Баллада об утерянном коммунизме (30.08.2015)

Игорь Шёнфельд

 

Роман

 

Из главы 3 «Пик коммунизма»

 

Полянка

 

Да, мы двигались к коммунизму. Хотя никто толком не мог сказать, что это такое – даже мои родители уходили от подробных объяснений. Светлое будущее без денег и забот, когда у каждого будет велосипед, и повсюду будет процветать «миру мир». Примерно так виделся нам, бойцам «полянки», будущий коммунизм. Однако, рассуждать о коммунизме было трудно. Очень смущало отсутствие денег, например. Как это? Прийти в магазин и просто взять себе что-нибудь нужное? Это же всем ворам какое раздолье настанет! Или всех воров сначала расстреляют и останутся одни честные люди? Но как узнать, кто вор, а кто честный? Милиция тебя спросит если: «Ты честный или вор?» – ты что ответишь? Конечно, что честный. Получается, что сначала надо украсть, чтобы ясно стало, что ты вор. А если все бесплатно, то как отличить того, который украл, от того, который взял по коммунистической потребности, честно? Опять же этот принцип «миру мир»: если не будет войн, то не нужны будут солдаты и офицеры, а кто же тогда будет Родину любить и жизнь за нее отдавать? Вопрос сидел на вопросе и вопросом погонял, а взрослые от наших вопросов лишь отмахивались, так что нам на «полянке» до всего приходилось доходить своим умом. От этого мы все выросли очень умными. Следовательно, можно смело утверждать, что и «полянка» была нашим общим, коллективным воспитателем. Воспитателем, который выступал в разных лицах: то это было безобразное чучело американца, которое мы бомбили «жонниками» до полного поражения, то в этой роли выступал преподаватель физкультуры и военной подготовки Николай Петрович Тягунов с классным журналом подмышкой. Вот он шагает по «Бедному поселку», за ним – студенты с винтовками, а за ними – пацаны с лопатами, то есть мы. Мы знаем, куда шагаем: в конец «полянки», к глиняному обрыву. Там, на склоне, студенты установят мишени, потом Николай Петрович разложит студентов рядком в пятидесяти метрах от них, на холмике, раздаст им патроны, по десять штук каждому, и студенты начнут стрелять из мелкашек (малокалиберных винтовок) в цель, чтобы отработать норматив «ГТО» по стрельбе и получить значок «Готов к Труду и Обороне». А мы, пацаны, будем терпеливо ждать: во-первых, мы знаем, что после того как студенты отстреляются, добрый Николай Петрович, бывший танкист, даст пульнуть и каждому из нас по разочку, во-вторых, когда студенты уйдут, наступит наш свинцовый час, наш клондайк. Мы кинемся с лопатами на глину склона и будем искать свинцовые пульки. Уверен: никакие колумбийские копатели изумрудов не делают это с таким азартом, с каким пыхтели мы, соревнуясь между собою в количестве найденных расплющенных свинчушек. Мы вели счет, и мы знали, что пулек, по выстрелам, должно быть, например, девяносто восемь, но находили порой и сто четыре на круг, и больше – с учетом недонайденных в прошлый раз. Из этих пулек мы потом выплавляли в столовых ложках грузила на донки и подпуска, и как археологи умеют определять принадлежность черепка конкретной древней цивилизации, так и мы отличали грузила Славика от грузил Вовика Мигунова, и грузила Юрика Офицерова от грузил братьев Фоминых.

И вот однажды, за этим увлекательнейшим из занятий – копанием пулек – застал нас великовозрастный житель «Бедного поселка», семиклассник Геша Порчагин. Постояв пару минут над нами, наверху оврага, Геша произнес презрительным тоном:

– Фигней вы занимаетесь, пацаны. Глупой фигней.

– А ты нам про умную фигню расскажи, мы умной фигней и займемся! – сдерзил старшему товарищу отчаянный Витька Зуй.

– За тем и пришел, – промолвил Геша задумчиво-многозначительно, – только нужны мне для этого ребята крепкие и не болтуны. Не найду тут – пойду искать на деревню.

Все это звучало достаточно заманчиво. Поэтому мы объяснили Геше, что мы ребята как раз очень крепкие и молчаливые, все как один – надежные офицеры, которым можно доверить любые тайны и поэтому ходить ему, Геше, на деревню совершенно не обязательно. После этого Геша спустился к нам и оглядевшись по сторонам спросил, знаем ли мы, что вон там, посредине между развалинами кирпичного заводика и оврагом, под тощими березками располагалось не так давно фашистское кладбище? Никто из нас об этом не знал, и Геша стал объяснять дальше: во время войны фашисты закапывали там своих солдат и офицеров из числа тех, которые жили в Кокино и ждали своей очереди на разгром под Москвой. Но пока они ждали разгрома со стороны регулярной Красной армии, из Брянского леса периодически приходили в Кокино ночами партизаны, стреляли в немцев и снова убегали еще до наступления рассвета. Вот такие, застреленные партизанами немцы, а также те, которые подохли случайно от обжорства или шнапса, зарыты повсюду среди хлипких березок в конце «полянки».

– А ты-то сам почем знаешь? – спросил Юрик Офицеров. Геша снисходительно усмехнулся и сказал, что он все это потому доподлинно знает, что сам сто раз помогал партизанам производить ночные вылазки.

– Ты? – изумлялись мы, – а почему про тебя в газетах не пишут? А где твои ордена?

– Я работал засекреченно, – отвечал Геша, – и меня до сих пор еще не рассекретили, поэтому мне ордена надевать не положено. А ваше дело – помалкивать про то, что я вам сейчас расскажу. Это страшная тайна! Подумайте сами своими глупыми бошками: если б меня уже рассекретили, то я и сам бы все сделал, что вам сейчас предлагаю. Но мне нельзя засвечиваться, поэтому я доверю эту тайну вам, да и то в том случае только, если вы будете молчать, как рыбы.

– Будем, будем молчать, как рыбы, Геша, – поклялись мы ему и придвинулись к нему поплотней, приоткрыв рты, чтобы ни единое слово не пролетело мимо. Удивительное дело: ни один из нас, включая меня самого, не удосужился произвести элементарных арифметических подсчетов. Из которых следовало бы, что даже с учетом двойного второгодничества Геши, ему в сорок первом – сорок третьем годах должно было быть от нуля до трех годиков возраста, и как он в столь юном возрасте мог реально помогать партизанам – абсолютно непонятно. Но этот вопрос не возник, и мы, развесив уши пошире, слушали Гешу дальше. Позже, наказывая меня за гробокопательство, родители пеняли мне за допущенную арифметическую бестолковость и сказали, что Порчагины вообще появились в Кокино лишь после войны.

Итак, Геша поведал нам следующую жуткую тайну. Он сообщил, что все немецкие офицеры на этом кладбище похоронены с золотыми зубами, потому что с простыми зубами немцам командовать запрещалось. У гитлеровцев так: хочешь быть офицером – значит, тебе вырывают зуб и на его место вкручивают другой, золотой, чтобы таким образом офицера можно было от солдата отличать. Каждое следующее офицерское звание – новый золотой зуб во рту! Такое вот гитлеровское правило.

– Ну, фашисты, сволочи! – закричал Юрик, которому недавно рвали зуб, и я Юрика полностью поддержал громким криком ужаса. Я вообще, когда рассказывают про выдиранье зубов, кричу до сих пор, а почему это так – я еще расскажу…

– Тихо! – прервал наши вопли Геша, – конечно, рвали зубы! Они же фашисты, что с них взять, а вы чего от них ждали? Шоколадных конфет вместо патронов в «шмайсере»? А теперь слушайте дальше и соображайте: за один золотой зуб можно купить целый большой велосипед, а не какой-нибудь там гамняный «Школьник» или «Орленок». Если же откопать генерала с полным ртом золотых зубов, то хватит на велосипеды для всех пацанов на «Бедном поселке» и еще на шесть настоящих плащ-палаток, на надувную лодку и на мотоцикл с коляской. Ясно вам?

