Вадим Шефнер
18. Прозрачная жизнь
Во второй половине августа мне дали расчет. Недавно вышел указ о запрещении менять место работы и об уголовной ответственности за прогулы и опоздания, но я в Амушеве числился на временной работе, и меня этот указ не коснулся.
Когда поезд стал приближаться к Ленинграду, я прирос к окну. Вагон шел плавно, без толчков, будто паровоз тут ни при чем, будто сам состав неотвратимо и ровно притягивается к городу.
Поезд прошел по виадуку. На мгновенье стала видна булыжная мостовая, трамвайные рельсы, пучеглазый трамвай. В трамвае было что-то очень родное, и я обрадованно понял: теперь-то я действительно дома, в Ленинграде.
Много я ездил только в детстве, когда бродяжил, это было недолго. Апотом я не часто отлучался из города. Но всегда, когда я из-под вокзальных сводов выходил на улицу, меня охватывало чувство необычайности происходящего и ожидания чего-то. Вот и теперь, выйдя в этот августовский теплый вечер нашумный привокзальный проспект, в эту спешку и сутолоку, я ощутил и радость возвращения, и зыбкость этой радости. Казалось, вот-вот что-то должно начаться, что-то должно стрястись. И тогда все вокруг изменится, все станетдругим.
Но все было хорошо, все пока что шло нормально. Только нужный трамвай долго не показывался. Я прошел в сквер, купил в киоске пачку дорогих папирос "Монголторг", сел на скамью, поставил возле себя чемодан и стал заново привыкать к Ленинграду. Сквер был окружен высокими зданиями; безоконные, темно-серые, с бледными подтеками стены прочно и буднично уходили ввысь.
Отсюда суета улицы не казалась такой напряженной и тревожной. Обычный городской вечер. Вот из вокзала выхлестнулась на асфальт новая толпа. Поезд пришел из курортных мест - зачехленные чемоданы, авоськи с фруктами, северные, купленные уже в дороге цветы и смуглота лиц, заметная даже на расстоянии. Когда я вышел из трамвая на своем Васильевском, улицы показались мне очень тихими и чистыми - будто на фотографии. Уже начало смеркаться, в окнах кое-где, неторопливо и неуверенно, зажигались огни. Казалось, день еще может вернуться, перевалив через сумерки. Но нет, прошли уже белые ночи; темнота вступала в город. Когда я проходил мимо знакомого углового магазина, там тоже загорелся свет, как бы приглашая зайти. Пришлось зайти. Я купил две бутылки плодоягодного, хорошей колбасы и вдобавок дорогую горчицу в высокой фарфоровой баночке. Хотел купить и сгущенного молока, да сразу же спохватился: Володька, потребитель молока, уже в военном училище, в казарме.
Отрезанный ломоть, как выразился о нем Костя в последнем письме. О себе Костя в этом письме писал, как обычно, мало и туманно, но все-таки одна его фраза меня насторожила. "Я считаю, что дни проходят бессмысленно и беспорядочно, пора начать моральную перестройку" - вот что писал он. И у меня сразу же возникло подозрение, что Костя влюбился в интеллигентную девушку и хочет начать прозрачную жизнь.
Я позвонил в квартиру. Дверь открыла тетя Ыра.
- Вернулся! - обрадованно сказала она. - А вот Володя-то уехал от нас. Двое вас теперь, значит, в комнате осталось.
Коммунальная кухня показалась мне неожиданно высокой и светлой. Уютно пахло едой, керосином, городской квартирной пылью. Дружно гудели примуса.
- А Костя дома? - спросил я тетю Ыру.
- Ушел куда-то ненадолго. Костя-то никуда не денется. Только смурной он какой-то ходит, малохольный. Может, без денег сидит? Я одолжить могу, у меня получка вчера была.
- Нет, тетя Ыра, деньги у нас сейчас есть, спасибо. Просто у него настроение такое. Бывает, знаете.
- Бывает, бывает? - тревожным шепотом согласилась тетя Ыра. – А только совсем малохольный ходит.
