На краю земли - Am andere Ende der Welt (10 часть) (31.12.2019)

 

Н. Косско

 

Скандал

 

– Нет, нет и нет! – Эдди, размахивая руками, бегает по комнате взад и вперёд. – В нашей семье никогда не было комсомольцев, не будет их и впредь! – последние слова он выкрикивает так громко, что мама невольно оглядывается, как бы опасаясь, что нас могут услышать. На мои слабые попытки оправдаться и сказать, что это не моя идея, что на этом настаивают Лидия Ивановна и комсомольская организация школы, Эдди не обращает внимания – он вне себя и не терпит никаких возражений. В его глазах моё вступление в комсомол было бы позором для всей нашей семьи, и он этого не допустит. Никогда!

И тут я получаю поддержку с совершенно неожиданной стороны – в разговор включается дядя Лёша, посвящённый в детали операции под кодовым названием «комсомол» и одобряющий моё решение:

– Это… я думаю, что… ну да это… надо ей вступить в комсомол, она ведь после школы учиться пойдёт, так… это, надо ей в комсомол-то, а то не примут ведь никуда, а?

Мы настолько поражены этой «пространной» речью дяди Лёши, что все замолкаем, даже Эдди теряется, а во мне загорается искорка уважения к этому человеку, который как о решённом деле говорил о том, что я поеду учиться.

Я украдкой смотрю на маму: всё понятно, она выбрала из двух зол наименьшее и ради моего будущего примирилась с моим вступлением в комсомол, а дядя Лёша её поддержал.

Мне страшно от одной мысли, что снова нужно будет подвергаться унизительной процедуре, выслушивать оскорбления, обвинения и ещё чёрт знает что, но Лидия Ивановна сдержала слово: на школьном комсомольском собрании всё прошло гладко, а в районный комитет она поехала вместе со мной. Там она с глазу на глаз поговорила с секретарём районного комитета, потом мне для порядка задали пару вопросов о международном положении, о компартиях других стран, о руководстве компартии Германии.

Я лихо отвечаю на все вопросы, запинаюсь, ожидая подвоха, когда дело доходит до немцев, но пронесло: мне вручают серую книжицу члена ВЛКСМ и выставляют за дверь – финита ля комедия!

Так закончилась моя комсомольская эпопея, а со временем я вообще забыла о членском билете. Ведь в сущности, в моей жизни и в жизни моих друзей ничего не изменилось: мы учились, часто даже кое-как, сбегали с уроков, подшучивали над учителями, веселились – короче, валяли дурака, развлекались, как только могли. Со временем у нас появлялись новые пристрастия, а в десятом мы увлеклись вечеринками, которые устраивались по очереди на дому у каждого из нас под строгим наблюдением бдительных родителей, конечно, чтобы, не дай бог, дети не вздумали баловаться алкоголем, сигаретами или чем-нибудь ещё «запретным».

Душой компании был, разумеется, Саша: капустники, песни, танцы, шутки, тосты – никто не мог заменить его, да никто бы и не отважился претендовать на его «трон».

После того как он приструнил Вовку Азарова, я пошла на примирение. Теперь мы всё чаще возвращаемся вместе от автобуса домой, он несёт мой портфель, шутит, балагурит, мы дурачимся, смеёмся, сами не зная почему, и не можем остановиться. Но вот Саша вдруг замолкает, становится серьёзным и долго смотрит мне в глаза. Я не выдерживаю, отвожу глаза, мне становится не по себе. И мы молчим, не зная, что делать с этим молчанием, с нашими взглядами, мы краснеем, бледнеем, не можем избавиться от какой-то непонятной неловкости. Это словно какое-то наваждение, его хочется стряхнуть с себя, но вместе с тем страшно боязно, что это волшебство пройдёт. Я уже отчаялась разобраться в клубке этих странных, неведомых мне чувств, и каждая моя попытка влечёт за собой новые и новые вопросы, на которые просто нет ответов. Иногда мной начинают овладевать какие-то непонятные страхи, и тогда я избегаю Сашу, но есть ещё что-то такое, что сильнее меня, что заставляет искать с ним встреч.

– А может, он и есть тот самый принц? – я сама пугаюсь своего предположения и ловлю себя на мысли, что, наверное, была бы совсем не против.

В классе перемена в наших отношениях не осталась незамеченной, и, как всегда в таких случаях, мы стали мишенью незлобивых шуток и намёков. Я смущаюсь, злюсь, но понимаю, что всё это делается не со зла.

