Повесть
Борис Пильняк (Wogau )
О неметельной метели
Я не знаю, как это зовется в народе. Это было в детстве, в России, в Можае. Это был, должно быть, сентябрь, начало октября. Я сидел на окне. Напротив был дом - купеческий, серый, дом Шишкиных, направо площадь, за нею собор, где ночевал Наполеон. Против дома Шишкиных, на углу, стоял фонарь, на который в пожарном депо отпускалось конопляное масло, но который никогда не светил. Ветер был такой, что у нас повалился забор, у Шишкиных оторвало ставню и сорвало железо с крыши, фонарь качался: - серый ветер был виден - он вырывался из-за угла, нес с собой серые облака, серый воздух, бумажонки, разбитое решето, ветер гремел калитками, кольцами, ставнями - сразу всеми со всего переулка. Была гололедица, земля была вся в серой корке льда. Одежда на людях металась, рвалась, взлетала над головами, - люди шли, растопырив все конечности. И у фонаря люди, сшибаемые ветром, - все до одного, - бесполезно стремясь ухватиться за столб, выкидывая ногами крендели, летели вслед за решетом. Мой папа, доктор, пошел в земскую управу, на углу он вскинул ногой, рукой хотел было схватиться за столб, и еще раз вскинул ногой, сел на землю и дальше пополз на четверинках, головою к ветру: ветер был виден. Мальчишки - Васька Шишкин, Колька Цвелев - и тут нашлись: они на животах выползли в ветер, и ветер их тащил по ледяной корке. Была гололедица, страшный ветер, как Горыныч, и все было серо, отливающее сталью: земля, небо, ветер, дома, воздух, фонарь. И ветер - кроме того - был еще вольным. Мама не пустила меня в тот день на улицу, мама читала мне Тараса Бульбу. Тогда, должно быть, сочинились стихи, оставшиеся у меня от древнего моего детства:
Ветер дует за окнами
Небо полно туч.
Сидим с мамой на диване.
- "Ханша, ты меня не мучь". –
Ханша - это собака.
---------------
С вышгорода - с Домберга, где старый замок, из окон Провинциального музея и из окон Польского посольства виден весь город и совершенно ясны те века, когда здесь были крестоносцы и торговали ганзейские купцы. Из серого камня под откосом идет стена, она вбита в отвес холма: Калеево, народный эпос, знает, что эта гора снесена по горсти пращурами-рыцарями. Стена из серого камня упирается в серую башню, и башня, как женская панталонина, зубцами прошивки кверху. Домберг высок, гнездо правителей. На ратуше - кирках - бьют часы полдень; башня кирок и ратуши, готика, как застывшая музыка, идут к небу. Там, за городом, во мгле - свинцовое море, древняя Балтика, и небо седое, как Балтика.
Этой ночью палили из пушек с батареи в бухте у маяка, ибо советский ледокол "Ленин" поднял якоря и пошел без таможенного осмотра в море, в ночь. Пушки палили перед его носом - в учебной стрельбе, пользуясь ночным часом, когда не ожидалось кораблей. В посольстве говорили о контрабандистах, рассказывали, что в Балтийском море бесследно погибло пять кораблей, один эстонский, два финских и два шведских, были улики пиратства, подозревали, что пиратствуют российские моряки, Кронштадт - и тогда же шептали о восстании корелов против России.
- С вышгорода видны были снежные поля. В башне, как женская панталонина, поэты, писатели и художники устраивали свой клуб, с именем древнего клича Тарапита. В башне до поэтов жили совы. По стене шли еще башни, две рядом назывались Тонкий Фауст и Толстая Маргарита. Толстую Маргариту, где была русская тюрьма, разгромили в 1917 году белою ночью, в мае. В старом городе извозцы ездили с бубенцами, ибо переулки были так узки, что два извозчика не разъехались бы. Каждый закоулок должно было бы снести в театр, чтоб играть Эрика XIV, и Бокаччио мог бы украшать Декамерон стилями этих переулков. На острокрышых домах под черепицею еще хранились годы их возникновения: 1377, 1401, и двери во всех трех- окононных этажей открывались прямо на улицу, а на доме клуба черноголовых, древней купеческой гильдии, до сих пор из-под угла крыши торчало бревно с блоком, ибо раньше не было лестниц и во все три этажа поднимались с улицы по блоку на подъемной площадке. Площадку на ночь оставляли под крышей и жили так: в нижнем этаже лавка и пивные бочки, в среднем - спальня и жена с детьми, в верхнем - склад товаров. В полдень на кирках били колокола, из Домберга, из окон было видно, как помутнела Балтика и небо и как идет метель на город. Нет, не Россия.