Когда я вошел в нашу комнату, она удивила меня своим простором, блестящей белизной стен; у меня было такое ощущение, будто за время моего отсутствия она стала больше. Я даже не сразу сообразил, что не она стала росторнее, а в ней стало просторнее: Володькиной койки уже не было, остались только Костина и моя. Но над тем местом, где когда-то спал Гришка, по-прежнему висела приклеенная хлебным мякишем картинка: верблюды идут по песку пустыни к своему неведомому оазису.
А над постелью Кости, над рисунком, изображающим город будущего, висел теперь широковещательный плакат, написанный от руки зеленой тушью: "СТОП! С 20-го не пью!" По этой самоагитации я окончательно понял, что Костя опять решил начать прозрачную жизнь. Рядом с воззванием висела скромная бумажка.
Необыкновенно аккуратными буквами там было начертано:
ОППЖ (Обязательные Правила Прозрачной Жизни)
1. Не употреблять алкоголя ни в каких пропорциях и смешениях.
2. Курить не больше десяти папирос в день.
3. Не поддаваться дурному влиянию друзей.
4. Упорство, сдержанность и самодисциплина!
5. Быть достойным Л.
В комнате было очень чисто. Видно, Костя старательно подметал ее. В углу, как наказанный ребенок, стояла пустая бутылка из-под плодоягодного - след недавней грешной жизни. А стол был застелен чистой зеленой бумагой, пришпиленной кнопками через равные интервалы. И на столе лежала раскрытая книга - учебник неорганической химии.
Вскоре явился и сам Костя. Лицо у него было строгое, поздоровался он со мной сдержанно. В нем чувствовалось горделивое сознание происшедшей с ним моральной перестройки - и в то же время некоторая настороженность.
- У меня, Чухна, все теперь по-новому. Новые чувства, новые мысли, новые горизонты, - просветленно заявил он.
- Значит, опять прозрачная жизнь?
- Да! - твердо ответил Костя. - Не опять прозрачная, а просто прозрачная. Тебе это не нравится? - с вызовом спросил он.
- Почему не нравится? Очень даже нравится, - ответил я, разливая вино в стаканы. - Выпьем за прозрачную жизнь!
Костя отошел от стола, сел на свою койку и протянул руку к плакату:
- Ты же видишь, что я не пью. Тебе не удастся меня спровоцировать на это дело. И тебе пить не советую, и сам не стану! Не хочу быть илотом!
- Ну понятно, ты спартанец, - подкусил я. - У тебя все данные. А вот выпью.- И я выпил сначала свой, потом Костин стакан.
- Тебя можно только пожалеть, - со скорбной улыбкой сказал Костя.
- Ну и жалей, - ответил я. - Давай-ка лучше закурим, - и я протянул ему пачку дорогих папирос.
- Нет, я уже выкурил сегодня свою норму, - сухо ответил Костя. – А ты, пожалуйста, не роняй пепел на пол. Пора привыкать к чистоте.
Странное дело, в обычной жизни Костя был человек как человек, и даже получше многих других. Но каждый раз, когда он начинал прозрачную жизнь, он сразу становился ворчливым, несправедливым и придирчивым, а чувство юмора у него автоматически выключалось. И вдобавок он начинал всех поучать, ставя в пример самого себя.
- Значит, прозрачная жизнь? - снова спросил я.
- Да! - сурово ответил Костя.- Впрочем, тебе этого не понять.
- А кто это Л.? - задал я наводящий вопрос. - Любовь с большой буквы, или Люся, или Лида, или Лиза? И как это быть достойным Л.? Передай мне свой технический опыт, научи меня быть достойным Л.
- Ты пошляк и циник, я давно это заметил! - ощетинился Костя. – Но если хочешь знать - знай: любовь с большой буквы и Люба для меня теперь синонимы... Но что ты в этом смыслишь!
- В прошлом году ты начинал прозрачную жизнь из-за Нины, - вскользь заметил я.
- Это давно зачеркнуто временем, - резко ответил Костя. - Тогда была ошибка. Глупец повторяет свои ошибки, мудрый на них учится.
- Ты, конечно, мудрый.
- По сравнению с тобой - да, - отпарировал Костя. - Для этого достаточно обладать средними умственными способностями.
