Нелли Коско
Красоты Сибири
Но всё это будет потом. А сейчас поезд Москва – Владивосток уносил нас дальше на восток, открывая нам всё новые сибирские красоты: живописные альпийские луга Алтая, величественные девственные таёжные леса, бескрайние сибирские степи, которые сменяли удивительные восточносибирские города с деревянными зданиями, украшенными резными узорами так, что, казалось, они окутаны тончайшими кружевами. Пассажиры день ото дня становились всё тише, всё задумчивее – видимо, никто не ожидал увидеть такую красоту. Особенно поразил Иркутск. Вместо того чтобы, как обычно, быстрее отовариться на перроне, пассажиры безмолвно простояли во время остановки перед зданием вокзала, очарованные его великолепием, не в силах оторвать от него глаз.
Поезд уже давно тронулся, а в вагоне стояла звенящая тишина – люди были настолько ошеломлены всем увиденным, что разговаривать никому не хотелось, да и вряд ли у кого-то нашлись бы нужные слова. Потом кто-то выразил общее мнение:
– Братцы, вот она, Расеюшка-то наша, красавица-то она какая! И кто бы мог подумать, а?
В первом порыве я бурно поддержала всеобщий восторг, но вдруг осеклась: «наша Россия»? Да нет же, какая она наша…
В купе опять воцарилась тишина, как вдруг затянувшееся молчание нарушил чей-то крик:
– Да это же Байкал, люди! Мы проезжаем Байкал, товарищи!
Все кинулись к окнам вагона, кто-то даже затянул «Славное море, священный Байкал».
Мы, конечно, проходили по географии Байкал, но то, что я увидела за окном, не имело ничего общего с сухой справкой в учебнике. Вспомнилось из сказок: ни пером описать… В долине глубоко под нами, окружённое со всех сторон высокими горами и скалами, как в огромной чаше, лежало самое большое и самое глубокое пресноводное озеро мира, прославленный, воспетый в бесчисленных легендах и песнях Байкал-батюшка – величавый, поистине священный… Мы затаили дыхание.
В низине, на подъезде к станции Слюдянка, наш поезд замедлил ход и остановился.
– Ну что, братцы-кролики, обалдели? – проводница улыбалась во весь свой золотозубый рот. – Слабо сбегать за водичкой из Байкала, а, мужики?
– А что, и вправду можно! – крикнул Василий, на ходу натягивая пиджак. – Я мигом, – сказал он, выхватывая бутылки из рук пассажиров, жаждавших отведать байкальской водицы.
– Да не торопись ты, – хохотала проводница, – пошутила я, стоять будем 20 минут, встречный скорый пропустить надо. Так что все могут сбегать и ноги намочить в Байкале, – она посторонилась и жестом пригласила всех желающих.
Эвальдс схватил меня за руку и увлёк за собой в тамбур. Я нерешительно оглянулась на маму.
– Не смей! Не смей, я тебе говорю! Не хватало ещё, чтобы ты отстала от поезда.
И опять этот её затравленный взгляд, полный отчаяния и панического страха.
– Эй, дочка, – неожиданно пришла мне на помощь тётка Агафья, – ну-ка возьми мою бутылочку да принеси-ка мне водички из Байкала! Говорят, вкуснее воды на всём белом свете не сыскать. Ну, и чего ты всё ещё тут стоишь? А ну марш за водой!
Я схватила бутылку и, стараясь не встречаться с мамой взглядом, выскочила из вагона вслед за всеми. Оглянувшись, я увидела, что из всех вагонов высыпали пассажиры, словно какая-то невидимая сильная рука выталкивала их из поезда.
– Без пассажиров поезд не уйдёт, – уговаривала я себя, скатываясь вниз по крутому берегу.
И вот мы стоим у самого края Байкала, этого «озера жизни», взволнованные, удивлённые, потрясённые, и не можем поверить в сбывшуюся сказку.
– Чистая и прозрачная, как слеза, – с волнением сказал мужчина рядом со мной, зачерпнув рукой воды из озера. Вода действительно была такая чистая, что дно можно было увидеть на глубине нескольких метров, а вдали у самого горизонта она казалась то синей, то изумрудно-бирюзовой.
Потом все сразу заговорили, закричали наперебой, заспорили, громко хохотали, обливали друг друга водой, а Эвальдс, зачерпнув пригоршню воды, вылил её мне на голову, приговаривая:
– Нарекаю тебя, раба Божья, байкальской русалкой!