Мы были до того потрясены, что некоторое время не могли решить, ясно нам или не ясно. А когда стало ясно, наконец, то Юрик заговорщически прошептал: а есть ли среди закопаных фашистов такой вот золотозубый генерал? Геша основательно подумал и сказал, что да, должен быть обязательно – один или даже несколько. Во всяком случае, одного он припоминает сам – противный такой был, жирный, все вышагивал важно с «моноколем» в глазу, как у часовщика.

– Этот генерал, помнится, был убит прямым попаданием противотанковой гранаты, запущенной партизаном Поддубным к нему в окно спальни, – сказал Геша.

Вот этого самого генерала с золотыми зубами, убитого партизаном Поддубным, мы и стали искать. Мы забросили наши блиндажи, являлись на «полянку» с лопатами и копали, копали, копали. И, представьте себе – мы нашли этих закопанных фашистов! То есть нашли скелеты и черепа именно там, где указывал Геша. После этого мы окончательно поверили, что он действительно помогал партизанам. В общей сложности мы нашли три скелета и четыре черепа. Куда девался скелет от четвертого не смог сказать даже засекреченный Геша. Возможно, что скелет немцы отправили в Германию, в музей, предположил Юрик, а черепок не взяли, потому что он дефектный, с дыркой во лбу. Охота была, что ли, Гитлеру видеть партизанскую дырку в голове своего офицера? Это звучало логично. Но как бы это ни звучало, а только ни одного золотого зуба ни в одном черепе мы не обнаружили – не говоря уже о генерале с полным ртом золота. Геша сказал, что надо копать дальше, и мы копали дальше, но только дело это стало нам постепенно надоедать. Тем более, что для такой работы требовались стальные нервы: ну-ка попробуйте сами в шести – восьмилетнем возрасте выкопать череп из-под земли! Который вдруг скалится на тебя из ямы белыми зубами и смотрит в упор дырками от глаз: каждый раз ужас до самых пяток пробирает! В одиночку вообще невозможно было работать – только вместе, держась друг за друга. Лишь сообща мы этот ужас и осиливали. Каждому было стыдно показать свой страх перед другими, вот и хорохорились до истерики. А генерал все не попадался, а вместо него попались однажды мы сами: кто-то из преподавателей – кажется дедушка Чехомов – шел мимо и поинтересовался, что это мы делаем. Мы ответили, что ищем клад, но очень испугались при этом. Дедушку Чехомова наше поведение до того позабавило, что он рассказал о нашей кладоискательской деятельности в техникумовской учительской, на переменке. Кто-то из взрослых, знавших про немецкое кладбище в конце «полянки», встревожился, и к нашему брату-гробокопателю приступили с домашними допросами. Поскольку мы не успели сговориться о единой версии, то каждый врал свое: один копал песчаных червей, другой рыл колодец в поисках живой воды, третий искал пиратский клад, четвертый строил линию обороны против американцев, в общем – в огороде бузина, в Киеве дядька. И только я, честный мальчик, не умеющий врать своим родителям (я и сейчас такой!), сознался во всем, как есть. Что тут началась! Мой отец бегал по комнате и хватался то за голову, то за ремень. Я в страхе напоминал ему, что я честно сознался, и поэтому бить меня будет несправедливо. Но самое большое горе мое началось, когда отец выбежал из дома, поручив маме: «Объясняйся сама! Я с ним больше разговаривать не стану! Он настоящий негодяй!».

И мама стала объяснять мне про варваров, разоряющих могилы, про страшный грех, который мы совершили. Она говорила, что даже звери такого не делают, даже фашисты. Это было просто кошмаром – то, что обрушилось на мою несчастную голову. Оказывается, мы были подлинными преступниками и нас даже могут теперь всех посадить в тюрьму! И ведь я знал, знал, что мы делаем плохо! «Я знал, что мы делаем плохо!» – кричал я, и «Я не хочу в тюрьму!» – кричал я. И когда мама моя заплакала, глядя на меня, то я забился в рыданиях, и уже она, вместо того, чтобы ругать меня дальше, успокаивала своего ребенка до самого вечера, а я все не мог успокоиться. Меня посадят в тюрьму, и там, в сырой яме, на меня набросятся черти и будут отгрызать мне ноги и руки, которыми я копал… Зачем, зачем я это делал? Ведь я же знал, что делаю плохо!.. И еще от одной мысли я чуть не задохнулся: а вдруг родители узнают еще про один страшный грех, еще хуже прежнего, о котором я умолчал? Ведь мы однажды, чтобы показать, какие мы храбрые, играли черепом в футбол. Да, в футбол. Надели на него старую ватную шапку с огородного пугала и пинали. Не от жестокости, нет, а чтобы показать друг другу силу наших характеров. Ведь это очень и очень непросто – пнуть череп, который смотрит на тебя и улыбается, не плачет от ударов, как положено, а все время улыбается. Это так страшно, что описать невозможно. А вдруг он еще возьмет и цапнет за ногу? Вот застрянет у него кед в пустом рту – что тогда делать? А еще в черепах всегда гадюки живут: вдруг выскочит да ужалит, как вещего Олега? И сам потом таким же черепом станешь… Но ребята все равно пинали: один был храбрей другого. И только я оказался трусом. Хотя мои чувства были намного сложней, чем трусость. Ведь пинали череп немца, и хотя он был фашистом, этот череп, но все-таки он был немецким, этот череп, его родили немцы, которые не были фашистами, ведь не все же немцы – фашисты. Например, сам я немец, но не фашист же! Получалось, что я, пиная этот череп, как будто пинаю самого себя и моих родителей, и моих бабушек и прадедушек, которые у меня когда-то были, но теперь уже умерли и тоже превратились в такие же вот точно немецкие черепа... То есть, подобных разумных мыслей в конкретной форме у меня в голове не было, конечно, в те минуты, когда я стоял и смотрел, как пинают немецкий череп другие ребята, а просто жила в душе непонятная тоска и было такое чувство, что я ни в коем случае не должен этого делать – даже ценой потери всего моего командирского авторитета в глазах Славика и Юрика и того же полковника Витьки Зуя из вражеской армии. И именно подлый Зуй, заметивший мою спортивную пассивность, крикнул мне: «А ты чего стоишь? Пинай, давай!». На что я сказал: «Не хочу…».

– Он ссыт, – объяснил ребятам Зуй и противно засмеялся: – и я знаю почему: потому что череп-то немецкий, а он сам немец. А фашист фашисту глаз не выклюет!

Это были страшные слова! Это было оскорбление неслыханное, ужасное. Это был вызов на беспощадный, смертный бой! Я должен буду убить Зуя за такие слова, и это поняли все. Ребята перестали пинать череп и застыли. Несколько секунд мне было страшно: наверно, так же страшно было Пушкину, когда негодяй Дантес наставил на него дуло пистолета. Но потом я вдруг успокоился. Я сейчас сделую вот что, сказал я себе: я возьму вон тот острый камень, подойду к Зую и ударю его в глаз. И буду бить, пока он не умрет. И пусть потом со мной делают, что хотят. Я не фашист! А Зуй, между тем, уже побежал подбирать камни поострей со своей стороны: он угадал свою смерть в моих глазах и решил защищаться до конца. Но когда мы с Зуем уже стояли друг против друга с острыми камнями в руках, и до смертельного боя оставались считанные секунды, я, вместо того, чтобы дать Зую камнем в глаз, неожиданно для самого себя произнес:

– Ты, дурак психованный, я не пинаю череп не потому, что он немецкий, а потому, что не знаю, чей он. А, может, он вообще красноармейский? На нем же не написано!

– Как это красноармейский? – завизжал Витька, – а где мы его выкопали?

– Ну и что? Он мог случайно попасть сюда, мог с гражданской войны остаться. Могли и наши солдаты своего похоронить на бегу, торопясь в наступление. Мало ли, чей это череп? Может, это того же Александра Матросова, нашего героя, череп. Золотых-то зубов у него не было, небось!