В его голосе чувствовалось раздражение. Видно, давно он выкурил свою дневную норму папирос и ему очень хотелось курить. Но приходилось воздерживаться - прозрачная жизнь требовала жертв.
- А Володька совсем не заходит? - спросил я.
- Заходил в воскресенье. Приезжал из Выборга. В форме уже. Идет она ему - как корове седло... А жалко, что он от нас переехал, - закончил Костя потеплевшим голосом.
Я сходил в баню, вернулся, лег спать. Но мне не спалось. Тогда я оделся и вышел на улицу.
Фонари горели не мигая, будто впаянные в темноту. На безлюдной линии шаги редких прохожих звучали торопливо и тревожно. Квадраты освещенных окон постепенно гасли; казалось, опять началось затемнение, только не все еще знают, что оно началось. Большой семиэтажный дом тускло вырисовывался впереди. Он уже почти весь ушел в темноту, и горел только вертикальный ряд окон - лестничная клетка да на пятом этаже два симметрично расположенных окна - справа и слева от лестницы: дом был распят на светящемся кресте.
Потом погасли лестничные окна и остались два квадратных глаза, глядящие в ночь. На Большом проспекте еще длилось гулянье, еще шла шлифовка асфальта. Неподвижные деревья бульвара высились, как сгустки ночи, поднятые на черные столбы. Под ними по асфальту неторопливо шли пары, вспыхивали огоньки папирос. Иногда, держа друг друга под руки, проходило несколько девушек, тихо разговаривая между собой. За ними, переговариваясь друг с другом умышленно небрежными голосами, шагали ребята в модных пиджаках с широкими ватными плечами, в широких, как юбки, брюках, в ботинках-лакишах с квадратными носками - ночная гвардия проспекта. Пахло бензином, .пудрой, табачным дымом, но сквозь это наслоение запахов пробивалось тонкое дыхание осенних листьев - еще не падающих, но уже готовящихся к своему плавному падению.
Я дошел до Симпатичной линии и свернул направо. Мне хотелось посмотреть на дом, где живет Леля. Навестить ее в такой поздний час я, конечно, не смел. Это был солидный, высокий дом. Во втором его этаже, по той лестнице, где жила Леля, помещалась аптека. Я постоял у подъезда, посмотрел на табличку с номерами квартир, вошел в парадную, начал подыматься по лестнице.
Аптека находилась в доме давно, с незапамятных дореволюционных времен, - аптеки не любят переезжать с места на место. Перила лестницы до цокольного этажа были гладки, как стекло, они словно оплавились от тысяч прикосновений. Каждая ступенька сточена, протерта шагами: в середине - глубже, к краям - меньше. Казалось, камень прогибается под невидимым грузом. На площадке горела яркая лампочка, белела подковообразная фарфоровая табличка с красным крестиком и надписью "Звонок ночному дежурному". Из-под двери тянуло горьковатым аптечным сквозняком. А выше перила были как перила, ступени прямые и ровные, а лампочки на площадках тусклые, как на всякой ленинградской лестнице. Я поднимался быстро, но бесшумно, стараясь ступать на носки. Мне почему-то казалось, что любая дверь может неожиданно распахнуться и вот меня спросят: "А ты что здесь делаешь? Замки пришел проверять? Знаем мы таких субчиков!" Но дом уже спал.
Поднявшись на шестой этаж, я встал перед дверью квартиры No 34. За дверью стояла тишина, там тоже все спали. Я подумал, что мог бы написать Леле записку, да не догадался взять с собой записной книжки. Но мне не хотелось уходить просто так, не подав никакого знака. Тогда я вынул из кармана расческу и опустил ее в почтовую кружку. Расческа громко звякнула, упав на жестяное дно, и я отпрыгнул от двери. Сердце забилось так, будто я только что бежал стометровку. Потом я, уже не спеша, пошел вниз, и мне уже не казалось, что меня могут окликнуть : "А что ты здесь делаешь?" Одно дело подниматься по чужой лестнице - другое дело спускаться. Ведь лестница, по которой спускаешься, уже не совсем чужая.
Когда я вернулся домой. Костя еще не спал. Он сидел над учебником неорганической химии, но книга была раскрыта все на той же странице.
