влюбилась в первый же свой приезд в столицу. Но… столица Союза Советских Социалистических Республик, равно как и Ленинград, Киев, а также ряд других крупных городов СССР, для немцев закрыты. И останутся закрытыми ещё не один десяток лет.

 

Победа лириков над физиками

 

Политехнический институт, где состоится встреча с Евгением Евтушенко, напоминает осаждённую крепость. На площади перед главным зданием собралось практически всё студенчество города, и хотя билеты были распроданы уже за месяцы, толпы фанатичных любителей поэзии с отчаянием в полубезумных глазах снуют между группами счастливчиков, повторяя как заклинание: «Лишнего билетика нет?!» Но, увы, чудеса случаются редко, а в данном конкретном случае они почти невозможны…

В актовом зале царит настоящее столпотворение, и Эмма с Сашей с трудом пробираются к своим местам.

– Нет, ты только посмотри, Эмма, ты только посмотри! Это же настоящий успех, историческое событие! – Саша восторженно здоровается с друзьями, знакомыми, машет кому-то в первом ряду рукой. Таким взбудораженным Эмма никогда не видела своего рассудительного Сашу, но времени для размышлений у неё нет, потому что она и сама оказалась под воздействием настроения в зале, заражённая объединившим всех чувством общности. На мгновение ей кажется, что вот именно сейчас и именно здесь исчерпал себя бушевавший в печати, на диспутах и в дискуссиях спор между физиками и лириками, во всяком случае на время встречи с прославленным поэтом – точно…

Она не успевает додумать свою мысль до конца, как в зале вдруг гаснет свет и голос за сценой произносит всего несколько слов:

– Товарищи! Дорогие друзья! Наш гость – Евгений Евтушенко!

Зал взрывается шквалом аплодисментов, и на сцену выходит обожаемый, нет, обожествляемый молодёжью поэт – худощавый, ничем не примечательный на первый взгляд рыжеватый молодой парень в свитере и узких брюках. Он приветствует своих слушателей, и в зале вновь вспыхивают горячие и нескончаемые овации. Потом наступает мёртвая тишина, в которую слова поэта падают, как большие, тяжёлые капли освежающего дождя, и они мгновенно впитываются мучимой жаждой публикой. Слова о том, что в России поэт всегда был больше, чем поэт, потому что он взывает к чести человека, благословляя его на благородные дела. Он говорит о смелости и о свободе, свободе не только личной, для себя, но о свободе для всех. Всё это звучит так свежо, необычно, даже вызывающе, что напоминает бунт, восстание против повседневности, мещанства, против «отцов», их консерватизма и закоснелости.

Эмма осторожно оглядывается: всюду восторженные, чуть ли не фанатичные лица студентов, исступлённо скандирующих в перерывах между выступлениями имя поэта.

– Эмка!!! – кричит Саша в перерыве. – Эмка, ты слышишь?! Вот она, новая литература! Сбросила с себя оковы и заговорила, наконец, свободным языком! Нет, всё-таки правы лирики, это – свобода, свобода! – кричит Саша, не обращая внимания на окружающих. Хотя зачем? Все вокруг словно с ума сошли: одни с упоением обмениваются впечатлениями, другие в каком-то угаре читают друг другу стихи, третьи, уйдя в себя, потрясённо молчат.

Молчит и Эмма, стараясь осмыслить происходящее. Всеобщий угар охватил и её, она тоже восторженно аплодировала поэту, несмотря на нараставшее внутреннее беспокойство, на непонятное чувство тревоги, подсказывавшее ей, что всё это таит для неё какую-то опасность. И как всегда в таких ситуациях, её бдительный внутренний голос некстати напомнил: у тебя было достаточно возможностей убедиться в том, что там, где для русских возникает какая-либо опасность, для тебя она опасней вдвойне. Типа заезженной, но любимой поговорки русских германофобов: «Что русскому хорошо, то немцу карачун».

– Там, где к русскому проявят снисхождение, немцу припомнят всё сполна, – всегда внушала ей мама. – И так будет всегда, запомни это! Потому что мы чужие в этой стране!

– Как будто мы где-то свои, – вяло возражала ей Эмма и как в воду глядела. Но об этом позже. А сейчас девушка вдруг почувствовала себя такой одинокой, такой чужой и ненужной в этом неистово ликующем зале, что от отчаяния ей захотелось… нет, не заплакать, а громко завыть. Осознание своей непричастности ко всему, что происходит в зале и на сцене, доставляет ей почти физическую боль, безжалостно разрушая то немногое, что ей c трудом удалось собрать и построить в стремлении «быть такой же, как все». Перед мысленным взором Эммы неожиданно встают Золоторудное, друзья, родственники и знакомые, и её охватывает страстное желание оказаться среди них: там такие страхи вообще не могут возникнуть, там все свои, там она не чужая, там она равная среди равных, одним словом, такая, как все. Хотя… Когда это она последний раз была в Золоторудном?