Мои слова потрясли могильных футболистов до такой степени, что они перестали собирать дополнительные камни для нашего смертельного поединка и застыли, где стояли, с открытыми ртами. «С Александром Матросовым – это я загнул, конечно, – признал я, – а вот что это случайный партизан из леса, или наш разведчик среди фашистов затесался – это запросто!».

– Все это херня полная! – не слишком уверенно заявил опозоренный полковник Зуй и заматерился, но только теперь уже он мог говорить что угодно. Он уже проиграл битву. Я посеял тяжелое сомнение, и ни один «футболист» не притронулся больше к черепу, его только уважительно столкнули палкой назад, в яму, и Юрик с укором спросил меня:

– Чего ж ты сразу не сказал?

– Да я и сам только что догадался, – совершенно честно признался я. А Зуй, фирменно сплевывая сквозь зубы налево и направо длинными спицами слюны, как только он один умел – ни у одного из нас не получалось плевать так же красиво – уже уходил от нас прочь. Он понимал, что проиграл. Он был повержен не камнем, но словом. Не тогда ли я впервые познал великую силу слова?

 

Но про черепной футбол я маме сознаваться не стал. У меня для этого уже не было никаких психических сил. И вообще, меня то трясло, то мне становилось жарко, и я незаметно для себя заснул. Несколько раз я просыпался оттого, что кричал во сне, и мама трогала мой лоб и говорила, что у меня жар, а я все порывался сказать ей, что не играл черепом в футбол и даже всех остальных останавливал, но, не успев рассказать ей всего этого, снова засыпал. А наутро я решил, что не буду касаться этой темы вообще. Я подумал так: если меня заберут в тюрьму, то там я и расскажу, как отказался пинать череп, и тогда, может быть, милиционеры с учетом этого хорошего поступка простят меня за копание скелетов и отпустят домой.

С тюрьмой дело обошлось, но на следующий день у меня раздуло щеку и на десне вспучился здоровенный свищ. Зуб болел так, как будто в него сунули пилку от лобзика. Отец крутил кульки из газет, ставил их на тарелку вверх острием, и зажигал верхушку. Газетный конус медленно горел сверху вниз, и когда догорал, то на тарелке оставалась под пеплом бурая мазь: яд, вытопленный из типографской краски, убивающий нервы. Этим народным средством, объяснял маме отец, их всех лечили в детском доме. Отец мазал мне этой едкой гадостью больной зуб, отчего во рту жгло, а в животе тошнило, но зуб, кажется, болел еще больше. Мама предположила, что современные газеты не помогают, что это только в довоенных изданиях было достаточно типографского яду, и послала отца к директору Рылько, чтобы попросить машину и отвезти меня в город, «к Рейдер». От этих слов я как будто потерял сознание, а когда очнулся, то зуб уже почти не болел. Современные газеты все же оказались на высоте, надо полагать. Но как я ни клялся, что зуб прошел, Рылько машину уже выделил, и деваться было некуда. Меня повезли на казнь «к Рейдер».

Рейдер – это была такая старушка, которая рвала у детей зубы на дому, причем тайно, в подвале, чтобы не узнала милиция. У нее даже настоящее зубодерное кресло стояло в погребе. Она не хотела платить милиции какие-то там налоги и мучила детей поэтому «не-ле-галь-но»: такое гаденькое словечко я подслушал однажды, когда родители везли меня к ней в первый раз. Тогда мне, правда, не терпелось к ней попасть: мне пообещали показать говорящего попугая, который, якобы, живет у Рейдер уже тридцать лет и умеет произносить: «Стоматология, стоматология», и ещё: «Открой ротик, детка!». Кокинских детей возили к Рейдер в город «по блату» потому, что в Кокино какое-то время не было зубного врача, а официально негородских жителей в Брянске не обслуживали. Приходилось ловчить. Постепенно для всех кокинских детей слова «рейдер» и «ужас» стали синонимами. Лично во мне этот ужас поселился в день моего знакомства со старухой Рейдер. Разочарование началось с того, что обещанный попугай оказался грязный и мрачный и разговаривать со мной категорически отказался, даже повернулся ко мне задом. Да мне с ним и пообщаться-то не дали толком, а сразу потащили вниз, в преисподнюю. Я шел в подвал на заклание спокойно, потому что еще не знал, что меня ждет. Бабка Рейдер усадила меня в кресло и вместо своего попугая сама сказала мне: «Открой ротик, детка», после чего зажгла яркую лампу над моей головой, от которой я чуть не ослеп и крепко зажмурился. Но рот доверчиво открыл, ничего плохого не подозревая. В следующую секунду боль чудовищной силы пронзила, ослепила и оглушила меня. То есть оглушил себя я сам, потому что кричал так, как не кричал с тех пор ни разу в жизни. Оказывается, это бабка попробовала вырвать мне зуб. Но только клещи у нее соскочили, и ничего у нее не получилось. Старуха пошла в атаку повторно без промедления, но было уже поздно: я не давался, я брыкался, лез под кресло, визжал, толкался – все это одновременно – и ничего уже не соображал. Вокруг меня все вопили тоже. Мама моя кричала: «Сделайте же ему анестезию!», а бабка кричала в ответ: «Детям не делают, я не имею права!», папа тоже что-то кричал – то ли на меня, то ли на Рейдер. Я плохо помню, что было дальше. Прибежали два сына Рейдер. Оба здоровенные такие Рейдеры. Они меня держали, разжимали рот, и снова была дикая боль, и снова у малосильной бабки соскочили клещи, и потом была еще раз дичайшая боль, после которой я очнулся уже от нашатыря. Зубика моего во рту не было. Рейдеров тоже. Я сидел на лавочке перед домом Рейдеров, рядом сидели мои родители и жалели меня. А у меня не было даже сил сказать им, что я их не прощаю.

Прошли десятилетия. Я побывал в Африке. Меня топтал слон. В меня плевала кобра. Колеса моей машины грызла гиена. Я вернулся в Советский Союз и служил в армии. Мне «по живому» сшивали перерубленную мышцу без наркоза. Я терпелив к боли и храбр, как загнанный заяц. У меня неплохая сила воли. Но стоит мне приблизиться к стоматологическому креслу, как меня начинает трясти. Натурально. Как эпилептика. И я ничего не могу с собой поделать. Дантисты, видя такое, боятся меня больше, чем я их. Я им объясняю, стуча зубами и потея от ужаса: «Я не боюсь. Это синдром Рейдер». Врачи листают энциклопедию и не понимают. «Рейдер, Рейдер, – твержу я им, – с улицы Урицкого!» Но они меня не понимают...

Но на этом тема кладоискательства на «Бедном посёлке» далеко ещё не исчерпана. Взрослые рассказывали, что когда-то все пространство нашей улицы занимал поповский сад, а попы, как известно, любят закапывать клады. Таким образом, вероятность обнаружить поповский клад на наших огородах была весьма велика. Рекомендовалось почему-то искать клад под грушами. Якобы именно там служители церкви предпочитали прятать церковное серебро от большевиков. После гробокопательства я очень долго плевался от слова «клад», но вот, будучи уже в шестом классе, подпал-таки снова под «золотую лихорадку», охватившую весь поселок. Эта лихорадка разразилась после того, как на участке то ли Киловчуков, то ли Зайцевых – теперь уже не помню – действительно обнаружился клад: облитый смолой дубовый бочонок, полный царских ассигнаций. Никому, никаким музеям эти столетней давности сине-желто-лиловые бумажные полотна, большие как носовые платки, нужны не были, и разошлись они по всему поселку в качестве сувениров от царя Александра-Третьего и того безвестного придурка, который их закопал в саду. Спекулянт ли это был тогдашний или бабка-самогонщица, а может быть церковный дьячок себе на загробную жизнь откладывал – всё это осталось тайной, поскольку безвестный кокинский «Монтекрист» ни записки, ни визитки к кладу не приложил. Лучше бы он, дурак, себе на них корову купил или шашку, или булатный кинжал, или пулемет «Максим» с водяным охлаждением. Короче, пользы от тех царских денег кокинскому, советскому, послереволюционному народу не было ни малейшей, однако нездоровое кладоискательское возбуждение эти ассигнации породили. Почему-то считалось, что там, где лежит один клад, должны быть неподалеку и другие, с золотыми монетами и графскими бриллиантами. Возможно, что люди подспудно, не вслух, задавали себе один простой вопрос: а куда подевались все те несметные сокровища богатеев, ради которых большевики совершили революцию? Ведь нету же их! Тю-тю! А не то бы мы давно уже в коммунизме были на те деньги. Отсюда следует, что богатеи успели свои сокровища зарыть. А значит, их требуется откопать и сдать государству под двадцать процентов законных комиссионных. Но оставался ещё один, следующий вопрос, правда, уже посложней: где копать? Знатоки этого нелегкого дела, всё ещё помнящие царский режим и поповские повадки, уверенно отвечали: «Под грушами!»