- Зачем это ты учишь неорганику, ты же ее хорошо сдал? - спросил я.
- Человек должен учиться непрерывно, - важно изрек Костя. – Что именно изучать - большого значения не имеет. Нужно непрерывно тренировать свой мозг и вырабатывать в себе самодисциплину... А ты где таскался? Натирал асфальт? Искал уличных знакомств?
- Нет, теперь я не буду искать уличных знакомств, теперь это отпало. Я же тебе немножко писал про Лелю. Хочешь поглядеть на ее фото?
- Ну, покажи, - снисходительно сказал Костя. - Наверно, мымра какая-нибудь. - Он с недовольным видом потянулся за фотокарточкой. Но когда вгляделся в снимок, лицо его прояснилось.
- Знаешь, Чухна, - подобревшим голосом произнес он, - я и не ожидал, что у тебя такой хороший вкус. Очень симпатичная девушка. И потом сразу видно - интеллигентная. Тебе просто повезло. Но неужели ты ей нравишься?
- Вроде бы да.
- Это даже как-то странно, - удивился Костя. - Такая симпатичная - и ты ей нравишься... Ты только посмотри на себя в зеркало.
- Да что я, урод, что ли! Ну ясно, не красавец, но и не урод ведь.
- Дело не в красоте и не в уродстве. Дело в интеллекте. Дело в малоинтеллектуальном выражении твоего лица, а также в заниженном моральном уровне. Тебе следует подтянуться. Ты, Чухна, неряшлив, ты выпиваешь, ты много куришь - тебе пора начать жить по-новому. Поставь, как я, точку на все, что было, и воспитывай в себе самодисциплину!
- Ничего, пожалуй, не выйдет у меня с этой самодисциплиной, - ответил я. - Я и сам чувствую, что Леля в сто раз порядочнее меня, но мне лучше не стать.
- Ты, Чухна, только начни и - главное - будь упорен. И потом, знаешь, я всегда помогу тебе своим личным опытом. У тебя всегда перед глазами будет живой пример.
- Так у тебя твоя эта прозрачная жизнь только пятый день идет. Еще неизвестно...
- Она будет идти и десятый, и сотый, и тысячный день! - отрезал Костя. - В этом ты можешь не сомневаться.
19. Вдвоём
На следующей день с утра стояла по-августовски теплая, пасмурная, но без дождя погода - самая моя любимая. Я никогда не любил ясных солнечных дней. Ясный день чего-то от тебя требует, хочет, чтобы ты был лучше, чем на самом деле, а ленинградский серенький денек как бы говорит: ничего, ничего, ты для меня и такой неплох, мы уж как-нибудь поладим. И вот встал я в восемь часов, тихо сходил на кухню, приготовил чай, тихо выпил два стакана – а Костя все спал. Он спал лицом вверх, и лицо у него было настороженное, будто он боялся, что кто-то вот-вот разбудит его и начнет допрашивать, не нарушил ли он правил новой жизни, не выкурил ли лишней папиросы, не поддался ли дурному влиянию друзей.
Тихо закрыв за собой дверь комнаты, я миновал коридор и безлюдную в этот час кухню, и, наращивая скорость, прыгая сперва через две, потом через три, потом через четыре ступеньки, ссыпался с лестницы, и, уже заряженный скоростью, ходко зашагал по тротуарным плитам. Шагать было легко и приятно, я обгонял редких прохожих, окна домов толчками двигались мне навстречу. Но когда я свернул на проспект Замечательных Недоступных Девушек, то есть на Большой, я вдруг подумал, что слишком уж спешу. Неудобно так рано заявиться к Леле: может, она еще спит, а может, еще только проснулась. И я затормозил, не спеша прошел мимо Симпатичной линии, побрел на бульвар, остановился у щита "Читай газету".
"Ленинградская правда" была только что наклеена, клейстер еще проступал влажными сероватыми пятнами. Кино: "Великан", днем - "Искатели счастья", вечером - "Любимая девушка". Новая школа на пр. 25 Октября (это рядом с ателье "Смерть мужьям"). "Зенит" победил "Металлурга" (Москва), счет 2:1... Артиллерийская дуэль через Ла-Манш... Спекулянт дровами получил по заслугам... Слет призывников Ленинграда... Две тысячи германских самолетов над Англией... На съемках фильма "Музыкальная история"... Учения ПВО в г. Красногвардейске... Отмена отпусков в румынской армии...