Мы пили, зачерпывая ладошкой воду из Байкала, дурачились, обливались, набирали целительную драгоценную влагу в бутылки, котелки, чайники, некоторые умудрялись наполнять ею кепки, но при первом же гудке паровоза все как один взбежали на берег и моментально исчезли в вагонах. Не успели последние смельчаки, умудрившиеся ещё и искупаться в озере, вскочить на подножку вагона, как поезд тронулся.
Мама пришла в ужас от моего вида, хотя её, наверное, больше волновало то, что я ослушалась. Но когда она начала меня ругать, мне на помощь опять пришла тётка Агафья.
– Ну, что ты за мать за такая, Мария, – начала она выговаривать маме, – тебе бы порадоваться за дочку-то, а ты серчаешь! Да ты погляди-ко на её, я первый раз вижу, чтобы дитё смеялося! А то она у тебя всё время такая сурьёзная, как маленькая старуха. А ить это дело молодое, вона, гликось, наш бравый офицер, – она смеясь повернулась к Эвальдсу, стоявшему в проходе в насквозь промокшем мундире. – Тебя, что ли ча, крестили в Байкале-то? Ась?
Ответ Эвальдса утонул в хохоте пассажиров, дружном и безобидном, потому что за семь дней нашей совместной жизни в поезде мы крепко сдружились, даже словно бы сроднились и стали как одна большая семья, за некоторым исключением, естественно.
Мама сидела с сердитым, замкнутым лицом. Ну, понятно, я ведь её ослушалась, на минутку вырвалась из нашего гетто, из одиночества, из «мира чужаков», как бы попыталась переметнуться в чужой лагерь. А ведь она, боясь, что меня могут обидеть, постоянно предостерегала меня: будь начеку, мы здесь чужие, мы для них враги, не забывай, что мы другие, не такие, как большинство людей в этой стране, мы – не свои.
Понимая, что она права, я тем не менее всеми силами сопротивлялась этому. Я не хотела быть чужой, я так хотела быть такой, как все вокруг, как наши попутчики сейчас в поезде, как наши соседи и друзья в Горках, как ребята в школе, просто хотела быть как все, – неужели это невыполнимое желание?!
Да здравствует товарищ Сталин!
Мы ехали уже несколько часов, а Байкал всё не отпускал нас. Он лежал где-то далеко внизу, поблёскивая на солнце всеми цветами радуги, а наш поезд, прижимаясь к высоким скалам, медленно и осторожно, словно боясь свалиться в пропасть, преодолевал многочисленные мосты и туннели.
– Начинаем ликбез! – Василию, видимо, не терпелось поделиться с нами своими познаниями. – Слушайте все сюда: мы сейчас едем по краю скал вокруг южной части Байкала, это самый красивый отрезок Транссибирской дороги. Её прокладывали в прошлом веке прямо по склону горы, при необходимости строили мосты или пробивали туннели – всего их что-то около 40, а мостов и вовсе больше 400. Места здесь гористые, так что поезд пойдёт тихим ходом, – закончил Василий, но тут же спохватился и добавил, хитро улыбаясь: – Ах да, вас ждёт ещё одно чудо этих мест.
Все, конечно же, захотели узнать подробности, но Василий ушёл в тамбур покурить, пообещав потом продолжить свой рассказ.
– Когда эту ветку в конце 30-х прокладывали, – начал, вернувшись, Василий важно, – было решено высечь бюст товарища Сталина из самой высокой скалы у железнодорожного полотна. А строили-то дорогу заключённые, ну вот, начали искать среди них скульптора, пообещав ему после окончания работы свободу. Добровольцев было много, да только один сумел завершить работу, остальные погибли – срывались, не добравшись до вершины скалы…
Все затаили дыхание, не сводя с рассказчика заворожённых взглядов.
– И что же, получил он обещанную свободу? – услышали мы вдруг. И все обернулись к маме, в голосе которой было столько боли и страдания, что я поспешила к ней – надо было отвлечь внимание тех, кто слушал Василия, от неё и её полного ненависти взгляда.
– Мама, отойди от окна, ну, мама же! Тебе не надо на это смотреть, давай сядем, вон у столика место свободное! – уговаривала я её шёпотом, а сама молила Бога, чтобы наши попутчики ничего не заметили. Но они были так поглощены зрелищем за окном вагона, что ничего и никого вокруг не замечали, кроме своего идола. И только восторженные возгласы да молитва тётки Агафьи, повторявшей здравицу во славу «великого вождя и учителя, отца родного», нарушали благоговейную тишину в поезде. Постепенно потрясённые и взволнованные пассажиры стали возвращаться на свои места, а растроганная тётка Агафья, вытирая концом своего платка слёзы умиления, долго ещё повторяла: «Отец ты наш родной, батюшка ты наш».