И вот, немного стесняясь соседей, жители «Бедного посёлка», в том числе преподаватели техникума, принялись вскапывать свои огороды посреди лета на нестандартную, метровую глубину. Доверительно сообщая друг другу, что, якобы, глубокую вспашку рекомендовал сам великий Мичурин. И, надо сказать, кое-что по методу Мичурина попадалось под лопату кладоискателям. Например, были найдены: зеленый самовар без краника, чугунный, клацающий ржавой челюстью дореволюционный утюг на угольном приводе, один хромовый сапог со слепым и очень напуганным кротом внутри, георгиевский крест без ленточки, а также ржавое ружье и железная банка с закаменевшим в ней сапожным кремом. Поразительно: неужели и такой хлам отбирали у попов большевики, отчего те вынуждены были его прятать? Из находок, наиболее близких к статусу клада, можно было считать полусгнивший дубовый гроб, содержащий двуручную пилу без ручек, гнилое верховое седло со стременами, топор-колун и пустую четырехгранную стеклянную банку без крышки. Все вещи отличались по степени истления. Отсюда был сделан вывод, что гробом пользовались на протяжении длительного времени, как сейфом. Парторг техникума, преподававший по-совместительству историю КПСС и чувствующий поэтому дыхание времени особенно остро, уловил опасный дух масонского заговора, исходящий от гроба и позвонил куда следует. Из города приехали чекисты и забрали гроб себе. Казалось бы – чушь и мистика, но гроб этот подстегнул и вдохновил кладоискателей на новые поиски. Однако золотые монеты всё не попадались, и ни одной коробки с бриллиантами тоже вырыто не было. Но оптимисты не унывали: они утверждали, что вероятность обнаружения клада постоянно увеличивается по мере того, как невскопанных участков становится все меньше.

Не нужно удивляться, что коли уж такого рода безумное кладокопательство охватило даже взрослых членов партии, то поветрие это не обошло и меня, обыкновенного школьника в статусе пионера и местного Тома Сойера с явными признаками здорового авантюризма в характере. Я тоже взялся за лопату. Тем более, что опыт кладокопательства у меня уже был.

Делая вид, что собираюсь построить на огороде новый выгребной туалет-уборную, я стал копать под грушей, как и положено. И вот, на глубине пятидесяти шести сантиметров лопата моя скрежетнула о металл. Есть! Есть клад!

Я быстро оглянулся по сторонам: не наблюдают ли за мной? Нет, несколько спин маячили тут и там, но до меня дела никому не было. Отлично! Я приступил к обкапыванию клада, чтобы установить его размеры и оценить необходимые мощности для подъема. Клад оказался невелик. Что ж, тем вероятней, что он содержит бриллианты! Находка имела, судя по всему, округлую форму. Железная шкатулочка, что ли? Или это лопата моя о железные обручи бочонка так хищно скрипнула? Чтобы не рисковать кладом и не проткнуть случайно его изъеденную временем оболочку грубым шанцевым инструментом, я отложил лопату в сторону и принялся копать дальше – наподобие таксы – невооруженными передними конечностями. Взрыхленный грунт вокруг наметившегося на дне ямы бугорка, хранящего клад, поддавался пальцам моим и ладоням достаточно легко. Сам я, по-пластунски слившись с земным шаром, был незаметен со стороны – разве что мой торчащий над глиной, худой, полуоголенный зад мог бы вызвать некоторое любопытство при взгляде из космоса, если бы в то время уже существовала система ГЛОНАСС*. Но системы этой тогда еще не было, так что пялиться на мой зад из пустынного космоса было некому. Разве что рыжие фонтанчики глины, взлетающие над моей ямой, могли привлечь внимание соседей. Но таковых тоже не наблюдалось на все четыре стороны, слава Богу.

Постепенно, вкрадчивыми археологическими движениями я приближался к выявлению окончательной геометрии сокровенного сосуда. Уже можно было видеть, что это – круглый предмет сантиметров тридцати в диаметре и около десяти сантиметров толщиной. Когда окончательно обнажился весь ржавый периметр изделия, смутное подозрение заставило меня копать осторожней, одними лишь кончиками пальцев и остатками ногтей. Я стал соскребывать глину с предмета, и скоро пальцы мои зацепились еще за один выступ – сверху, по центру цилиндра. Горловина сосуда, что ли? Еще через пару минут, когда и эта геометрия проявилась достаточно четко, меня прошибло ледяным потом: да это же мина!.. Большая, противотанковая мина! Никаких сомнений не оставалось, это была именно она: железный толстый блин с выступом по центру – стопроцентная мина, затаившаяся тут, на моем огороде, и лет двадцать подстерегающая вражеский танк. Дождалась, красавица… вот он я, твой танк долгожданный, идиот стоеросовый… Я дал всем своим мышечным тканям отчаянную команду «полный назад», да не тут-то было. Центр тяжести моего тела уже принадлежал яме, и руки мои, вместо того, чтобы отжать меня наверх, лишь все глубже утопали в ими же взрыхленной почве. Не было ничего твердого, чтобы отжаться… кроме самой мины. В довершение ко всему, стенки ямы быстро становились мокрыми и скользкими от выделяемого моим телом панического пота, который начинался в области пяток, тек вниз по хребту и интенсивно капал с носа и ушей на мину и рядом, на мокрую глину, усугубляя эффект трясины всё больше. В результате мой глупый, капающий потом лоб медленно и верно приближался к шляпке взрывателя. А я даже крикнуть боялся, понимая, что в этой ситуации детонационная энергия моего вопля не будет уступать ударной мощности лба…

Я выбрался, но как – не знаю. Когда, не найдя решения, центральная нервная система окончательно зашкалила, выручила периферийная. Коленки, не дождавшись команды от высшего координирующего органа, перешли на ручное, первобытное управление. Возможно, они вспомнили те доисторические времена, когда мои предки были крабами, жили в море и умели передвигаться в любую сторону с равной скоростью. А, может быть, они вспомнили более свежее событие десятилетней давности, когда встреченная нами на дороге знакомая тетка запричитала, разглядывая меня и жалея маму: «Ой-ёй-ёй, какой он у вас худенький, какие у него коленочки-то остренькие! Может, у него глисты? Вы бы ему чесночной водички давали почаще …». Мозг мой напрочь успел забыть тот оскорбительный эпизод с глистами из раннего детства, а кости, стало быть, запомнили про острые коленочки, и теперь эти самые уродливые, острые коленочки сослужили мне неоценимую службу. Они за что-то там яростно зацепились снаружи – за щепки ли, корни трав, случайные камешки, или за все это сразу – и, превратив мои ноги в шатуны заднего хода с шестью степенями свободы, выволокли мою мокрую, скользкую тушку из ямы. Как это могло произойти с точки зрения законов механики – ума не приложу! Много раз потом ради установления научной истины пытался я повторить этот способ движения, но так и не получилось у меня ползти задом наперед, лежа на животе и цепляясь за землю одними коленками. Уже будучи взрослым человеком, я несколько раз спрашивал у знакомых десантников, учили ли их ползать подобным способом, но и они так не умели. Короче, произошло чудо, и я выбрался из ямы. Но это был далеко еще не конец истории, это было почти еще только начало ее. С миной надо было что-то делать – не назад же ее закапывать? Почему-то родителей моих в тот день не было дома – наверное, они уезжали в город за покупками или к родственникам, делить бабушку (наша бабушка пенсии не имела и жила у своих двух дочерей и одной внучки по-очереди, по кругу, но иногда круговое расписание сбивалось, и тогда три семьи собирались на «курултай», как шутил наш дядя Володя). Поскольку родителей не было, то я побежал искать преподавателя физкультуры Николая Петровича Тягунова. Тот работал на войне танкистом, наверняка сам наезжал частенько на всякие там подлые мины и гранаты, и должен был поэтому, по моему разумению, знать о противотанковых минах всё. Я сделал три круга по Кокино и, в конце концов, нашел Николая Петровича на стадионе, где он проводил урок гимнастики с группой студенток.

