Владимир Штеле
Пёс Степан, главный маркшейдер и бедная мышка
Степан людей любил. Хотя, конечно, бывали огорчения. Бывало, что на его расположение, на его открытость отвечали натуральной грубостью. Когда это случалось, становилось грустно. Но - чтобы пугнуть обидчика или хотя бы зло на него взглянуть – нет, этого он себе не позволял. Понимал своё место, да и чего добьёшься хамством? Один раз ответишь соответственно на грубость и будут тебя потом всю жизнь придурком психованным считать, бояться, стороной обходить. Тогда и вовсе слова доброго не услышишь.
Особенно любил Степан рассматривать лица людей, при этом он поворачивал свою большую голову немного влево, а потом вправо, как будто выбирал оптимальный ракурс, пытаясь навсегда зафиксировать в памяти образ человека, чтобы потом, когда время свободное появится, сесть перед самодельным мольбертом, взять угольный карандаш и долго, старательно выводить линию губ и запавшую, неровную морщину на левой щеке. Если Степан чувствовал, что человеку это его внимательное разглядывание неприятно, то он отходил в сторону, присаживался, но оторвать своих тёмных глаз от человеческого лица всё же был не в состоянии. Глазами выразить свою любовь к людям Степан не мог, его глаза выражали только настороженный интерес, вероятно, поэтому ему было так трудно наладить взаимопонимание с посторонними людьми. Хотя и не все домашние относились к нему с полным доверием. Например, Тамара Яковлевна могла и мимо пройти, не заметить, слова не сказать, а Степан провожал её глазами до дверей, оглядывал с таким же интересом её массивный зад, как только что оглядывал её лицо, и думал – чем же он не приглянулся этой женщине, с которой всегда обходился в высшей степени корректно.
Раньше он был городским жителем, там, в городе, он и воспитание получил. Степан чувствовал, что на местных жителей он не похож: нет той хватки, бессмысленной отчаянности, вздорной жажды скандалить. Поэтому он боялся, что и Николай Семёнович, который сейчас вышел на крыльцо покурить, может стать к нему безразличным.
Вонючая сигаретка в руках мужика стала быстро укорачиваться, огонёк добежал до толстых пальцев. В этот момент Степан весь напрягся, а когда горящий окурок описал дугу и упал на мелкие камешки, он прыгнул на него и стал передними лапами торопливо тушить красный огонёк, нервно колотить по земле, дёргая локтями, как это делает Игорь Мишурин - барабанщик районной рок-группы «Костяная нога». Ещё последняя искра не погасла, а Степан подцепил окурок белыми зубами, проглотил его одним звучным глотком и уставился, счастливый, на Николай Семёновича. Мужик сморщил нос, безразлично глянул поверх деревянной городьбы и произнёс: «Сука», повернув голову в сторону сеней. Он постоял и вернулся в дом. Степан лёг возле своей будки и, чувствуя противную горечь в горле, подумал : «Нет, любит меня Николай Семёнович, любит», хотя сукой пёс не был.
Полтора года назад, шестнадцатого июня стояла хорошая погода. А в это время у нас плохой погоды и не бывает. Колёсики шахтового копра бойко крутились, на верхушку террикона регулярно заезжала чёрная вагонетка, а значит план угледобычи выполнялся, и можно надеяться на премию. Вторая смена в мойке шумно смывала угольную пыль, в душевой стоял густой пар, а если разогнать вехоткой, сделанной из терпкого мочала, пар перед лицом любого работяги, – увидишь улыбку. Сегодня аванс дают, вот всем и хорошо. После помывки – прямиком к низким окошечкам кассы, которые выполнены бойницами в каменной кладке и оснащены выдвижными ящичками.
А у этих бойниц уже вертится несколько самых бессовестных баб, чтобы схватить мёртвой хваткой кисть своего мужа в тот момент, когда он из выдвижного ящичка свой аванс извлекает. А если сопротивляться вздумает, взвоет супружница дурным голосом так, что у робкого главного маркшейдера Левкевича, который сидит в своём кабинете высоко на третьем этаже, дрогнет худая рука, и со стального пера капнет жирная капля чёрной туши на уже готовую схему примыкания седьмого бремсберга. «Вот, пожалуйста!» - скажет он обиженным голосом, обращаясь к широкой спине и к широкой талии, но более всего, к могучей заднице своей единственной бестолковой помощницы.