Тут кто-то легко тронул меня за руку.
- Леля! - удивился я. - Лелечка!.. Я только что о тебе думал.
- Ты же газету читал.
- Понимаешь, читаю газету - а о тебе думаю. "Зенит" у "Металлурга" выиграл - а я о тебе думаю, съемка фильма - а я все равно о тебе... А ты?
- Да, - ответила она. - Да. Я тоже о тебе... Это ты расческу в почтовый ящик бросил?
- Я. А что?
- Нет, ничего... Куда мы пойдем сейчас? Я вообще-то в магазин шла. Но, может быть, пройдем к Неве?
- Давай к Неве. - Я взял ее под руку, и мы пошли вдоль Большого. На Леле была темная кофточка и черная юбка много ниже колен, и в руке авоська из кусочков сапожной кожи. Авоську эту я уже видел, а все остальное было очень городское. И у самой у нее был какой-то очень уж городской вид, я не привык к ней такой. И какая-то независимость в голосе, в движениях, в походке, и рост выше - или это от английских каблуков? Мне вдруг показалось, что не так уж она и рада встрече со мной. Может, я хорош был для нее там, в Амушеве, а здесь, в городе, поинтереснее фрайера есть?
Мы свернули в безлюдный, тихий и мрачноватый Соловьевский переулок. Панели там были совсем узенькие. Мы шли по мостовой, направляясь к Румянцевскому обелиску, маячащему вдали. Леле неловко было ступать в своих городских туфельках по крупным выпуклым булыжникам, и она то теснее прижималась ко мне, то словно отшатывалась. Она рассказывала, что отец опять уехал, что уже послезавтра она начнет работать в чертежном бюро, что ее уже почти оформили, - а я слушал, и все время мне казалось, что она стала какой-то другой, и я ей, может быть, не так уж и нужен. Я невпопад отвечал на ее вопросы, во мне росла неловкость, готовая перейти в обиду, в отчуждение. "Не везет нам, гопникам, с порядочными", - вспомнил я слова Кости.
- Ты что?.. - спросила вдруг Леля, повернувшись ко мне.
- Как "что"? - сказал я. - Я ничего...
Она вдруг вырвалась от меня, стуча каблучками, неловко побежала вперед и стала лицом ко мне, бросив авоську наземь:
- Гражданин! Предъявите документы! Я подошел к ней, и она положила руки мне на плечи. Глаза ее и губы были совсем близко. Но тут из обшарпанной кирпичной подворотни вышла старушка с толстой дымчатой кошкой на руках и внимательно, без осуждения посмотрела на нас. А кошка строго мяукнула. Мы подняли авоську и пошли дальше.
- Ну вот, - сказала Леля. - Знаешь, мне вдруг стало казаться, что ты меня позабыл.
- А мне показалось - ты меня позабыла. Я просто псих. Но теперь все, все хорошо.
- Да-да-да! Теперь у нас все хорошо,- повторила Леля.
Переулок стал казаться мне очень уютным - век бы здесь прожил. Но он уже кончился. Через чугунную калитку вошли мы в Соловьевский сад, под его старые деревья, и сели на скамью. Обелиск "Румянцева победам" уходил ввысь, в невысокое серое небо. Было тихо, только из музыкальней ротонды, как из рупора, порой доносились голоса мальчишек. Они разбились на две партии и, размахивая палками, играли в войну. С Невы иногда слышался гудок буксира.
- Когда мама была жива, она водила меня гулять в этот сад, - сказала Леля. - По субботам вот в этой ротонде играл красноармейский духовой оркестр. Они всегда играли что-то грустное, а я тихо сидела и слушала, и мне было хорошо-хорошо. Даже все на свете лучше казалось из-за того, что они грустное играют. Ты это понимаешь?
- Конечно, - ответил я. - Ты расскажи мне о себе еще что-нибудь.