Когда я выбежал из-за клуба, Николай Петрович как раз ставил студенток в позу «ласточка», ходил между ними и задирал им повыше руки и ноги, чтобы было похоже на полет изящных птиц. Толстые девушки при этом теряли равновесие и падали, худые смеялись над толстыми, а сам Николай Петрович суетился и призывал: «Напружиньте тело, напружиньтесь, нога должна быть напружиненной…». Заметив меня, он уже издали закричал: «Мальчик, не мешай работать!» Я остановился, подобрал полкирпича, подбросил повыше, и когда кирпич со звоном упал на пустую бутылку в кустах, я крикнул Николаю Петровичу: «Ба-бах!» Но физкультурник тонкого моего намека не понял, урока не прервал и снова закричал мне то же самое: «Мальчик, не мешай!» Тогда, отбросив всякую дипломатию, я решительно пошагал на середину футбольного поля, где студентки, покачиваясь, все еще стояли в позе «ласточка», и подойдя к опешившему от моей наглости Николаю Петровичу вплотную, доложил ему четким, военным голосом: «Николай Петрович, у меня на огороде имеется неразорвавшаяся противотанковая бомба. Я ее только что нашел. Она может в любой момент жахнуть. Что делать?»

Николай Петрович, позабыв про своих «ласточек» и даже не дав им команды «вольно», тут же помчался вслед за мной. Когда мы прибежали к нам, то Николай Петрович приказал мне оставаться возле дома, а сам стал перебежками подбираться к указанной мною яме, делая сложные зигзаги. Сразу видно было, что он – опытный разведчик. Я видел, как Николай Петрович напряженно, на «напружиненных», спортивных своих ногах крадется к моей яме (нашей бы кошке Мурке поучиться так ходить на мышей!), как осторожно заглядывает в нее и как задним ходом, вприсядку, медленно возвращается. Он никогда не помнил нас, ребят, по именам, и поэтому звал всех «мальчик» или «девочка».

– Мальчик, – сказал он мне, – это действительно противотанковая мина. Ты стой здесь и не сходи с места, а я побегу в клуб, позвоню в Брянск и вызову саперов. Не вздумай туда идти, мальчик, к яме, и не вздумай туда кого-нибудь пускать. Это смертельно опасно. Я тебе даю команду: Равняйсь! Смирна! Так и стой, пока я не вернусь…, – и Николай Петрович убежал звонить.

Потом мы с ним дежурили у угла моего дома вместе, и каждому идущему мимо по улице, Николай Петрович кричал:

– Проходите, проходите, не задерживайтесь, здесь очень опасно!

В результате, через час, когда примчался зеленый «ГАЗончик» с офицером и тремя солдатами, двор наш уже был полон возбужденного народа.

Прежде чем оцепить местность и эвакуировать жителей, офицер пошел посмотреть на мину. Храбрость советских военных не знает предела: этот офицер в звании капитана, имени которого я так никогда и не узнал, шел к опасности даже не пригибаясь, подобно физкультурнику Тягунову, и лишь у самой ямы замедлил шаг и заглянул в нее осторожно. После чего почесал затылок, опустился перед ямой на колени, снял с головы и отложил в сторону фуражку, и… нагнулся над миной, шевеля плечами. Я зажал уши. Николай Петрович рядом со мной причитал: «Что он делает! Что он делает! Нужно срочно эвакуировать людей! Солдаты! Что он делает?» Но солдаты, приехавшие с офицером, равнодушно смотрели по сторонам. Им было все до фонаря – взорвется сейчас их офицер или не взорвется, долетят до них его шмотья или не долетят. Они были раздражены – их сорвали с обеда.

Не успел Николай Петрович в десятый раз спросить у окружающих: «Что он делает?», как офицер распрямился, подобрал и надел фуражку, поднялся на ноги, повернулся и двинулся в нашу сторону, отряхивая руки. Он прошел мимо нас, коротко скомандовал солдатам «В машину!», и лишь перед тем, как захлопнуть дверцу проговорил, ни к кому конкретно не обращаясь:

– Обезвредил!

Мне показалось, что он слегка ухмыльнулся при этом, но, возможно, мне это лишь почудилось, потому что военный «козлик» уже дал задний ход с моего двора, и храбрый офицер исчез за бликами стекла. Он не был слишком разговорчивым, тот офицер.

 

После отбытия саперов старшим по званию снова оказался Николай Петрович, и он, велев нам всем оставаться на местах, отправился к яме проверять работу сапера. На всякий случай он все еще крался осторожно и все еще шел к яме зигзагами. Видно, это был у него условный рефлекс на мины, выработанный за войну. Мы провожали бывшего танкиста взглядами, не дыша. Вот Николай Петрович подошел к яме, вот он вытягивает шею, вот заглядывает в яму… и вот он… выпрямляется во весь рост и радостно смеется! Значит, мина действительно обезврежена! Но ведь это же моя мина! Я имею преимущественное право увидеть ее, поверженную! И я бегу к яме. За мной бегут остальные. Я подбегаю к яме и заглядываю в нее. И ничего не понимаю. Где мина? На дне ямы валяются две ржавые консервные банки: одна большая, из-под селедки, другая маленькая – вроде бы от кильки.

– А где мина? – спрашиваю я Николая Петровича в недоумении. Но он сгибается пополам, он не может говорить, он машет мне рукой: мол, не надо, не надо, не смеши, не могу больше…

Теперь уже смеются все вокруг меня. Чтобы не выглядеть самым тупым в толпе, я начинаю смеяться тоже, хотя не сразу понимаю, отчего все смеются. Потом до меня доходит, что не было никакой мины! Просто это две банки так лежали, одна на другой, слепившись, прикинувшись вместе одной противотанковой миной. И тогда я начинаю хохотать уже во все горло, и это очень даже мудро с моей стороны, потому что исчезает впечатление, будто все потешаются надо мной. Нет-нет, теперь мы все вместе дружно смеемся над этим ужасно смешным происшествием…

Кто-то толкает меня в спину, и я падаю в яму, к своей «мине». Это мой друг и сосед Владик меня толкнул. Он улыбается шире собственной рожи.

– Слава саперам! – говорит он мне и тут же рассказывает толпе анекдот своим медленным, приторможенным голосом: «Идут учения. Падает десантник. Навстречу ему летит Гарька Шенфельд. Десантник кричит: «Гарька, где мне тут дергать, я забыл…». А Гарька отвечает: «Не знаю, земеля, я не десантник, я сапер, мину вот у себя на огороде обезвреживал…».

– А десантник тот был Владик Кокин! – огрызаюсь я мстительно.

Хохот усиливается. Владик норовит дать мне подзатыльника. И ни один человек – ни один! – не спрашивает меня, а чего я тут вообще рылся, под грушей этой?..

Долго ещё припоминали мне мои товарищи по «полянке» обезвреженную мину. А полковник Зуй посетовал однажды: «Жалко, что при коммунизме не будет ни войн, ни мин. Скучно будет жить на белом свете».