Они так и разговаривают весь день: главный маркшейдер, сидя сзади помощницы, округлив глаза, поднимая указательный палец, делая указание, в сотый раз за день окидывает взглядом её фигуру, а помощница смотрит преимущественно в окно и иногда, нехотя, лениво перечит. Начальником она этого Левкевича никогда не считала и, когда он слишком нудно, слишком долго указывал её спине и её заду на недопустимость в работе маркшейдерского отдела самой маленькой ошибки, помощница презрительно передёргивала плечами, шумно вздыхала, а потом роняла карандаш на некрашеные, но чисто проскобленные половицы. Хорошо воспитанный Левкевич сразу вскакивал, поднимал карандаш и ставил его в жестяную коробочку от шахтёрского самоспасателя. Воспитание! На этом очередной маленький конфликт считался исчерпанным.
На крик в присутствии своей помощницы главный маркшейдер сорвался только один раз, когда неизвестно откуда на светлых половицах появилась мышь или мышонок. А среди мышей, как и среди людей, много дураковатых особей, которые или слишком любопытны, или слишком мечтательны, или просто задумчивы до безответственности. Вот такая задумчивая мышь, а может это был голодный мышонок, села в центре кабинета и уставилась печальными глазками на стык двух сосновых половиц. Помощница тихо встала, но мышонок на это внимание не обратил, очевидно, его маленькие глазки просто не вмещали такие крупные предметы, как эта женщина. А эта женщина стала одновременно приподнимать подол крепдешинового платья и правую ногу, как будто она собиралась шагнуть в глубокую воду. Хотя подол поднимался, наверное, только для того, чтобы отвлечь глаза впечатлительного Левкевича от мышки. И Левкевич отвлёкся. Он стал смотреть на белое колено своей сорокалетней помощницы, а потом на срезы светлых трусов, обручем обхвативших тяжёлую ляжку помощницы. Когда обманутый главный маркшейдер уже затаил дыхание, пассивно ожидая развития эротической картины, женская нога резко опустилась на мышку, и маленькая капелька какого-то живого вещества долетела до Левкевича и села на его нижнюю губу. Лицо маркшейдера исказила гримаса брезгливости, рукавом тёмного костюма стал он отчаянно тереть свои губы, будто это и не губы, а запылённые сапоги.
- А? Зачем? Зачем? А? Нет, отвечайте, зачем? Безобидное существо! Бессмысленная жестокость! Нет, отвечайте! – горячился главный маркшейдер, пытаясь вызвать на серьёзный разговор эту женщину, нет - эту бабу, да, бабу, бабу!
Этого грубого слова «баба» Левкевич никогда не произносил вслух, но свою помощницу мысленно он иногда так называл и за это стыдился, как будто эта женщина, нет, эта баба! баба! могла прочитать его мысли.
На полу лежал серый блин с хвостиком. Баба посмотрела на этот блин такими же глазами, какими она иногда смотрела на Левкевича, когда он начинал говорить глупые премудрости об углах невязки, афинных проекциях и сбойке выработок. А маркшейдеру показалось, что он лизнул то место на губе, куда села, уже уничтоженная рукавом, живая капелька, и его затошнило. Бледное лицо стало ещё бледнее, а кадык заходил вверх-вниз, как челнок.
- Ещё только пола заблевать осталось, - проговорила ровным голосом помощница и степенно вышла в коридор, чтобы не видеть этого чокнутого Левкевича.
Она остановилась у деревянных перил деревянной винтовой лестницы и стала с брезгливым интересом смотреть вниз, где оживлённый народ весело матерился, посмеивался, сбивался в братские кучки с намерением выпить и закусить чайной колбасой, которую сегодня в больших алюминиевых ящиках завезли на двух телегах в буфет.
- Батюшки, и эта курва тут, – скривив губы, кислым голосом промямлила помощница Левкевича, заметив промелькнувшую внизу фигуру соседки в ярком цветастом платье.