Я увела маму в тамбур. Ей никак не удавалось справиться с собой.
– Я понимаю, доченька, я всё понимаю. Если бы наши новые друзья могли прочитать мои мысли, нам бы несдобровать. Мы, наверное, во всём поезде единственные, кто при одном имени этого чудовища… Но когда я думаю о своей сломанной жизни, о моих детях, о папе, – она начала тихо всхлипывать, – о папе, который, может быть, строил эту ветку и зарыт где-то здесь в безымянной могиле, и всё это по воле этого кровожадного варвара, я ничего с собой поделать не могу…
Я вдруг в очередной раз вспомнила, что практически ничего не знаю о своём отце. Каждый раз, когда я спрашивала о нём маму, она уходила от разговора, ссылаясь на то, что у неё как раз в этот момент нет времени. Но сейчас-то в поезде у нас его хоть отбавляй, теперь-то ей не удастся от меня отделаться, только вот как заставить её говорить?
Но всё получилось само собой.
– Я расскажу тебе о папе. Когда все уснут, мы поговорим, а теперь пойдём поужинаем и помолимся на ночь, – она молитвенно сложила руки.
Опять эта пытка! Каждый раз, когда мы перед едой или сном молились и вместо того чтобы креститься, складывали руки по лютеранскому обычаю и шептали молитву, за нами с осуждением наблюдали все наши попутчики, у которых, за исключением тётки Агафьи, явно были сложные отношения с Богом. Неудивительно, что я, как только могла, уклонялась от этой процедуры, но у моей мамы был несгибаемый, железный характер, особенно когда дело касалось её корней и веры.
Но на этот раз мне повезло: все находились под влиянием «встречи с вождём», и никто не обращал никакого внимания на «средневековый ритуал», как называл наши молитвы Василий. Может быть, именно поэтому в этот вечер моя молитва, которой никто не мешал, звучала честнее обычного.
– У нас была обычная, но счастливая семья, – начала мама, когда мы вернулись в тамбур, – даже очень счастливая, поверь мне… – она вдруг замолчала. Я была занята своими косами, поэтому не сразу обратила внимание на то, что молчание затянулось. А когда взглянула на маму, не поверила своим глазам: моя строгая, вечно печальная, больная и раньше времени состарившаяся мама буквально преобразилась. Её красивые серо-зелёные глаза лучились от счастья, когда она с лукавой иронией начала рассказывать весёлые истории о своём Эдуарде. О том, как он, уважаемый всеми учитель, не справлялся с собственными сыновьями, как оказывался совершенно беспомощным в простейших бытовых ситуациях, как его любили и почитали ученики.
– Наш папа из учительской династии, – с гордостью сказала она, – все Вагнеры по мужской линии, начиная с прапрадеда, были учителями. Но, – тут она тихонько рассмеялась, – учителя в наше время были самыми бедными, а я против воли отца, богатого бауэра в немецкой колонии, вышла замуж за «босяка» Эдуарда, сбежала с ним и обвенчалась!
Вот это да! Это моя-то мама! Это она способна на такое?!
– Жили мы небогато, но дружно, – обняв меня за плечи, тихо рассказывала она, – папа твой был умным и образованным человеком, он писал статьи в немецкие журналы и газеты, в воскресенье проповедовал в нашей лютеранской церкви, а я всё больше по хозяйству, с детьми. Мечтали домик свой построить, да времена были уж очень беспокойные… – она замолчала, замкнулась, взгляд её потух.
– А дальше? – спросила я её нетерпеливо, стремясь узнать хоть что-то важное, а не только эти весёлые, хотя и интересные подробности. – Почему его арестовали? За что? Куда он пропал, почему от него никогда не было писем?
Но мама продолжала молчать, а потом заговорила осторожно, тщательно подбирая слова, избегая отвечать на мои вопросы. Я поняла, что мне опять ничего важного не расскажут, и, разозлившись на маму, одна вернулась в купе.
Откуда же мне было тогда знать, что она, как и всё население великой Страны Советов, жила в постоянном страхе ареста, в обстановке, когда сосед доносил на соседа, друг на друга, брат на брата? Откуда мне было знать, что любое неосторожно сказанное слово может стать причиной её, да и моей погибели? Поколения советских людей научились железно молчать о прошлом, оберегая таким образом своих близких от тюрем, а то и от смерти. Поэтому часто дети не знали ничего о своих родителях, внуки – о дедах и прадедах.