- В Толстой Маргарите была русская тюрьма. Россия правила здесь двести лет, здесь, в древней русской Колывани. Русский октябрь хряпнул по наковальне 917 года. Великая Россия Великой Революцией метнула теми годами, искрами из-под наковальни - Эстией, Латвией, Литвой в снегах, в морозах - суденышком всеми покинутым, поплыть в историю, партизанствуя, отбиваясь друг от друга, от России, как от немцев, в волчьей мировой драке и русской смуте возлюбить, как Бельгия, себя, свои болота и леса. Россия метнула Эстией, Литвой, Латвией, Монархией - императорской культурой, русской общественностью, - оставив себе советы, метели, распопье, сектантство и муть самогонки. А здесь, в древне-русской Колывани, тор-го-вали ви-ном, маслом, мясом, сардинками, всем, хе-хе-хе, - совсем как десять лет назад в России. Историк - размысли. Поэты кликнули клич - Тарапита.
Культура - финско-нормандская. Средневековье смешалось с сегодня. Здесь запоют еще Калевичи. Здесь есть рыцари-партизаны, которых чтут, которые своею кровью защищали свое отечество от немцев, от большевиков, от смуты. Здесь в башне Тарапита поэты, писатели и художники, рыцари в рыцарском зале - бокалом вина, бочкой пива величали на родном своем языке, встречая русского бежавшего от родины, писателя. Они на родном своем языке говорили о своей нации, о своей борьбе за свой национальный быт и демократию - переводчик переводил, русский писатель ответил по-русски, его речь перевели - тогда пили бокалы и кубки. И все вместе потом стали петь студенческую песню о том, как "умрешь, похоронят".
Здесь женщины, чтобы помолодеть, мажут лицо какою-то змеиною едкою мазью, и с лица сходит кожа, растет новая, молодая, и женщина молодеет.
А где-то в другом месте, за тысячи верст от России, от русской земли, два человека, русских два писателя в воскресный день, в заполдни, рылись в вещах. И нашли коробочку, где была русская земля, - не аллегория, не символ, а просто русская наша земля - сероватый наш русский суглинок, увезенный в коробочке за тысячи верст. И, ах, как тоскливо стало обоим. Перезванивали колокола на кирке, они не слышали их: они были два русских изгоя. Хряпнул октябрь не только октябрьскими слезками Эстии, Литвы и Латвии. Если себе Россия оставила только советы и смуту, метель и распопщину, то те, кто не хочет русской метели и смуты, кто ушел от России, тот вне России фактически. Имя им - изгои. В те годы было много Кобленцев. И русский сероватый наш суглинок.
Ресторан, лакеи, фраки, смокинги, крахмалы, дамы, оркестр румын, -
- Встаааать. -
- Смииирнааа. -
"Боже, царя-я хрании.
"Сииилы, державный
Улица, перекресток, там вдали клуб черноголовых, здесь ратуша и на ней часы показывают одиннадцать дня, морозный день.
- Полковник Саломатин? - басом, обветренным многими ветрами.
- Никак нет, изволите ошибаться.
- Оччень жаль, о-чень жаль! - хотя, впрочем, - очень приятно... - Я полковнику Саломатину должен дать в морду, в морду-с! - он предатель отечества... С кем имею честь? - позвольте представиться: ротмистр русской службы Тензигольский. - Очень похожи на полковника Саломатина - он предался большевикам!
- Куда изволите итти?
- Ах, пустяки, - надо зайти на перепутьи выпить рюмку водки.