Столярка, выпивка и кое-что ещё
Николай Семёнович, грузноватый мужик предпенсионного возраста, сидел на чурбаке в «столярке». Так называл он сарайчик, который сам давным-давно построил на огороде, слева от стайки, где одиноко проживала большая пёстрая свинья. За «столяркой» поднялись густые заросли малины, а в этих зарослях крутились домовитые мелкие птички, породу которых определить невозможно: вертлявые, вспыльчивые, головками и хвостами крутят одновременно, а крылышки постоянно беспокойно дёргаются. Глаз за ними и не уследит, от мелькания этого могут мигрени или сонливость появиться, лучше камень какой кинуть да от этого мельтешения освободиться.
А Николай Семёнович не камень - полешко тонкое в малину швырнул. Как облако серой пыли, взлетели птички и схоронились, в заросшей случайным кустарником длинной канаве, расположенной почти параллельно с улицей «Закопёрная».
Здесь, в «столярке», где никто давно не столярничал, стоял столик, сбитый из толстых досок, а ножки были изготовлены из укороченных деревянных шпал. У стены стояла скамья, сделанная из одной плахи, отшлифованной за годы ёрзающими задами. Чурка, на которой сидел Николай Семёнович, иногда использовалась для обезглавливания молодых петушков, иногда для заточки колышков, к которым подвязывали слабосильные помидорные кустики, поэтому её торец был посечён в разных направлениях, но сучковатое тело чурбака оставалось монолитным, только углубление появилось, что доставляло удобство заду хозяина, ну, а для хозяйки подходил только мягкий диван с круглыми валиками, она в эту «столярку» и не заходила.
Сегодня, шестнадцатого июня, на столике в «столярке» стояло оцинкованное новое ведёрко, а в ней бутылка водки. Это зять Петька придумал, где-то такое в кино видел. Чо, говорит, водяру по-дурному жрать, давай, это, Николай Семёнович, культурно употреблять. Воды холодной из колодца набрал, а колодец почти шесть метров глубиной, если полным ртом этой воды хлебнуть, зубы трескаются. Ведёрко стоит и на глазах потеет, серебристый цинк благородной матовой плёнкой покрылся – смотреть приятно. Вокруг ведёрка красиво огурцы и лук с зелёными упругими стрелами разложены – закуска. В сторонке стоит грубая стеклянная пол-литровая банка соли. Красоту, расположенную в центре стола, эта банка может только нарушить, поэтому её и отодвинули подальше.
Витька сидит тихо, смотрит на ведёрко, говорить-то не о чём, да и зачем разговоры, если и так всё хорошо. Николай Семёнович, уже тяжело поднимая веки, серьёзно смотрит на малиновые кусты и курит папироску. Иногда он вяло перебрасывает папироску из одного угла рта в другой, облизывает бесцветные губы, трёт правую щёку ладонью и произносит: «Да-а». Это словечко он говорит протяжно и тоном значительным. Кажется, что он обмозговывает какие-то важные дела. После длительной раздумчивой паузы Николай Семёнович, как будто он пришёл, наконец, к трудному решению, говорит: «Ну давай, Петь». Зять отрывает свой взгляд от ведра, медленно извлекает бутылку, разливает водку по стаканам, так же медленно, молча, возвращает бутылку на место и безразлично смотрит исподлобья на тестя. Выпили.
Огурцы свежие, запашистые, с колкими боками, густо сдобренные крупной солью захрустели на зубах мужиков.
- Вот тебе и пять в квадрате, – произнёс Николай Семёнович, продолжая смотреть на верхушки малиновых кустиков.
Петька уже знал, что тесть долго так не усидит. И правда, мужик встал, прошёл, покачиваясь, в затемнённый угол «столярки», где висела старая шинель с многими маленькими дырочками.
- Ты только меня и понимаешь, – горестно, но не театрально произнёс Николай Семёнович свою стандартную фразу, взял грубую ткань шинели в обе ладони и прижался к ней лицом.
Постоял так, будто молился, потом, опираясь рукой на стенку, осторожно вернулся на свой чурбан, а лицо стало ещё серьёзнее после этого обязательного ритуала. На зятя и не взглянул – молодой, что он понимает. Шинелька прошла войну, а многочисленные дырочки были, наверное, от пуль – моль или иная тварь такое грубое сукно не изведут, хотя ранений Николай Семёнович не имел. Первые годы после войны любил он тут, выпивая, растянуть шинель широко двумя руками, встать против солнца и считать, сколько раз смерть обошла его стороной. Солнечные пятнышки густо усеивали его грудь. Решето, а не шинель. Как хозяин уберёгся, трудно и сказать.