Приближался новый, 1956 год, последний Новый год, который мы собирались отметить вместе, – это же событие! После бала-маскарада в школе мы собрались у Элки, чтобы проводить старый год и встретить новый. Поначалу всё шло замечательно – мы веселились и то и дело поглядывали на стрелки часов, всё ближе и ближе подбиравшиеся к двенадцати. Почему мы именно в этот раз смотрели, как заколдованные, на стрелки, трудно сказать – вероятно, каждый по какой-то своей, особой причине, но точно в ожидании чуда, которое должно было наступить в будущем году.

Но нас ждало разочарование. Чудо-то произошло, но не то, которого мы ожидали, а безобразное, отвратительное: несмотря на строгий запрет наших родителей и учителей, ребята где-то раздобыли водки и напились ещё до того, как по радио прозвучали куранты и часы пробили двенадцать.

Скандал разгорелся наутро. Встав пораньше, наш учитель математики Олег Иванович решает зайти к своим коллегам, чтобы поздравить их с Новым годом. Но прежде чем отправиться в путь, Олег Иванович намерен поздравить нашу учительницу физкультуры Ольгу Анатольевну, с которой он и ещё одна коллега занимают трёхкомнатную квартиру. Ольга – молодая учительница, только недавно закончившая вуз. Она всего на несколько лет старше своих воспитанников и очень хороша собой; ясно, что наш математик от неё без ума. У комнаты Ольги он останавливается, осторожно стучит в дверь, приоткрывает её и протягивает в образовавшуюся щель фужер с шампанским.

– С Новым годом, с новым счас… – он не успевает договорить, потому что в комнате слышится вскрик Ольги. Встревоженный Олег Иванович открывает дверь и, замерев, словно изваяние, роняет бокал на пол: с кровати рядом с полуобнажённой Ольгой, натянув одеяло до подбородка, на него с ужасом смотрит Саша Сафонов!

Когда мы после зимних каникул возвратились в школу, у нас появилась новая учительница физкультуры и стало одним учеником меньше в классе. По словам родителей Саши, ему пришлось вернуться к бабушке и дедушке в Иркутск – по состоянию здоровья. Но историю эту (ну и молодёжь пошла!) смаковали со всеми подробностями, и, конечно же, все знали настоящую подоплёку происшедшего. Потом ребята рассказывали, что, уйдя от нас с вечеринки в ночь под Новый год, они попали в незнакомую компанию, в которой была и Ольга Анатольевна. Она была на взводе, хохотала, веселилась, а потом исчезла куда-то вместе с Сашей.

Для меня рухнул целый мир, но я старалась не показывать виду и была бесконечно благодарна моим друзьям за то, что в моём присутствии они даже не упоминали имени Саши, делая вид, будто его у нас никогда и не было.

Но он сам напомнил о себе. Через несколько дней после отъезда Саши его мать после занятий в драмкружке передала мне записку:

– Это от Саши. Я не знаю, что он там пишет, но, Эмма, ты должна его простить. По меньшей мере, ты должна попытаться. Когда-нибудь попозже, когда ты станешь взрослой, по-настоящему взрослой, ты, я уверена, сможешь его понять и простить – в жизни, девочка моя, всякое бывает!

Буквы прыгали перед моими глазами и, расплываясь, отказывались складываться в слова:

«Дорогая моя Эмма! Мы, наверное, никогда больше не увидимся – эта мысль разрывает мне сердце. Я знаю, что виноват, но ничего уже нельзя изменить. Так получилось, прости. Но я хочу, чтобы ты знала, что буду всегда любить только тебя, тебя одну! Всю мою жизнь! Саша».

 

Если дать волю немцам

 

– А твой отец купил тебе замечательный подарок, исключительно красивый и дорогой, – продавщица Зинка не разговаривает, а поёт, растягивая слова, словно резину, и обнажая в широкой улыбке свои редкие, мелкие зубы.

Я молчу: умеют же люди испортить настроение!

– Сегодня утром заходил и купил, – не унимается Зинка, – для дочки, говорит.

Я теряю самообладание.

– Ты прекрасно знаешь, что я ему не дочь, а он мне не отец, – кричу я обалдевшей от неожиданности Зинке и бросаюсь домой, чтобы высказать этому чужому дядьке всё, что я о нём и его отцовстве думаю. Но дома у нас тишина, и нет никого, на кого я могла бы обрушить всю свою злость.

За ужином я не поднимаю глаз от тарелки, упрямо не отвечаю на мамины расспросы, а потом, ни на кого не глядя, говорю:

– Прекратите называть меня своей дочерью, я вам – никто, вы всего лишь муж моей матери, так что мы даже не родственники.