- Хорошо, я расскажу тебе, но только глупое. Вот там, слева от эстрады, есть ход вниз, там женская уборная. Мы с девочками иногда забивались туда слушать, как шумит вода. Там бачок через каждые несколько минут автоматически выливается, и с таким шумом! И вот мы забирались туда и ждали. Как только вода загудит, зашумит - мы все толпой выбегали из этой уборной, будто нам очень страшно. И однажды я сшибла с ног пожилую даму.
Мама меня за это строго наказала, оставила без сладкого. И папа сказал: "Так и надо этой девчонке!"
- А что было на сладкое? - спросил я.
- Кисель. Это я хорошо помню, мы ведь жили небогато, кисель был не каждый день.
- Зато у нас кисель каждый день, - похвастался я.
- Знаю, ты говорил, - улыбнулась Леля.- Сплошной праздник - кисель и сардельки. Как вам не стыдно так питаться, ведь это от лодырничества! Взрослые люди, и ни один не догадается приготовить нормальный обед! Вам надо собраться, договориться... - Она вдруг осеклась, вспомнив, что теперь не так уж нас много.
- Косте сейчас не до нормальных обедов, - торопливо начал я, чтобы вывести ее из смущения. - У Кости начался приступ прозрачной жизни... Пойдем опять по Соловьевскому?
Когда мы снова вошли в этот переулок, он уже не был так безлюден, мы встретили нескольких прохожих.
- Испортился Соловьевский, - сказал я. - Тот, да не тот.
- Все равно это хороший переулок, - не оборачиваясь ко мне, проговорила Леля. - Ты его еще не переименовал?
- Нет. Может быть, назовем его так: Выяснительный переулок?
- Это что-то не то. Это бюрократизм. Назовем знаешь как? Назовем так:
Кошкин переулок. Никогда не забуду я этой смешной кошки.
- Заметано! Гражданочка, по какому это я иду переулку?
- Вы, гражданин, идете по Кошкину переулку. Мы пересекли Большой, дошли до Среднего и свернули налево. У кирки на углу Третьей линии и Среднего мы остановились. В кирке размещался какой-то склад, но начхать было ей на это. Контрфорсы, узкие стрельчатые окна, башенки с шишками на остриях - все уходило в высоту. От склада, от Среднего проспекта, от трамваев, от нас.
- Это пламенеющая готика, - сказала Леля. - Только она здесь искажена... Это папа мне объяснял, что искажена... А как ты думаешь, они там теперь молятся в Германии в своих кирках или нет? Я где-то прочла, что Гитлер вводит новую религию.
- Культ Вотана, - сказал я. - А чего им молиться, у них и без моленья все как по маслу идет. Францию за полтора месяца взяли.
- Неужели и у нас с ними будет война? - спросила Леля. – Некоторые говорят...
- Конечно, будет, - степенно ответил я. - Это все понимают. Только это будет не скоро, так что ты не бойся. Им надо еще Англию взять, а Англия - это не Франция, тут нужен сильный флот. Но и Англию они, конечно, оккупируют. А потом начнут осваивать английские колонии и наращивать военный потенциал. И мы тоже будем изо всех сил готовиться, чтобы они не застали нас врасплох. Но война будет еще через много лет. Твой брат успеет вернуться с действительной, он успеет жениться, а ты...
- А что я? Ну, а что я?
- Не будь любопытной. Сейчас мы зайдем в ТЭЖЭ, и я тебе духи подарю.
- Нет, я не хочу, чтобы ты мне дарил что-то. Пусть у нас все будет без подарков. Я здесь куплю себе пудру. Сама.
- Леля, один раз в своей жизни могу я подарить тебе духи?! У меня в кармане полно желтух, зеленух, синюх и краснух, ведь мне там, в Амушеве, полный расчет выдали. Хорошо быть богатым!
- Нет, все равно не надо. Я этого не хочу. В магазине празднично пахло дорогим туалетным мылом и еще чем-то очень душистым. Пока Леля покупала свою пудру, я быстренько выбрал духи "Камелия" - не очень дешевые, но и не самые дорогие. Я их опустил в Лелину авоську. Она сердитым шагом, не глядя на меня, вышла из дверей и торопливо пошла к Четвертой линии.
- Что это с тобой? - спросил я, нагнав ее.