- Сколько ей и сколько мне… да-а, – произнёс Николай Семёнович не вопрос, а просто нейтральную фразу.
Петька облокотился на стенку и стал общипывать длинные луковые стрелки. Он сидел в выгоревших, посеревших широких сатиновых трусах. Худые длинные ноги заканчивались массивными широкими ступнями, казалось, что эти ноги никогда не знали обуви. Одной жёсткой чёрной пяткой он карябал доску пола, как рашпилем. В такт с пяткой двигался и кадык молодого мужика, который был неожиданно крупным для тонкой шеи и мелкой головы.
«Базедка», - сказала соседка тётя Пана, когда первый раз увидела Петьку. А какая «базедка», если глазки маленькие посажены глубоко и накрепко ввинчены в коробку черепную. Дай кулаком – и синяка под глазом не появится. Проверено. Драться удобно. Но это было раньше, сейчас Петька человек семейный, баловством если и занимается, так с Сашкой, с бабой своей, которую и бабой-то назвать нельзя из-за худобы и легкомыслия.
Водка заканчивалась, зять стал ещё более задумчивым, а тесть уже всё реже поднимал веки.
- Да-а. У Левкевича не ухайдакаешься. Карандаши заострять, работа, бля, –продолжал Николай Семёнович будто бы какой-то рассказ.
И опять надолго замолчал. Где-то слышался стук топора, хотя время для плотницких работ совсем неуместное – день получки всё-таки. Но грешники – они везде есть.
Хлопнула глухо калитка. Степан навострил уши, стал подёргивать кончиком носа, сделанного из чёрного плюша. Почуял свою хозяйку. Но к знакомому запаху духов «Белые ландыши», которыми она обильно брызгалась, уходя на работу, добавился другой запах, который тоже был знаком Степану – запах кубинского рома «Негро». Это напиток интеллигентный, тонкий, тягучий, но коварный. Не каждый местный алкаш, даже забесплатно, отважится на спор бутылку этого «Негро» за раз выпить. Прошла хозяйка, а густой шлейф запахов повис в неподвижном воздухе и не хочет рассеиваться. От этой неприятности Степан сморщился и два раза чихнул. А что – чихать-то имеет право и хозяйка. Имеет право получку отметить - дома, как некоторые, она не сидит, старается на шахте.
- Ага, нашёл себе папку! Давай, учися у этого стрелка дырки в одёже выстреливать. Тоже героем будешь! – бросила она, заметив в «столярке» мужиков.
Петька промолчал. Его дело маленькое, он тут временно. Так он всегда думает, когда тёща или кто другой досаждают. А это «временно» длится уже второй год. Нет, водки в этом доме не всегда нальют, но праздники или аванс-получка – это дело святое, тут и опасений никаких быть не может. Поэтому Петька смело извлёк из другого ведра, которое незаметно стояло под широкой скамейкой, вторую бутылку водки. Серьёзное лицо тестя приобрело трагическое выражение, потому что глаза его закрылись, но шея оставалась прямой, жёсткой, как у солдата.
Дома Тамара Яковлевна оживала, сонливость и безразличие, которые на неё нападали, когда она сидела перед Левковичем, вдруг проходили. В голосе появлялись командные ноты, а никогда не щипанные брови часто сдвигались, сминали кожу и выдавливали глубокую вертикальную складку на низком, но широком лбу. Сонливость проходила, однако дела по хозяйству: и свинья, и огород – это были обязанности Николая Семёновича. Часто он и на кухне, у печки, которую топили местным углем, стоял и, делая вопросительное лицо, мешал в кастрюле густое варево, которое он называл иногда флотской солянкой, а иногда армянским бигусом.
Тамара Яковлевна появилась неожиданно, когда Петька ласково обхватил одной ладонью прохладное тело пол-литровки, а другой хотел уже свернуть податливую головку бутылки. Тёща решительно ухватилась за горлышко пол-литровки, отчего водка в ёмкости горестно всхлипнула, а Петька от неожиданности разжал пальцы и зачем-то посмотрел вопросительно в лицо Николая Семёновича. А какая от него подмога? Всё, готов.