И потом, в ресторане, после многих рюмок:
- Вы, конечно, коллега, заплатите?.. Э-эх, прос... Россию, все, все вместе, сообща. Что говорить. Бас, обветренный всяческими ветрами, не умеет быть тихим, а глаза, также обветренные, смотрят в стол.
Русская же фита, отмененная, неотменимая, новым правописанием в России, - будет, есть в конце русской абевеги.
Шахматы без короля
В полдни с вышгорода видно, как идет метель.
У крепостной стены, около шведской церкви из гранита, наполовину врытой в землю, - дом, в котором жили когда-то шведские гильдейцы. Теперь в этом доме гостиница «Черный Ворон». В последнем этаже гостиницы, где раньше гильдейцы шведы хранили свой товар, вход на чердак, комнаты для оперов и фреккен, потолок почти вровень с головой, и в узких окнах - черепицы крыш соседних зданий. С полдня и всю ночь из ресторана внизу слышна музыка струнного оркестра. Здесь живет богема гольтопа, все комнаты открыты. Здесь проживает русский князь-художник, три русских литератора, два русских офицера, художники из Тарапита. Здесь бывают студенты-корпоранты, партизаны, офицеры национальной и прежней русской армии, министры, губернаторы, поэты. И в тридцать третьем номере в подштанниках с утра играют двое в карты и в шахматы, начатые вчера, - русский князь-художник и русский офицер. На столе у шахмат ужин на подносе, а на кровати, где свалены пальто, спит третий русский. На столике и под столом бутылки из-под пива, стаканы, рюмки, водка. Князь и офицер сидят, склонившись к шахматной доске, они играют с ночи, долго думают, долго изучают шахматную доску, их лица строги. На чердаке безмолвие, тепло, за окнами зима. Безмолвно иной раз проходит фреккен с ведерком и щеткой, в крахмальном белом фартучке. И навощенный пол, и крашеные стены в морозном желтом свете блестят, как должны блестеть в горнице у бюргера. Двое за шахматами безмолвны, они изредка - по глотку - пьют помесь пива с водкой.
Тогда приходит, запушенный снегом, ротмистр Тензигольский. Он долго смотрит на шахматную доску, бекешу сваливает на спящего, садится рядом с игроками и говорит недоуменно князю:
- Да как же ты играешь так?
- А что?
- Да где же твой король?
Ищут короля. Короля нет на шахматной доске: король вместо пробки воткнут в пивную бутылку. Мешают шахматы, толкают спящего и расходятся по комнатам - ложиться спать. Фреккен убирает комнату - моет, чистит, отворяет окна на ветер. Из стойла фреккен каждый день превращает комнату в жилище – мирное, как бедный бюргер.
Ротмистр Тензигольский спускается по каменной лесенке, выбитой в стене; в ресторане уже надрывается оркестр, и скрипки кажутся голыми, обера во фраках, бывшие офицеры русской армии разносят блюда. Ротмистр Тензигольский у стойки по привычке пьет рюмку водки и идет в метель, в кривые тупики улиц, где трое расходятся с трудом. Князь Паша Трубецкой, грузясь в мути сна, сквозь сон слышит, как в шведской церкви - не по-русски - медленно вызванивает колокол. Во французской миссии Тензигольский долго ждет начальника контрразведки, скучает, а когда начальник приходит, рапортует ему о сысковом. Начальник пишет чек.
Есть закон центробежных и центростремительных сил, и другой закон - тот, что родящими, творящими будут лишь те, кто связан с землей, - с суглинком, над которым плакали где-то два писателя. И еще: первейшая связь с землей - дети и женщины, несущие плод. Но по закону центростремительной силы (метель кружит?) откинуты те, единицы, которые весят и умеют весить больше других. Историки "Истории Великой Русской Революции" в главе "Русская эмиграция" рассказали, что русский народ поистине богоносец и что подвижничество Серафима Саровского было.
"Очень жаль! о-чень жаль! - хотя, впрочем, очень приятно. Я полковнику Саломатину должен дать в морду, в морду-с - он предался большевикам!"