От брошенной в тарелку ложки брызги супа разлетаются по всему столу, я выскакиваю из-за стола и выбегаю на улицу, с силой захлопнув дверь. Я долго брожу по улице, и где-то глубоко в душе у меня рождается чувство стыда за своё поведение. Я понимаю: ни я, ни мама, ни тем более этот несчастный человек не виноваты в том, что всё так складывается. А ведь он очень старается завоевать моё расположение, пытается на свой манер задобрить меня маленькими подарками, которые вообще-то в наших краях можно воспринимать как чудо: то яблоко принесёт, то конфету или даже мандарин (пусть и замёрзший!) на мой столик положит. Я благодарна ему, но сердце моё – ледышка, которая никак не может оттаять.

Вообще-то после нашего переезда к дяде Лёше жизнь стала потихоньку налаживаться, не было нужды, и нам уже не приходилось голодать. Мама выздоровела и устроилась в рабочую столовую, так что с двумя зарплатами плюс северные ей удавалось ещё и откладывать сотню-другую на «домик где-нибудь поближе к родной деревне Мариенхайм». Неплохо было бы, конечно, туда вернуться, но кто ж ей разрешит?

Мама очень изменилась, прямо-таки расцвела. Я долго не понимала, почему это произошло. А ларчик просто открывался: она наконец снова стала хозяйкой, не нахлебницей или приживалкой, а хозяйкой в собственном доме, где она могла делать, что ей вздумается, где ей не приходилось постоянно подчиняться чужой воле, чужим желаниям.

А хозяйкой она была отменной, на зависть другим. Прошло совсем немного времени, и в тёплом хлеву, построенном по её идее дядей Лёшей, захрюкал первый поросёнок, летом она прикупила ещё двоих и развела с десяток кур. У защищённой от ветров стены дома дяде Лёше пришлось построить маленькую теплицу, в которой мама выращивала не только всякую зелень, но даже огурцы. Это в наших-то условиях вечной мерзлоты! Это было настоящее чудо, хотя и не такое впечатляющее, как выращенный агрономом подсобного хозяйства Гутыдзе виноград! Об этом в своё время писали даже центральные газеты.

Большая часть продукции с нашего «приусадебного участка» продавалась, но и нам оставалось достаточно. Маму в посёлке уважали, приписывая её умение и трудолюбие тому, что она немка: «А чего тут удивляться-то, немцы умеют работать и хозяйничать. Дай им волю, они бы превратили нашу заснеженную пустыню в цветущий сад!»

Вот тебе раз: оказалось, у немцев тоже есть положительные качества!

Правда, бывали у мамы и просчёты, особенно если она по незнанию не учитывала некоторых особенностей наших климатических условий. То чуть не заморозила нас, забыв ночью подложить угля в печь, то, решив сохранить куриные тушки, аккуратно сложила их на зиму на чердаке, не зная, что при очень низких температурах они превращаются в труху. А однажды по привычке, перенятой у крестьянок в Горках, решила отбелить выстиранные простыни, повесив их на морозе, и вместо пяти штук сняла с верёвки десять: когда она снимала простыни, они от сильного мороза аккуратно ломались, как висели, – пополам. Но мама недолго горевала, села за машинку и сшила из половинок новые простыни.

При всей своей занятости она урывала время для моего воспитания, так как, по её мнению, я совсем одичала и – тут она тяжело вздыхала – «окончательно обрусела». А метод её воспитания сводился к тому, что немецкая девочка должна быть отличной хозяйкой и уметь делать всё: шить, вязать, вышивать, штопать носки и чулки, хорошо готовить, уметь сварить немецкий суп-лапшу и испечь излюбленный пирог немцев со сладкой крошкой сверху.

Я ногами и руками сопротивлялась и из всех предложенных ею вариантов выбрала один –книги. Но мама считала, что я слишком увлекаюсь литературой. Для неё, несмотря на мечту об образованной дочери, заштопанный носок был значительно полезнее, чем чтение книг.

Тем временем неумолимо приближались экзамены на аттестат зрелости, и маме волей-неволей пришлось умерить свои воспитательские амбиции. Это было в принципе не так уж и трудно, так как к тому времени я бы смогла, правда с грехом пополам, завоевать звание «настоящей немецкой девушки», если бы кто-то задумал провести такой конкурс.

Зима в тот год выдалась особенно холодная, поездки в школу и обратно отнимали у нас много сил и времени, которые нужны были для подготовки к выпускным экзаменам, поэтому было решено распределить всех десятиклассников по квартирам учащихся, живших в Мяундже.

Вот так я опять приземлилась в мире богатых и благополучных, в квартире с центральным отоплением, тёплым туалетом, ванной и дневальным-заключённым в роли слуги или денщика. Но больше всего меня впечатлила ванна – не задрипанная цинковая лоханка, а большая, эмалированная, настоящая ванна в светлой и тёплой ванной комнате!