Всё произошло быстро. Качая широким задом, хозяйка зашагала с бутылкой домой, шлёпая домашними тапочками по каменным плитам тротуара. Петьке стало смертельно обидно и от такого бесцеремонного обращения, и от того, что водка была куплена на его собственные деньги. Но, главное, было нарушено негласное, но известное всем положение: выпить и даже напиться в день аванса или получки можно на основаниях законных. Укорачивать или укорять мужика в этот день не принято, тем более, что люди, считай, в семейной обстановке, тихо, культурно, поглядывая на птичек и малиновые листики, сидят за красивым, почти праздничным столом. Петька вцепился пальцами в свои острые колени, а кадык стал вниз-вверх челноком ходить, как будто прохладная беленькая водочка глотками мелкими, приятными щекотно стала проталкиваться в его впалый живот.
Тамара Яковлевна уже завернула в маленькую веранду, пристроенную к деревянному дому, когда Петька пришёл в себя, подскочил и решительно зашагал в сторону дома, смешно расставляя свои кривоватые мослы и пригнув голову. Хозяйка вошла в «залу», чтобы сунуть бутылку за диван для сохранности, но услышала сзади решительные шаги зятя, повернулась к нему, а руку с бутылкой завела за спину. Тамара Яковлевна увидела раздутые ноздри и возмущённые помутневшие глазки и завела, для надёжности, вторую руку за спину, хотя, чего его бояться – вёл себя Петька в доме всегда тихо. Груди тёщи выпятились, натянули крепдешин и приняли удар костистого тела Петьки, который, наверное, хотел пройти сквозь монолитную фигуру женщины. От такого сотрясения Тамара Яковлевна только покачнулась и сделала шаг назад, но руки с бутылкой оставила за спиной. Петьке пришлось бабу обхватить, прижаться к её грудям, чтобы нашарить там, сзади, бутылку. А как её нашарить, если Тамара Яковлевна такая широкая? Молодой мужик напряжённо дышал, прижимал безрукое массивное тело и торопливо водил ладонями по заду вредной, непокорной женщины.
Совершенно неожиданно в эту борьбу вступил третий участник, который возник между борющимися телами и непримиримо упёрся в низ живота бабы. Этому участнику было невдомёк, что мужик только отвоёвывает свою, законную, бутылку. Петька ещё по инерции прошипел: «Ну дай, Тамараковна», но грубость свою укротил и стал уже не беспорядочно шарить за спиной бабы, а гладить её мягкий, пышный зад.
На Тамару Яковлевну стало находить затмение, а это затмение, которое умные люди называют желанием или влечением, оправдывает любые поступки женщин, так как во время этого затмения теряют самообладание даже самые волевые женщины, и к власти приходят чувства, которые иногда именуют животными, но это ошибочное определение. Это - человеческие чувства, но лишённые лицемерия, условностей и лжи.
Это затмение заставило Тамару Яковлевну обхватить Петьку, прижать к себе так, что третьему участнику событий стало совсем тесно, и бутылка водки повисла на худой заднице мужика. До дивана оставался один шаг. Два сцепившихся тела этот шаг преодолели, и Тамара Яковлевна оказалась на спине в роли побеждённой.
Диванчик ахнул и затих. Потом диван вскрикнул голосом резким и стал без перерыва тяжко скрипеть. Этот скрип вылетал через открытую дверь на огород, перепрыгивал городьбу и стыдливо прятался в зарослях малины. Петька подхватил могучие ляжки женщины и, не давая ей опомниться, колотил и колотил всем своим весом по заду Тамары Яковлевны, иногда извинительно-удивлённо выхаркивая: «Тамараковна, Тамараковна».