Как уже говорилось ранее, тема коммунизма была у нас на «полянке» весьма животрепещущей.

Так, один из ожесточеннейших споров происходил, насколько мне помнится, по вопросу кого возьмут в коммунизм, а кого нет. Славик Бриванов, мой адъютант, утверждал, что брать в коммунизм будут только круглых «пятерочников», и чтобы по поведению тоже не ниже «четверки» стояло. Юрик же Офицеров яростно возражал, что с «тройками» в следующий класс переводят, а с «двойками» нет, а значит и в коммунизм будут брать с тройками – хоть по поведению, хоть по пению, хоть по всем предметам сразу. Потому что коммунизм делается для всего народа, а не для каких-то там маменькиных пятерочников.

– Ха-ха, – перечил ему Славик, – что это тогда за коммунизм будет? Тогда уже сегодня можно коммунизм объявлять. У нас вон два «пятерочника» в классе всего, а остальной весь народ – «троечники». Какой же это коммунизм получится с такими-то дураками?

– Сам ты дурак! – завизжал Юрик, – нет, вы посмотрите на него: одних только пятерочников он хочет в коммунизм брать! Совсем опупел! А остальные куда денутся? За забором останутся? Ты будешь со своими пятерочниками за кремлевской стеной сидеть в коммунизме, а я вокруг бегать в первобытно-общинной шкуре и дубинкой размахивать, что ли? Во договорился, пятерочник наш ученый, во договорился! А знаешь, что тогда будет? Тогда троечники, что за наружной стеной остались, на Кремль твой кинутся и обратно революция произойдет, и вас, отличников, троечники сметут с революционного пути!.. – и Юрик для наглядности толкнул Славика, сметая его с вершины холма, и тот покатился с обрыва вниз, в заросли крапивы и репейника. Разразился бурный конфликт. Плакать офицерам было запрещено, поэтому Славик стал кричать снизу, что вызывает Юрика на дуэль. Дуэли на палках или строительных дранках были также запрещены среди офицеров своей армии с тех пор как Сашке Фомину чуть не выкололи глаз, но вместо них были введены дуэли рисовальные. Их придумал лично я, и всем они очень нравились, потому что все конфликты кончались смехом и примирением, а не уходом во вражескую армию, как раньше. Рисовать разрешалось дома, но на дуэльную карикатуру выделялись только одни сутки. Не успел – проиграл: снимай одну звездочку с погон долой! Вот так это работало. Проигравшего же в самой рисовальной дуэли в звании не понижали: он должен был только прокатить победителя три раза вокруг штабного блиндажа на горбу верхом под всеобщее улюлюканье. Короче, я объявил дуэль начатой, и мы разбежались по домам: все равно уже смеркалось, и воевать было не с кем - армия полковника Зуя в тот день на «полянке» не объявлялась. Юрик, уходя, бурчал: «Как же, конечно: ему батя помогать будет…», однако это правилами не запрещалось: пусть тебе хоть Шишкин с Айвазовским помогают – лишь бы смешно получилось.

На другой день Юрик принес картинку, на которой толстый Славик стоял наверху Кремлевской стены и ел бревно, на котором написано было «капчоная колбаса». На пузе у Славика стояла цифра «5», а по Кремлевской стене шла надпись «Камунизм!» Под стеной бегали тощие, размахивающие палками человечки, нарисованные химическим карандашом и наполовину расплывшиеся от капель пота своего творца. Мы покатились со смеху. Но карикатура Славика оказалась не хуже. Она нарисована была цветными карандашами и понятно было, что папа Славику действительно помогал, причем изрядно, но от этого было только еще интересней. На картине изображалось синее озеро, из которого торчала плачущая голова Юрика. На берегу стоял человек с барабаном на шее (Юриков отец) и грозил Юрику ремнем. Рядом с ним лежал сверток с надписью «Галя». На дне озера – глубоко-глубоко внизу, виден был утопленный велосипед, похожий формой на цифру «2» с намеком на то, что велосипед принадлежал «двоечнику». Эта карикатура была не такая смешная, как Юрикова, но зато здорово нарисованная и, самое главное, отражала она реальное событие в жизни Юрика. За два года до этого Юрик поехал показывать класс езды на взрослом велосипеде по первому льду, на середине озера свалился на развороте, со всего маху проломил лед, чуть было не залился сам и утопил велосипед, после чего до самого вечера обсыхал у Славика, чтобы спастись от неминуемой домашней порки за потерю семейного имущества. Дело в том, что на велосипеде этом, помимо Юрика (Юрик катался на нем «под рамку») ездил его отец, а в будущем, когда вырастет, на нем должна была ездить и сестра Юрика Галя, которая на момент затопления велосипеда пребывала еще с головы до ног в пеленочном возрасте. Об этом и повествовала красочная картина Славика.

Комиссия долго спорила, какая карикатура лучше, но, в конце концов, объявила ничью, так что никто не пострадал и два лучших офицера нашей армии – Славик и Юрик – при свидетелях пожали друг другу руки в знак примирения. Юрик при этом, правда, злорадно напомнил Славику: «Вот ты мой утопленный велик нарисовал, а то, что сам всех нас без велосипедов оставил – это ты забыл пририсовать. Письмо-то Хрущеву кто не отправил? Небось ты, а не я. А я бы отправил, если б взялся, и все бы мы сейчас на новых великах ездили! Подвел ты своих товарищей, Славичек, отличничек ты наш!»

Славик стал смущенно оправдываться (в который раз уже!):

– Я вообще не виноват. Это не я его не отправил, а папа мой схватил его и порвал, когда я стал марку просить. Ишь ты, сами марку зажилили тогда, а теперь на меня все спихиваете, да?

– А кто говорил, что у него марок полно в столе у отца?

– Да, были марки, а когда я полез за ними, то их там уже не было. Папа их уже потратил все. Я попросил у него, а он спросил «зачем?» Я сказал «письмо одно отправить надо». Он спросил «кому письмо?» Что я, врать, что ли, буду? Пионерам врать не положено. Вот я и сказал, что Никите Сергеичу Хрущеву письмо. Что в этом плохого? Хрущев же – хороший человек, правильно? А папа сказал мне: «покажи!» Я и показал. А он открыл конверт, письмо прочитал, порвал, а мне подзатыльника дал и сказал «ты дурак». Я для всех вас старался, а мне же еще и влетело…

– Ладно, Юрик, кончай на Славика бочку катить, – вступился я за своего адъютанта, – его за это уже понижали в звании, но он своей храбростью и доблестью снова восстановился до старшего лейтенанта, так что Хрущева мы ему уже, считай, простили. Кто старое помянет – тому глаз вон! Все, забыли Хрущева!

– Забыли так забыли, – зловредно проворчал Юрик, – будем теперь пешком ходить…

– Не надо было велосипед свой топить: сейчас бы ездил на нём, – очень остроумно съязвил Славик в ответ, и все засмеялись, включая Славика и Юрика.

Приказать: «Забыли!» легко, но разве может исчезнуть из памяти такое яркое событие, как письмо Хрущеву, написанное нами, офицерами «полянки» в начале шестидесятых годов?

История этого письма уходит своими корнями в оживленную дискуссию о том, когда настанет коммунизм. Мы, помнится, обсуждали вопрос о том, успеем ли мы пожить при коммунизме, или не успеем? И вот однажды Вовик Мигунов принес радостную весть: мы успеваем! Вчера Хрущев сказал по радио, что коммунизм наступит в одна тысяча девятьсот восьмидесятом году. Мы все будем уже старые, конечно, но еще успеем пожить при коммунизме от пуза, еще будет у нас всего полно, причем без денег – и велосипедов навалом будет, в том числе спортивных, со скоростями, и ягодных пудингов вволюшку, и вообще все будет, чего душа пожелает.

– Ни хрена у вас не будет при коммунизме! – вдруг презрительно высказался Витька Зуй, явившийся без приглашения в наш блиндаж по обмену боевым опытом, – держи карман шире! Вы тут все дураки, потому что при коммунизме денег не будет, сами сказали. В магазин пришел, а денег нету! Вот тебе и весь коммунизм, оближись четыре раза.