– А можно мне…

– По мне, можешь хоть целый день тут плескаться, – не понимая моего восторга по поводу столь обыденной вещи, смеётся Танькина мама и подаёт мне флакон с чем-то очень ароматным. Видя, что я чего-то не понимаю, Танькина мать выливает в воду какую-то розоватую жидкость с таким душистым запахом, что я напрочь теряю свою сдержанность и стеснение и, наскоро раздевшись, плюхаюсь в наполненную почти до краёв благоухающую ванну. Потом с непередаваемым удовольствием повторяю эту процедуру каждый вечер, и мне кажется, что я никогда не смогу отогреться. Теперь я окончательно начинаю понимать, что жить можно вполне прилично и на Колыме, если у тебя есть тёплая одежда, если тебе не надо ехать в школу по холоду, от которого можно потерять рассудок и путаются в голове мысли, если тебе идти до школы всего пару шагов, если тебе не приходится укутываться до безобразия, если ты возвращаешься в тёплую квартиру, где можно так запросто посидеть, не кутаясь и не надевая валенок, чтобы не отморозить ноги…

В этих домах в посёлке городского типа жила местная номенклатура, ведавшая судьбами этого угольно-промышленного и золотодобывающего региона. Здесь всё было по-другому, не так, как у нас: здесь не ели, а кушали за длинным, накрытым по всем правилам этикета столом, здесь слуги-зэки подавали один деликатес за другим, а хозяйка дома в нарядном платье давала дневальному указания. Где-то звучала негромкая музыка, говорили все тихо, культурно. Здесь было спокойно, богато, тепло, благородно и церемонно. А мне почему-то хотелось бежать отсюда, бежать, несмотря на тепло, на ванну, на все эти деликатесы, слуг! А может быть, именно поэтому? Я тосковала по моей бедной лачуге, по родному дому, его бесхитростному уюту, хотя мне там и приходилось, укутавшись в одеяло, греть руки с книжкой у печки.

Закончился 1955 год, в свои права уже вступил 1956-й, со дня смерти Сталина прошло более двух лет, а в нашем положении не произошло никаких перемен. Мы всё ещё спецпереселенцы и, как и прежде, каждый месяц ходим отмечаться в комендатуру. В особенно сложном положении оказываюсь я, потому что через пять месяцев мне поступать в институт, а в моём паспорте всё ещё красуется безобразный штемпель, запрещающий покидать Колыму. И как быть, когда ближайшие вузы находятся в Хабаровске?

Комендант, к которому мы с Эдди отправились с этим вопросом, с сожалением пожимает плечами, а когда мой брат, вспылив, кричит, что тогда я без разрешения поеду учиться, равнодушно замечает:

– Вот этого я вам делать не советую, потому что её вернут обратно, будут судить за побег, и тогда уж, не обессудьте, она загремит прямиком в лагерь – ведь она уже совершеннолетняя.

Но однажды всё разом изменилось: мой брат получил письмо от своего друга Виталия Андреевича, нашего бывшего преподавателя немецкого языка. Он писал, что Президиум Верховного Совета СССР принял в декабре 1955 года декрет об отмене правовых ограничений в отношении немцев-спецпереселенцев: «В документе, правда, сказано: «Не для печати», но я даю стопроцентную гарантию, что это правда, я получил эту информацию из достоверных источников».

Эдди немедленно бросился к коменданту, но тот, естественно, не имел никакого понятия ни о каком документе.

Теперь мы жили как на вулкане. Вся жизнь вертелась вокруг этого загадочного документа, который никто не видел и о котором никто, кроме нас, даже не слышал. Не выдержав, Эдди пишет обращение к тогдашнему председателю Президиума Верховного Совета СССР К.Е. Ворошилову и просит его содействовать моему скорейшему освобождению от режима спецпоселения, поскольку я хочу поступить в институт. Этим его прошение не ограничивается – он просит сделать это быстрее, чтобы я успела уехать к вступительным экзаменам.

Мама запаниковала, сказав, что Эдди ведёт себя неосторожно, даже нагло – ещё и поторопить вздумал!

– Я тебя не понимаю! Ведь ты косвенно обвиняешь местные власти в бездействии! Ты представляешь, что они с тобой сделают, когда придёт ответ из Москвы? И потом, ты что, действительно веришь, что твой Ворошилов тебе ответит? Как же, держи карман шире! А потом нам придётся расхлёбывать эту кашу – времена могут, ох, как круто измениться!

Но Эдди нельзя было переубедить. На следующий день он пошёл на почту и отправил в Кремль заказное письмо. Мы принялись ждать. Проходили дни, недели – и ничего…

(продолжение следует)

 

 

 

 

 

↑ 691