Это безумие продолжалось несколько минут. Всё это время Степан настороженно вертел головой, тревожно приподнимался и снова садился, поджав свой пушистый хвост. Такого неуважительного отношения к мебели в этом доме себе ещё никто не позволял. Конечно, все четыре ножки дивана должны были обломиться, конечно, рама диванная должна была треснуть, а сидение навсегда продавиться. Но буря в доме так же неожиданно кончилась, как и началась. А кончилась она тяжким хрипом Тамары Яковлевны, который сопровождался словечком ласковым, но незнакомым. Женщина выговаривала сухим языком: «Петьюнья, ну, Петьюнья...» Она тянула букву «ю» и давила затылком на диванную подушечку, которая только случайно не слетела на пол в этой суете и неразберихе. Так Петьку сроду никто не называл, но он догадался, сильно пьяным–то он не был, что это, вроде как одобрение.
Петька маленько очухался, оторвался от здорового тела, присел на диванчик у ножек голых, а вся красота женская - вот она. Сил у бабы ляжки сомкнуть уже нет. Глаз не открывает, а дышит, как паровоз на длинном подъёме. В углу дивана обнаружилась эта проклятая бутылка, с которой всё и началось. Лежит на скомканных светлых трусах Тамары Яковлевны, которые с неё этот «Петьюнья» сдёрнул, лежит, а головка металлическая и невинно светится. Петька взял дамские трусы, вытер ими пот с лица и рывком раскупорил бутылку. Хотел предложить выпить тёще, но она всё ещё не могла отдышаться, и подол крепдешинового платья, закинутый ураганной силой на её грудь, так и оставшуюся скованной застёгнутым лифом, шевелился от дыхания Тамары Яковлевны, пытался приподняться, чтобы прикрыть срамное место.
Петька сделал два глубоких глотка, но опять почувствовал беспокойство от этой бесстыдной красотищи, увитой каштановыми кудряшками. Он подскочил, захлопнул дверь и накинул крючок. Когда возвращался, потерял равновесие, потому что значительная часть его веса переместилась в длинную деревянную дубинку, образовавшуюся внизу живота. Эта дубинка, пьяно качаясь, потянулась своим концом в сторону дивана, как магнитный указатель. Тамара Яковлевна глянула на тощее, неустойчивое, тяжело вооружённое тело, которое в падении перемещалось в её сторону и протянула руки, чтобы удержать этого жадного до любви молодого человека. «Чо уж, теперь-то», - прошептала она обречённо себе и закинула правую ногу на спинку дивана, освобождая место Петьке. На втором заходе любовник довёл эту толстую бабу до взрыва чувств с последующим провалом в полное беспамятство.
Подсолнухи и красивый закат
Примерно через полчаса вышел «Петьюнья» на крылечко с зажатой в руке отвоёванной, уже почти пустой, бутылкой. Николай Семёнович всё ещё сидел на чурбаке, только голову положил на толстые доски столика. Рот его раскрылся, и на столешнице набежала лужица густых слюней. Зять молча поставил на стол бутылку с остатками водки, а сам подошёл к большой металлической бочке, которая стояла на огороде, и стал плескать на живот воду. Потом окунул целиком голову и грудь в бочку. Мокрым прошёл в «столярку», сел перед Николай Семёновичем и стал смотреть на лужицу слюней.
Солнце уже заходило. Подсолнухи, которые успели отцвести, не захотели поворачивать свои отяжелевшие головки в сторону солнца, а уставились все в сторону дома, как будто там можно увидеть что-то интересное. Малиновые заросли потемнели, а листья взбодрились и приподнялись.
Накопленное за длинный день тепло излучалось тротуарными плитами, огородными грядками и стенами деревянного дома. Это время, когда особенно приятно посидеть на воздухе, ощущая благодать природы.
Петька повернул голову и стал смотреть на огород, утомлённый теплом. Тесть зашевелился, тяжело поднялся и зашёл за угол «столярки». Послышалось журчание робкой струйки. Потом Николай Семёнович тоже подошёл к бочке, ухватился за её края, посмотрел на своё отражение и плюнул в бочку, а затем осторожно окунул голову. Громко фыркнул и вернулся на свой чурбак. «Ну давай, Петь», - произнёс он свою стандартную фразу. Петька, как человек порядочный, почти весь остаток водки вылил тестю, а себе – так, губы намочить. Жара внутренняя прошла, так и пить не очень уже охота. Лучше посидеть, помолчать да на растительность кучерявую поглядывать. Когда такое ещё бывает?