Эмма с чувством раскаяния вспоминает, что было это месяца три назад, и ощущает себя настоящей предательницей. Бросившись в водоворот студенческой жизни и потеряв голову от любви к Саше, она всё реже и реже ездила в Золоторудное, а потом и вовсе перестала бывать там. Да и друзья-немцы тоже расценили её «русский студенческий образ жизни» и, главное, её любовь к русскому парню как предательство. Одной фразы: «Она дружит с русским» было достаточно, чтобы прослыть изгоем.

«Изгой – здесь, изгой – там, – горько усмехается Эмма, – и куда тут бедному крестьянину податься?» Действительно, куда? Эмме трудно себе представить, что можно «сделать шпагат» между этими двумя мирами, между немецким укладом жизни в Золоторудном и русской студенческой жизнью в большом городе, сохранить, живя среди советских людей, свою немецкую идентичность. Когда-нибудь – в этом Эмма абсолютно убеждена – перед ней неотвратимо встанет необходимость выбора, которого она уже сейчас страшится, потому что ей одинаково дорого и то и другое.

К чести девушки нужно сказать, что она не упускала возможности примирить обе стороны. Однажды даже привезла Сашу в Золоторудное, познакомила с друзьями и родственниками, потащила в клуб, представила его своим тётушкам – одним словом, сделала всё мыслимое и немыслимое, чтобы Саша понял её мир и принял его. А он лишь посмеялся:

– Это довольно занятно, конечно, но я не пойму одного: почему всего в 30 километрах от большого промышленного города эти люди живут как на Марсе? Говорят не по-нашему, одеваются как тёмная деревенщина, танцуют свою польку и с упоением поют «Розамунду» или этот… как ты мне перевела…

– «Снежный вальс», – прошептала Эмма.

– Ну да, – раздражённо продолжил Саша, – и это в то время, когда весь мир распевает «Беса ме мучо» и осваивает ритмы рок-н-ролла!

Больше Эмма Сашу с собой не звала, а он и не настаивал. Но предпринял попытку познакомить Эмму со своими родителями, правда весьма безуспешную: Сашина родня прямо заявила, что фашистам в их доме делать нечего, и потребовала, чтобы Саша «увёз свою немку туда, откуда привёз».

Первой опомнилась Эмма (вот что значит опыт!) и бросилась вон из дома, за ней выбежал Саша, а вслед им неслось истеричное:

– Мало тебе русских девчонок, негодник ты этакий, немку он, видите ли, приволок! – казалось, мать Саши задохнётся от ярости. – Вот найдёшь русскую, тогда и возвращайся!

– Мало тебе русских девчонок, – в один голос вторили ей и друзья Саши, а он лишь посмеивался над такой безграничной тупостью:

– Ну, что за предрассудки! И это в наше-то время!

Ему, напротив, льстило, что его девушка не такая, как все, что в ней есть изюминка, которой, ох, как не хватает многим его знакомым девчонкам. Да и потом это была Эмма, его Эмма, его любимая немочка! Так что ничего предосудительного он во всей этой истории не видел, хотя и чувствовал какой-то неприятный привкус в слове «немец».

…Уйдя в свои невесёлые мысли, Эмма лишь вполуха слушала ведущего, как вдруг со сцены до неё долетели обрывки фраз: «… сюрприз… высокий гость… Окуджава…» Думая, что ослышалась, она резко подалась вперёд, но по тому, как зал на миг замер, а затем взорвался новым шквалом оваций, девушка поняла, что не ошиблась, – на сцену, действительно, вышел прославленный Булат Окуджава, один из популярнейших бардов, песнями которого заслушивалась вся страна. Невысокий, худой, даже тщедушный, с усиками и кудрявыми чёрными волосами, он в первое мгновение немного разочаровал Эмму, но тут она увидела его лицо – серьёзное, мудрое и… какое-то очень печальное. Печальное, как почти все его песни.

Немного помолчав, Окуджава мягко тронул струны гитары и запел своим неподражаемым бархатистым голосом песню о полночном троллейбусе, подбирающем в ночи «всех, потерпевших крушенье». Пел он задушевно, с состраданием к выброшенным за борт одиноким «душам» и с глубокой грустью. Он грустил о жестокости жизни. О крушении идеалов. Об одиночестве. Его голос, негромкий, без надрыва и всяких усилий, покорял одной своей интонацией. Эмма и раньше восторгалась бардом, но сегодня она снова была потрясена отсутствием в его песнях пафоса, вражды и ненависти, даже в песнях о войне, будто он и впрямь задался целью спасти души – одинокие, ранимые, страдающие и кающиеся.