Во французской контрразведке тайный агент ротмистр русской службы Тензигольский получил чек. Из французской контрразведки ротмистр Тензигольский, трансформировавшись в полковника Саломатина без всякой мистической силы, - пошел в вышгород, в польскую контрразведку. Мальчишки на коньках и на шведских санках, на которых надо толкаться одной ногой, обгоняли ротмистра-полковника Тензигольского-Саломатина. У поляков полковнику Саломатину говорят:
- Сюда приезжает из России красноармейский офицер, шпион Николай Расторов.
Глаза полковника Саломатина, обветренные многими ветрами, лезут из орбит.
- Как?! – Так, слушаюсь.
Странное бывает совпадение - иному все совпадения полны мистического смысла. За Домбергом, за станцией в стройных деревцах, в домике шведского стиля, в перлюстрационном черном кабинете работали двое. Письма были обыденны, труд был обыденен, оба трудившихся были русские, русский генерал и российский почтово-телеграфный чиновник. Генерал, Сергей Сергеевич Калитин, наткнулся на посылку, в бандероли была серия порнографических открыток. Генерал прочел имя адресата - князь Павел Павлович Трубецкой - генерал убрал открытки к себе в портфель, изничтожив бандероль. Павлу Павловичу Трубецкому был кроме того денежный пакет. Ротмистру Тензигольскому глухо сообщалось из России, что должен приехать Николай Расторов. Несколько писем было Лоллию Львовичу Кронидову и от Лоллия Львовича: брат писал о том, как восторженно встречали Врангеля в Белграде; Лоллий Львович писал брату, что в России людоедство, большевики деморализованы, власти на местах нет, власть падает, всюду бунты, восстание корелов превращается в национальный крестовый поход за Россию, в Балтийском море пиратствуют советские суда из Кронштадта, Россия же, где людоедство, оказалась неким бесконечным пустым пространством, где на снегу, чуть прикрытые лохмотьями, были люди из каменного века, волосатые, с выросшими челюстями, с пальцами на руках и ногах как прудовые каряги, при чем около одних, сидящих, кроме ржаной каши и конины, лежали у каждого по пять ноганов, пять винтовок, пять пулеметов и по одной пушке - другие же люди, безмерное большинство, лежали или ползали на четвериньках, разучившись ходить, и ели друг друга. И еще Кронидов писал - в другом уже письме, - что ему выпало прекрасное счастье - полюбить, он встретил прекрасную девушку, чистую, целомудренную, милую.
...В России - в великий пост - в сумерки, когда перезванивают великопостно колокола и хрустнут после дневной ростепели ручьи под ногами, как в июне в росные рассветы, в березовой горечи, сердце кто-то берет в руки, сердце наполнено, сердце трепещет, и знаешь, что это мир, что ты связан с миром, с его землей, с его чистотой так же тесно, как сердце в руке. Mир, земля, кровь, целомудрие (целомудрие, как березовая горечь в июне) одно: чистота, и это - девушка.
Вот отрывки из письма о приезде Врангеля:
"Этот день был истинным праздником для Белграда. С утра начались хлопоты об освобождении от занятий в разных учреждениях, и к часу дня к вокзалу тянулись толпы народа. Российский посланник с Чинами Миссии, Члены Русского Совета Национального Центра, Штаб Главнокомандующего в сопровождении многочисленных генералов и офицеров, участников Крымской кампании, представители беженских организаций, русские соколы в качестве почетного караула, множество дам - все явились на вокзал, все слились в общем сознании единства, вызываемым чувствами любви и уважения к Вождю Русской Армии П. Н. Врангелю".
После двух, после службы, генерал Сергей Сергеевич Калитин пошел домой, за город, к взморью, в дачный поселок. Короткий день сваливал уже к закату, мела метель, дорогу, шоссе в липах, заметали сугробы, обгоняли мальчишки на шведских саночках, мчащиеся с ветром, спешили к морю кататься на буйких. Дача стояла в лесу, в соснах, двухэтажная, домовитая. Под обрывом внизу было море, на льду, на буйках мчали мальчишки. У обрыва, у моря встретила дочь – завидев, побежала навстречу бегом, ветер обдул короткую юбку, из-под вязаной шапочки выбились волосы, рожь в поле на закате щек: вся в снегу, в руках палка от лыж, девушка - девочка, как березовая горечь в июне к рассвету, семнадцатилетняя Лиза. Крикнула отцу:
- Папочка, милый, а я все утро в лесу на лыжах.