Степан счастливо взвизгнул, а через минуту хлопнула калитка – Сашка пришла. С работы и на работу она ходила в чёрном рабочем халате, который пропылился от постоянного присутствия в воздухе муки и приобрёл благородный стальной оттенок. Когда шёл дождик, от халата противно пахло прокисшим молоком. А после дождя он становился деревянным, непокорным, и Сашка колотила по нему палкой – для смягчения. Она работала на мельзаводе, это совсем недалеко от улицы «Закопёрной».
Вот кто-то считает Сашка – дурочка, а она мотористкой работает, следит за транспортёром, если что сразу орёт Филиппову: «Филон, лента провисла». А Филон отвечает: «Вот, бля, паникёров набрали. Страху нагоняют, зассыхи. Да эта лента ещё в прошлом году провисла». А Сашка настойчивая, она такая и в школе была. Знать-то ничего не знала, а если двойку ставят, то завоет на весь класс: «Я же учила!», а потом и сопли, и слёзы начинаются. Сашка была уверена, что если она открывала учебник, то работа по приобретению знаний уже совершена, и никто не имеет права этот труд не признавать. Так, с соплями, и дошла до восьмого класса.
Откуда взялся Петька в посёлке – никто не знал. Но паспорт у него был законный, где даже стояло место его рождения, а место это имело такое странное нерусское название с таким нагромождением согласных букв, что стало ясно: паспорт законный, но поддельный, хотя Петька заявлял, что родился то ли в якутском улусе, то ли в бурятской деревне. А тогда почему глаза не узкие? Вот и гадай.
Прибился он сначала к мельзаводу – чернорабочим трудился и был доволен. А потом Сашка стала с ним заигрывать. А с кем ей заигрывать? Бывшие однокашники да соседи – её знают. Кто позарится? Только какой таёжник приезжий, вроде Петьки, и мог бы на её заигрывания реагировать. Хотя и Петька долго, серьёзно, без интереса смотрел на её странные заигрывания, крутил пальцем у виска и не понимал, что ей надо. А когда понял, завёл её в тёмный склад, где осталась куча колючих зерновых отходов, и сделал с Сашкой то, что ей хотелось. Она орала на всю территорию мельзавода, но не потому, что Петька грубо ломал целку, а потому, что в голую задницу воткнулась сотня иголок, и всё внимание Сашки было обращено на эти иголки, а половой акт, вроде как, остался незамеченным. Время было обеденным, многие работники и работницы были в это время на территории завода, поэтому событие в складе стало, по существу, публичным, оно осталось в памяти. Потом, через годы, когда надо было что-то вспомнить, работники и работницы говорили: «А, это было в том году, когда Петька Сашку порол» или «Да это было ещё до того, как Петька Сашку отодрал».
Орала Сашка, а жалели Петьку – знал, с кем связался. А зря жалели. Женой она оказалась подходящей. Сашка проявляла полное безразличие по поводу своей семейной жизни. Наверное, она считала, что вершиной брака является регистрация, а потом каждый живёт, как хочет. Безразличной она оказалась и к интимной жизни. Это те иголки, о которых она думала, когда лежала на куче зерновых отходов, затормозили, наверное, психику, и никаких желаний, как ни старался Петька, в жене не просыпались.
Сашка вышла из дома с большим куском батона, покрытым толстым слоем сливового повидла. Свой халат она так и не сняла. Села молча, не замечая мужиков и пустые бутылки и стала медленно жевать батон. «С нашей муки. Свежий», - произнесла она и стала тоже смотреть на малиновые кусты.
Скрипнули половицы крыльца. Тамара Яковлевна, не спеша, глядя на малиновый горизонт, прошла в уборную, а потом также медленно вернулась в дом и снова появилась на крыльце. В её руке был зажат большой кухонный нож. Баба подошла к «столярке», постояла задумчиво у дверного проёма, потом развернулась, взяла один стволик подсолнуха и рубанула по нему ножом. Она заглянула в лицо срубленного подсолнуха, обрамлённое увядшими жёлтыми кудряшками, села на край скамьи напротив Николая Семёновича, боком к нем и произнесла: «О-ох»
Стало тихо. Только и слышно было, как Сашка жуёт и жуёт свой батон.