Булат Окуджава пел свои песни о вечном, о любви и разлуке, а где-то в первых рядах актового зала ничем не примечательная юная немка горько оплакивала Лёньку Королёва, не вернувшегося с поля битвы. «Ах, война, что ж ты, подлая, сделала» и с Лёнькой, и с этой девчушкой?

«Господи, дай же ты каждому, чего у него нет!» – с болью просил поэт для уставших, сомневающихся, отчаявшихся, не ведая, какое смятение его «Молитва» вызовет в израненной душе вконец изверившейся девушки, почти смирившейся со своей участью изгоя.

…Лирическое выступление Окуджавы стало апогеем литературного вечера. Потрясённые студенты молча покидали актовый зал, словно понимали, что любые слова будут сейчас лишними, что там, в зале, всё уже было сказано – самое важное и самое главное – и что теперь надо только молчать. Просто молчать и думать, думать, думать…

Всю дорогу до общежития Эмма, в душе которой боролись восторг и чувство безотчётного страха, не проронила ни слова, зато Саша говорил за двоих – о поэзии, о высоких порывах, о новых веяниях и идеалах, о грядущих переменах, о раскрепощении личности и полной свободе.

– Я вот, – осторожно сказал вдруг Саша, с некоторой опаской глядя на задумавшуюся Эмму, – я вот тоже принял решение… выбрал, так сказать, свободу… короче… я бросаю институт и уезжаю, – выпалил он одним духом и молча уставился на свою подругу.

– Да, да, свобода, ты прав… – машинально повторила Эмма, думая о чём-то своём. – Но… при чём здесь… институт? Прости, я задумалась и не расслышала…

– Эмма, я ухожу из института и уезжаю, – тихо, но твёрдо говорит Саша и отводит взгляд, чтобы не видеть побледневшего лица Эммы, недоумения и растерянности в её глазах.

– А как же я? – Эмма с трудом шевелит побелевшими губами, а Саша без умолку говорит о своих грандиозных планах, о романтике дальних дорог, о том, что пойдёт работать и на заработанные деньги объездит всю страну – ведь она такая огромная и прекрасная! И он побывает в Крыму, на Кавказе, на Байкале, наконец!..

Саша говорит и говорит, перепрыгивая с пятого на десятое, словно пытается убедить не столько Эмму, сколько самого себя в том, что новую жизнь необходимо начать именно сейчас, пока он молод, свободен и не связан никакими обязательствами. Да, да, он хочет начать совсем новую жизнь, с самого-самого начала, с нуля, но только не в этом опостылевшем ему городе, только не здесь…

Наконец, Саша переводит дух, довольный тем, что разговор, которого он так боялся, позади. Но облегчение вмиг улетучивается, когда он видит помертвевшее лицо и потухший взгляд Эммы, полный отчаяния и боли. Она начинает понимать, но отказывается верить в неотвратимое, где-то в глубине души у неё ещё теплится робкая надежда, что всё это происходит не с ней, что это сон и что стоит только Саше заговорить, как наваждение исчезнет, рассеется. Но Саша молчит, и постепенно до сознания Эммы доходит весь ужас происходящего, она чувствует, как почва уходит у неё из-под ног, понимает, что надежда тает с каждой минутой и что решение Саши окончательно и бесповоротно!

Но ведь была же любовь?! Или нет?! Наверное, нет, если в его планах на будущее для неё не нашлось места… Да Саша ей никогда ничего и не обещал, не говорил сколько-нибудь серьёзно о любви… А она надеялась и любила, надеялась и ждала. И дождалась… Зная Сашу, она понимает, что здесь не помогут ни просьбы, ни уговоры, ни слёзы, но губы умоляют, губы шепчут:

– Саша, пожалуйста, возьми меня с собой, прошу тебя! Не оставляй меня, Саша! Я пропаду без тебя, я не смогу жить без тебя!

Саша молчит, его молчание затягивается, становится непростительно долгим, не оставляющим никаких надежд. Так, наверное, звучит безысходность…

– Я не могу ничего изменить, – выдавливает из себя, наконец, Саша охрипшим от волнения голосом, – завтра утром я уезжаю отсюда навсегда… и уезжаю один, совсем один. Прости!

…А шарик улетел…

продолжение следует

 

 

 

 

↑ 517