Елена Зейферт
Военная проза Виктора Астафьева особенно ценна живостью оттенков, простой диалектикой…
Есть “наши” и “немцы”, но в кричащей, критической ситуации сгущается человеческое: все равны. Русский старший сержант угощает цигаркой тяжело раненного в обе руки немца, при этом ещё и жалея его: “Как теперь работать-то будешь, голова? <…> Кто тебя кормить-то будет, и семью твою? Хюрер? Хюреры, они накормят…”. Советский военный врач без разбора обслуживает и русских, и немцев: “…и раненые, хоть наши, хоть чужие, понимали его, слушались с полуслова, как в парикмахерской, замирали, сносили боль, закусывая губы”.
Астафьев одним художественным мазком даёт образ пожилого немца с перебитыми ногами, замерзающего в снегу в советском тылу, на вчерашней передовой.
Подойдём к нему ближе.
Уже почти сутки он сидел в овраге, сначала с ногами, засыпанными снегом, затем откопанный двумя русскими, старшиной и лейтенантом, шедшими мимо. В глазах юного лейтенанта немец почуял боль и уцепился за неё всеми остатками тела и выросшей до неба душой:
– Kamerad! Hilfe! Retten Sie mich bitte!
Голос немца был надтреснутым, едва слышным. Лейтенант засуетился, но, собрав силы, отвернулся и пошёл прочь, увлекая за собой равнодушного старшину. Немец потянулся было за ними живым наполовину телом, но упёрся взглядом в их спины.
Опустившись в свою лунку, он притих и ушёл вглубь себя. Из материальных ценностей, за которые можно было купить себе жизнь, у него были лишь наручные часы. Он держал их на рукавице: я вам часы, вы мне жизнь. По брезгливому взгляду старшины, брошенному на часы, немец понял, что дело дрянь: либо часы жизни его не стоят, либо – как сложно постичь их, русских! – они бы спасли его жизнь просто так, ни за что, но он безнадёжно ранен. Немец заплакал.
Перед лицом, сквозь обильные слёзы, мелькала рукавица с часами. Он опять приутих, снял вторую рукавицу, погладил освободившимися пальцами циферблат. Как от холода, дрожала секундная стрелка. Мерно и точно часовой механизм отстукивал жизненный срок. Его жизненный срок. Но часы внушали не страх, а надежду. Немец надел рукавицу.
Сыпал новый снег, и окоченевшее лицо немца медленно превращало его в воду, вода замерзала и снова таяла. Он уснул или впал в забытье и очнулся оттого, что его окликнули по имени.
– Смотри! Вон фриц несчастный, лапы ему оторвало, он и скукожился!
Двое сельских парнишек стояли прямо возле него. Тревожно блестел циферблат часов на его рукавице. Ёкало сердце.
Его действительно звали Фриц – Fritz Henke, портной из Лейпцига, в детстве приютский сирота, теперь сорокавосьмилетний вдовец; сын его сейчас тоже в армии, дважды ранен, жив ли… Мальчишки ушли, не тронув часов и человека.
Фриц попытался ползти. Боль, улёгшаяся было на дно, всколыхнулась и ударила в глаза. С ногами было совсем неладно. Вернее, их, кажется, не было. Они лежали рядом, но относились ли к телу, было неясно. Фриц опять заплакал. Это был не плач, а саднящий его душу скулёж, вой, тихий лай, слышимый только высоким небом украинской деревеньки.
Мимо шли старики, старухи, бабы. Они заглядывали Фрицу в глаза, пялились, пятились, испуганно крестились, и ему мерещилось, что они глядят не в глаза, а в душу сквозь прорехи его тела и не презирают его, возможно, убивавшего их близких, а, наоборот, жалеют – и Фрица, будущего жалкого калеку, корчащегося сейчас на рыхлом остром снегу, и его жену, возможно, Марту, живущую где-то в домике с вылизанным палисадником, и его детей, малых и ждущих отца, а не воюющих в армии фюрера.
Иногда Фриц открывал глаза и понимал, что все эти люди были его фантасмагорией, а не фантасмагорией была лишь меховая рукавица с часами-надеждой. Тогда он принимался бережно вытирать часы, освобождая их от налипшего снега.
Днём, по-мартовски ветреным, подтаивало, ночью мороз был крепок. Ещё одна ночь, проведённая здесь, наверняка убьёт его, раненого, голодного, окоченевшего. В то же время он понимал, что именно мороз, остановив кровь из его ран, на какое-то время сохраняет ему жизнь.
Оттерев часы от налипших на них снежных комочков, Фриц Генке опять надел на левую ладонь рукавицу, спрятал лицо в цигейковый воротник и тяжело уронил голову. Правая рука старательно держала поверх рукавицы часы. Торг был честен. Это только первый взнос. Потом Фриц заплатит ещё, ему пришлют денег и вещей друзья, дети, офицеры, фюрер… Жить!
Он был в тяжёлом забытье и выглядел, как труп. Открыв глаза, он ещё ничего не увидел, лишь почувствовал оставшимся телом невыносимый озноб. Он был без верхней одежды. Не было тулупа, шапки, рукавиц. И, главное, пропали часы – звёздочка надежды на правой ладони. Пальцы рук скрючились, посинели от мороза. День жестоко клонился к ночи. Немец вытянул из-под себя ноги, встал на них и пошёл – маленький седоголовый немец на бескрайнем просторе чужбины. Это был его последний земной и первый послежизненный путь.
1997 г.