Море слилось с небом, горбом изо льдов бурел ледокол "Ленин". По берегу, за дачами, вокруг дач, стояли сосны. Старшая дочь, Надежда, в пуховом платке, отперла парадное, запахло теплом, нафталином, шубами, к ногам подошел, ткнулся в ноги сен-бернар. Свет был покоен, неспешен. В доме, в тепле не было никакой метели. Генерал по коврам прошел в кабинет, замкнул портфель в письменный стол. С сен-бернаром убежала Лиза, от резкого движения мелькнули панталоны.
- Папочка, милый, обедать - мама зовет.
Генерал вышел в столовую, к высоким спинкам стульев, глава семьи.
- Слушайте, Лоллий Львович, ведь это чорт знает что. Вчера я был с визитом у министра, сегодня об этом трезвон, как об карманном воровстве, и мне уже отказано от дома у министра, потому что я был сегодня с визитом у русской миссии.
- Не в русской, а большевистской.
- Ах, чорт. Да нет же никакой другой России, Лоллиой Львович.
- Нет, есть. Я - гражданин России Великой, Единой, Неделимой.
- Да нет такой России, рассудите, Лоллий Львович. А третьего дня я был у эс-эров и в русской миссии мне намекали на это, что этого я делать не имею права. А у эс-эров справлялись - не чекист ли я? Чорт бы всех побрал. Дичайшая какая-то сплошная контр-разведка.
И Лоллий Львович загорается, как протопоп Аввакум. Он говорит, и слова его, как угли.
- Да, гражданин Великой, Единой, Неделимой, и пусть все уйдут, один останусь - проклинаю. Нет, вы не правы. Вы, конечно, и большевик, и чекист, и предатель отечества. Это все одно и то же. Вы приехали с большевистским паспортом. Стало быть, вы признаете большевиков; стало быть, вы их сообщник. Или еще хуже: вы отрицаете, что вы коммунист, вы скрываете, стало быть, что вы - их тайный агент! Вы не отказываетесь от большевисского паспорта, а иметь его - позорно.
У Расторова глаза ползут на лоб, таращатся по-тензигольски, он ежится по-лермонтовски кошкой и кричит неистово:
- Убью! Молчи! Не смей! Пойми! Дурак, - я голод, разруху, гражданскую войну на своем горбу перенес. Я - сын русского губернатора. У вас свобода, а свободы меньше, чем у большевиков.
И Лоллий:
- Вы были в армии Буденного?
- Да, был - и бил полячишек, и всякую сволочь! К чорту монархистов без царя и без народа.
Неспешная, под орех крашеная дверь на чердаке, где раньше был склад шведских гильдейцев, умеет громко хлопать. Николай Расторов - в беличьей куртке и в кепке из беличьего меха, и ноги у него кривые, в галифе и лаковых сапогах, а голова - тяжелая, большая, и глаза обветрены не малыми ветрами. А Лоллий Львович, в халатике, с лицом, уставшим от халата, с бородкой клинушком - человек с девичьими руками на диванчике в углу, один, как протопоп Аввакум.
- И вы тоже - к чорту - к чорту - к чорту.
Пять дней назад, в Ямбурге, из России выкинуло человека, счастливейшего Николай Расторова! - офицера-кавалериста, обалдевшего от восьми лет войны, ибо за эти годы он был и гусаром его величества, и обитателем московского манежа, и командиром сотни корпуса Буденного, и сидельцем Вечека, кандидатом в Мечека - чрезвычайную комиссию небесную, но в России Лермонтовы повторяются. Ведь и он, романтик, казался хорошим Лермонтовым. В "Черном Вороне" у шведской церкви было тепло, за окнами, за черепитчатой крышей, высилась шведская кирка, и звон колокольный грузился в муть. Лоллий Кронидов, человек с девичьими руками, долго сидел над кипой газет, составляя телеграммный.
продолжение следует