– У тебя денег и так нету, чего тебе бояться? – съязвил Юрик.

– Ты сам дурак, Зуй, – сказал я, – при коммунизме денег не будет – это ты правильно сказал, но только при коммунизме они и не нужны будут, потому что при коммунизме в магазине всё будут бесплатно давать.

– Ага, как же! Догонят и еще раз бесплатно дадут! – виртуозно, тонкой спицей сплюнул Зуй сквозь зубы на три метра вдаль, – наслушался немецких сказок про белого бычка! Щас, ага, пришел в магазин и велосипед себе взял, да?

– Да, пришел и взял велосипед.

– Ага, взял, как же… Ну ладно, взял. Завернул за угол, велосипед поставил, пришел обратно и другой взял, да?

– А зачем тебе другой? Ты что – на двух сразу поедешь?

– А мое дело – зачем. Бесплатно, значит бесплатно! Коммунизм, значит коммунизм! За базар отвечать надо, понятно?

– При коммунизме ты, Зуй, за вторым велосипедом и сам не придешь. Потому что при коммунизме все люди будут сознательные, и ты тоже вместе с другими.

– Как же, буду я тебе сознательный, держи карман. Я что – дурак, чтобы сознательным быть, когда все кругом бесплатно?

– Дурак! – закричали мы разом, и даже засмеялись все дружно от этого всенародного совпадения.

После этого Вовик сообщил, что в нашем сельпо коммунизм уже скорей всего наступил, потому что тетя Тоня дала ему недавно кулек пряников бесплатно, а еще раньше – деревянный паровоз, который он взял посмотреть и не отдал больше, и так он у него и остался. А мама с тетей Тоней только смеялись весело, как при коммунизме.

Мы стали вспоминать и оказалось, что действительно – каждому из нас тоже перепадало в сельпо чего-нибудь бесплатно: одному конфета-«подушечка» с повидлом, другому жестяная коробочка от зубного порошка, третьему палочка пастилы, еще кому-то тетрадка в клетку, а Славику тетя Маша – другая продавщица – даже книжку с картинками бесплатно дала, хотя и без задней обложки.

В результате этого обсуждения кому-то из нас – кажется, Юрику – пришла в голову идея написать письмо Хрущеву и сообщить ему радостную весть о том, что у нас в Кокино коммунизм уже наступил. Конечно, мы не были идиотами настолько, чтобы верить, что у нас в Кокино уже настал настоящий коммунизм. Пока детей порют ремнями, в школах ставят «двойки» и не у всех есть велосипеды – о каком всеобщем коммунизме может быть речь? Но в предложении Юрика содержался один очень хитрый замысел, на который Хрущев мог «клюнуть»:

– Хрущев обрадуется нашему сообщению про уже наступивший в Кокино коммунизм и приедет к нам, чтобы посмотреть. Мы его встретим, все покажем, все расскажем, но пожалуемся, что у нас велосипедов не хватает на всех, и тогда он нам – вот увидите! – каждому по велосипеду подарит. А в школе после этого ни одной «двойки» уже ни одному из нас не поставят. Я даже думаю, что вообще к доске вызывать побоятся!

– А мы ему что подарим? – спросил Славик, – мы же тоже должны ему что-нибудь подарить в ответ. Вождям всегда что-нибудь дарить положено. Вон Рыльку нашему часы с маятником подарили: я сам видел, был на концерте в клубе.

Юрик сильно озадачился. Действительно, что можно подарить главному вождю всей страны?

– Пионерский горн! – предложил Славик, – или спортивный кубок. В «Спорттоварах» в Брянске продаются, очень красивые.

– Можно ему пескарей подарить, – сказал побочный внук Витенька, – наловить побольше и самых жирных подарить.

– Что он тебе – кот, что ли, чтобы пескарей твоих жрать? – фыркнул Зуй и стал хохотать. Мы тоже покатились со смеху, представив себе, как Хрущев сидит и ест наших пескарей. Витенька, гордый собой, стал кувыркаться на траве и петь неприличную песенку про американца.

В общем, идея с письмом Хрущеву застряла в наших изобретательных головах и пустила корни, и вскоре мне, как круглому отличнику, в том числе по «письму» и по «родной речи», было поручено написать письмо Хрущеву – чтобы без ошибок и с хорошими выражениями. Тогда я впервые понял, что это за тяжкий труд – писательский. Никогда не знаешь, что писать и как писать, а когда уже написал что-нибудь, то начинаешь думать, что написать можно было еще лучше, а как лучше – неизвестно. Я сказал, что письмо без грамматических написать смогу, но про что писать – это надо решать всем вместе.

Споры начались с первой же строчки. Например, о том, как обратиться к Хрущеву. Юрик утверждал, что начинать надо «Во первых строках кланяются вам дети поселка Кокино», и перечислить нас всех по именам. Однако, по части начала я был непреклонен и сказал, что начинать нужно обязательно словами: «Дорогой Никита Сергеевич Хрущев!», причем непременно с восклицательным знаком в конце. Затем мы стали спорить, нужно ли еще добавить слово «товарищ». Юрик требовал, чтобы слово «товарищ» было во что бы то ни стало. Славик предлагал слово «дедушка», от которого Хрущев подобреет. Вовик Мигунов сказал, что должно быть не просто «дедушка», но «дорогой дедушка». Так, мол, от его, Вовика, имени пишет его мама письма деду в Воронеж. После этого дед каждый раз присылает Вовику деньги в конверте: на подарок. Кроме этого, Вовик сказал еще, что нужно, чтобы письмо называлось «Протокол». После техникумовских собраний его папа печатает на машинке письма, которые называются «Протокол», и это очень важные письма, которые читают потом все начальники. Простые письма начальники не читают, а только «протоколы». А раз Хрущев начальник, то значит, ему нужен «Протокол». Мы стали спорить, начальник Хрущев или вождь. Никто не знал, читают ли вожди только протоколы, как простые начальники, или письма тоже. На всякий случай решили написать все: и «дорогой дедушка», и «товарищ», и «протокол».

– Маслом кашу не испортишь, – подвел черту Юрик.

Еще один спор возник в связи с написанием имени и фамилии Хрущева: «Сергеивич» или «Сергеич»? «Хрушчов» или «Хрущов», или «Хрусчёв», или еще как-нибудь? В связи с этим последним вопросом пришлось провести исследование у меня дома, за которым нас с Юриком и застали мои родители. Мы как раз сидели с ним на полу и читали газеты «Правда» за все последние дни. Пришлось объяснять удивленным родителям, что мы играем в начальников. Это их очень развеселило, и папа спросил, кто из нас над кем начальник. Я ответил, что начальники мы одинаковые: один подписывает документы, а другой ставит печати. Но тут как раз Юрику попалась страница с правильным написанием фамилии Хрущева, и на этом наша «игра в начальников» завершилась.