- Ничего со мной! - сердито ответила Леля, вытаскивая из авоськи мой подарок. Она раскрыла эту коробку, вынула флакон с духами, бросила коробку на тротуар. Потом размахнулась - и неловким движением метнула флакон вдоль по Четвертой линии. Казалось, он полетит далеко, но он упал очень близко от нас, негромко разбился, и до меня донесся запах душистого спирта. Все это произошло быстро, но несколько прохожих остановились и с удивлением стали смотреть, ожидая, что же будет дальше.
- До чего молодые дошли, духами почем зря швыряются, - сказала какая-то женщина. - А еще говорят, что денег мало!
- Не шуршите, не ваше дело, - буркнул я. - Леля, куда ты?
Она торопливо уходила от меня. В глазах у нее стояли слезы.
- Ну, что такое? - спросил я. - Ты прости меня.
- Это ты прости, - тихо сказала она. - Это моя выходка. Это у меня такие нахлывы бывают. Нахлынет - и ничего не могу с собой сделать. Ты не сердись.
- Я и не сержусь. Только не понимаю, зачем это ты...
- А я разве понимаю!.. Отец меня раньше очень ругал за такие нахлывы... Подожди меня здесь. - Она вошла в булочную, а я остался на этот раз на улице.
- Ты проводишь меня до дому? - спросила она, выходя.
- Может, прогуляемся еще немного?
- Как хочешь, - покорно ответила Леля. - Давай дойдем до
Пятнадцатой, пройдемся по шашкам.
Мы дошагали до Четырнадцатой и пошли прямо по мостовой, по шестигранным деревянным торцам, - только здесь они и сохранились к тому времени на Васильевском, на этой тихой линии. Очень приятно было шагать по дереву - будто и не по улице идешь, а по полу в длинном большом зале, где вместо потолка небо.
- А эта линия у тебя как-нибудь называется? - спросила вдруг Леля.
- Я ее даже перепереименовывал, - ответил я. - Сперва назвал
Счастливой, я раз тут трешку нашел, а потом пришлось переделать в Мордобойную. Здесь нам с Костей плохо пришлось, мы тут в одно дело влипли.
- Давай переперепереименуем ее, - предложила Леля. - Здесь очень приятно идти по этим шашкам. Тебе приятно сейчас?
- С тобой очень даже. Заметано, мы идем по Приятной улице! Ты довольна?
- Очень. А вот в этом роддоме я родилась... Вообще-то это никакого значения не имеет, кто где рождается, - перебила она сама себя. Очевидно, спохватилась, что я-то не знаю дома, где родился.
- А ты, между прочим, не собираешься мою расческу замотать? - торопливо спросил я, чтобы сбить ее смущение.
- Не съем я твою расческу. Сейчас ты зайдешь ко мне, и я тебе ее верну. И ты пообедаешь у нас. Тетя, наверно, уже что-нибудь приготовила.
- Теть у тебя - что собак нерезаных, - сказал я. - Там тетя, здесь тетя...
- Только две, - ответила Леля. - Я тебе ведь говорила, ты все забыл.
Та, что в Амушеве, тетка по матери, а здесь - по отцу. Она не замужем, она всегда в этой квартире жила.
- Старая дева?
- Не надо так говорить, это грубо. У нее был жених. Его убили на войне, в шестнадцатом году.
- Ну прости меня. Я же не знал.
- Прощаю, - серьезно сказала она.
Мы чинно миновали аптечную площадку, потом взялись за руки, бегом пробежали два марша лестницы, замедлили бег у окна и - снова вверх. Все окна и площадки были совсем одинаковые, но с каждым этажом становились светлее. Казалось, это не мы взбегаем все выше, а сам дом плавно всплывает к небу, осторожно раздвигая соседние здания. Когда мы, запыхавшись, остановились у предпоследнего лестничного окна, город был уже под нами. Дом прорезался сквозь него, оставив его внизу. Мы сели на холодноватый подоконник из черного с белыми крапинками искусственного мрамора. Прямо перед окном простиралось светло-серое небо, под нами лежали крыши, задние дворы с поленницами дров, брандмауэры с квадратными окошечками, забранными кирпичной решеткой. Дальше виднелся кусок улицы. По ней беззвучно и целеустремленно, как визир по логарифмической линейке, двигался трамвай.