В общем, после долгих мучений письмо было составлено. Дословно я его, спустя полста лет, конечно, не помню, но кое-что осталось в памяти. Звучало оно примерно так:

 

ПРОТОКОЛ

 

«Дорогой товарищ дедушка Никита Сергеевич Хрущёв, Первый секретарь Коммунистической Партии Советского Союза, замечательный друг всех детей и офицеров! Здравствуйте! Вы сообщили нам по радио, что скоро уже в наш Союз Советских Социалистических Республик придет настоящий коммунизм и химизация народного хозяйства. Мы, дети села Кокино, этому делу очень радуемся, мы стараемся для этого учиться без двоек, а некоторые даже без троек и без четверок, чтобы дожить до светлого будущего при хорошем здоровье и отличных спортивных результатах. Мы никто не курим пока. Но только мы, офицеры и рядовые дети полянки с Бедного поселка, докладываем вам радостную новость, дорогой товарищ друг детей Никита Сергеевич Хрущёв! В нашем кокинском сельпо-магазине и кое-где еще в Кокинских буфетах коммунизм уже наступил. Еще он не совсем настоящий, но уже кое-что детям дают в сельпо бесплатно. И подарки на Новый год все дети тоже получают уже бесплатно. Но велосипедов бесплатно, конечно, никому не дают. Это надо нам ждать большого коммунизма. Но только тогда мы будем уже старые, и кто-нибудь из нас может с велосипеда запросто маздануться по причине слабого пенсионерского здоровья и головокружительности в голове. У нас на Бедном поселке даже есть такая народная пословица про велосипеды: «Дорога ложка к обеду». Но тут уже ничего не поделаешь, а мы будем все равно ждать. Очень мы все будем сильно радоваться, когда вы к нам приедете, дорогой товарищ, друг детей Хрущёв Никита Сергеевич. Мы вам тут все покажем и расскажем. Мы каждый день бомбим Америку. Конечно, мы еще не достаточно взрослые, и бомбы наши долетают только понарошку. Но когда-нибудь мы вырастем, как раз к коммунизму, и тогда уже мы не промажем. Это мы вам торжественно обещаем, дорогой товарищ Никита Сергеевич Хрущёв и самый лучший друг детей на земле!

Приезжайте к нам в гости за милую душу!

Как ваше здоровье, дорогой товарищ Никита Сергеевич Хрущёв?

Наше здоровье хорошее, и мы ждем вас в гости с большим нетерпением. Мы сделаем для вас парад по стадиону на велосипедах, даже хотя велосипеды есть и не у всех у нас. Так что некоторые наши офицеры будут ехать вдвоем, а кое-кто и под рамку поедет, если у него ноги еще не достают до педалей на взрослом велосипеде, а орленка или школьника подходящего взять ему негде.

Да здравствует Советский Союз! Да здравствует Коммунистическая Партия Советского Союза! Да здравствует пик коммунизма! Миру Мир! Долой колониализм! Пролетарии всех стран, соединяйтесь!

До свидания, дорогой Никита Сергеевич Хрущёв, самый большой друг детей. Жмем вашу руку и желаем успехов в труде и большого семейного счастья. Ура!!!»

КОНЕЦ ПРОТОКОЛА

 

Вот это самое письмо и было поручено отправить Славику, который похвастался, что у его отца в столе полно почтовых марок. А на другой день Славик соврал, что бросил письмо в почтовый ящик. И мы полгода напрасно ждали. Мы ждали Хрущева до самого Нового года, но он все не ехал, и тогда Славик признался, что отец отобрал у него письмо и порвал его. Мы объявили Славику за это бойкот на две недели и понизили в звании, и мне было очень тяжело, когда Славик приходил ко мне во двор и жалобно смотрел на меня, а мне нельзя было с ним разговаривать. Я ему объяснял, что он остается моим лучшим другом до самого гроба, но закон есть закон, и пока бойкот не кончится, ни играть с ним, ни разговаривать я не имею права. Тогда он садился на одну лавочку моего крыльца и листал книжку с картинками, а я – на другую, напротив него, и молча листал другую книжку. Иногда мы показывали друг другу смешные картинки из наших книжек, но – все молча! Бойкот был отменен одиннадцатого января, когда Славик пригласил нас всех на свой день рождения. Мы, конечно, все явились, потому что у Славика были очень необычные дни рождения. Когда гости расходились по домам, каждому гостю родители Славика вручали по кульку со сладостями. Откуда взялась такая традиция, даже мои родители сказать не могли. Может быть, из Польши? Пра-пра-прадедушка Славика был поляк, по слухам. Наверняка именно он доставил на Русь эту удивительно приятную для гостей традицию, которая, к сожалению, в наших суровых широтах так и не прижилась. Только в Кокино, у Славика. Явка на его дни рождения была всегда стопроцентная и даже больше. Кто-нибудь мог и сестру притащить с собой или младшего братика, который крошил печенье под стол и все время хотел писать. Ясное дело, что перед его днем рождения мы Славика простили. Тем более, что Юрик привел слова Феликса Эдмундовича Дзержинского: «Сын за отца не отвечает». Дзержинского мы уважали, в основном из-за паровоза: самый большой – огромный! – паровоз назывался «ФД» – Феликс Дзержинский! Эти слова Дзержинского про сына и отца Юрик якобы услышал от своего папы. Папин папа, то есть дед Юрика был до войны «врагом народа», а Хрущёв его посмертно простил и недавно даже реа-били-тировал, что намного лучше, чем простое прощение, как объяснил нам Юрик. Не знаю как там насчет Дзержинского, но то, что Юриков папа действительно кричал на Юрика: «Сгинь отсюдова, или я за себя не отвечаю!» – это я слышал своими собственными ушами. Но это, конечно, и не так важно – что кричал Дзержинский, а что – Юриков папа. Главное, что мы Славика не просто простили тогда, но и полностью реа-били-тировали (ну и словечко!).

Прошло много-много лет, и я не уверен, был ли у каждого из наших офицеров с «полянки» собственный велосипед в жизни. У меня, например, есть автомобиль «Ягуар», а велосипеда нет. А все потому, что большой, настоящий коммунизм так и не наступил.

Из нарисованных выше картин моего детства может сложиться совершенно ошибочное представление о том, что наша ребячья жизнь на «Бедном поселке» состояла из одних лишь развлечений: сражений на «полянке», велосипедных гонок, дуэлей и обсуждений важных политических тем. Это было не так. При всем большом значении улицы в становлении наших личностей главным нашим воспитателем всегда был и оставался труд. Имеется в виду не то полуигровое дидактическо-педагогическое привлечение ребенка к помощи маме или бабушке в вытирании ложек или подметании пола, но труд полноценный, серьезный и ответственный. Юрик Офицеров, например, каждый день, когда мать уходила в больницу, нянчился с маленьким ребенком – своей малюсенькой сестренкой Галей. Он умел даже самостоятельно купать ее и пеленать, о чем никогда нам не сознавался, но я это услышал однажды от своих родителей, которые Юриком очень восхищались за это. А Зуй с бабушкой своей пилил дрова двуручной пилой. А Вовик Мигунов пас козу. А Славик головой отвечал за уточек и восемь грядок овощей. А братья Фомины помогали резать свиней и умели делать домашнюю колбасу. Что касается меня, то моей постоянной обязанностью было перед уходом в школу (я почти все годы учился во вторую смену) наколоть щепу, растопить печь и когда она даст жар, загрузить в печку уголь, чтобы к приходу родителей из техникума в доме было тепло и на плите можно было готовить еду.

Мы делали тысячу дел: укладывали сырые поленья в «колодцы» для просушки, а затем переносили их под крышу на хранение, сгружали и таскали уголь, кирпичи и доски, очищали сараи и стайки от навоза, все лето пололи проклятый сорняк, который никогда не кончался, и только что вырубленный, тут же издевательски вырастал опять у тебя за спиной; мы заготавливали траву для кроликов, кормили домашнюю птицу, поливали огород, обирали на варенье кусты малины и смородины, сгребали осенние листья и гнилые яблоки под деревьями, окучивали и копали картошку – и все это всерьез, по-настоящему, в полную силу. И ни о каких «полянках» не могло быть речи, покуда не выполнены домашние работы. А ведь к этим обязанностям относились еще и школьные уроки, которые требовалось сделать: на «Бедном поселке» с этим было строго, преподаватели знали цену образованию. У иных ребят, вроде меня с Юриком, к основным трудовым нагрузкам добавлялись еще и занятия музыкой. Юрика отец учил играть на трубе, а я осваивал своего черного «Беккера» – пианино, доставшееся нам вместе с квартирой от Николая Степановича Лобанцева, о чем я расскажу отдельно.

Так что наши сходы на «полянке» вовсе не были этаким безбрежным гуляй-полем с утра до ночи, но превращались каждый раз в праздники ликующей свободы и драгоценного общения друзей по детству. В этой вдохновенной атмосфере творчество в изобретении всевозможных игр и забав не знало пределов и обгоняло всякое воображение.

↑ 1875