- Странно как, - сказала Леля. - Странно. Всю жизнь живу в этом доме, а на подоконнике я здесь никогда и не сидела... Тетя Люба не хотела, чтоб я играла на этой лестнице. Здесь очень опасный пролет. Тетя Люба рассказывала, что давно, еще до революции, в этот пролет бросилась девушка. Ее соблазнил один молодой человек - и вот она бросилась и разбилась.
- В порядке мести и запугиванья, - машинально добавил я.
- Что? - удивленно переспросила Леля. - В порядке чего?
- Нет, это я так, - дядя шутит. Она просто дура.
- Совсем не дура, а несчастная. А если и дура? Дуру ведь тоже жалко, она тоже только раз живет... Ее весь дом хоронил. И она лежала в белом гробу, вся в цветах, как живая. - Эту фразу Леля произнесла нараспев, подражая кому-то.
- Она была отсталая, - сказал я. - В наш век нормальная девушка не станет из-за такого дела сигать в пролет. Ты ведь не стала бы?
- Не знаю, меня еще никто не соблазнял, - Леля тихо засмеялась. - Мне еще рано прыгать в пролеты. Вот когда меня кто-нибудь соблазнит...
Она легко соскочила с подоконника и, взбежав на один марш, позвонила в свою дверь. За дверью сразу же послышались шаги, и сердце мое тревожно забилось. Не привык я бывать в чужих квартирах.
Дверь открыла седая, но не очень старая женщина в синей кофте с большими карманами.
- Тетя Люба, это Анатолий, я тебе о нем говорила, - каким-то небрежно-выжидательным тоном сказала Леля, когда мы вошли в прихожую.
- Здравствуйте, Толя, - приветливо сказала тетка. Она протянула руку, и даже в этой слабо освещенной прихожей я сразу заметил, что кончики пальцев у нее желтые, - такие бывают у тех, кто курит самокрутки. - Толя, вы вермишель любите?
- Он любит кисель и сардельки, - заявила Леля. - Но он ест и все остальное.
Квартира у них была отдельная, но совсем маленькая, деленная. В ней царил какой-то привычный, устоявшийся неуют. В главной комнате высился громоздкий буфет, на дверцах которого виднелись резные яблоки и виноград. Под самый потолок уходили два шкафа с небрежно расставленными книгами. Книги лежали и на подоконнике, и валялись на широком диване, на обеденном столе - на клеенке, где в синих квадратиках были нарисованы гуси и ветряные мельницы. На стене, оклеенной тусклыми холодно-голубоватыми обоями, косо висели холсты, они просто были прибиты гвоздями. Там кто-то изобразил масляной краской дворы, кусты, стены, но все казалось незаконченным, чего-то не хватало, хоть я и не мог понять чего.
- Это все наброски тети Любы, - пояснила Леля. - Она когда-то занималась живописью, еще до войны и до революции. А теперь она уже давно работает в бухгалтерии, на фабрике Урицкого.
- Оттуда же можно хорошие папиросы выносить, а она самокрутки вертит, - удивился я.
- А вот она ничего с фабрики не выносит, - ответила Леля. – Разве это плохо?
- Нет, это не плохо... А почему она сейчас с нами не обедает?
- Потому что потому!.. Потому что она болезненно тактичный человек, вот почему. Она не хочет нам мешать. Она считает, что между нами серьезные отношения.
- Но они и есть серьезные. Ведь я не трепач какой-нибудь, да и ты не потрепушка.
- Конечно, серьезные, - согласилась Леля. - Но она, наверно, считает, что совсем серьезные... А у тебя со многими девушками были совсем серьезные отношения?
- Я ж тебе говорил, что были. Но с немногими. Комната Лели была крошечная; стол с чертежной доской занимал чуть ли не всю эту комнату. Над столом в белой рамке, рядом с двумя рейсшинами, висело фото красноармейца, парня моих примерно лет. Лицо у него было доброе.
- Вот это мой брат, - сказала Леля. - Я ему о тебе писала, целый твой устный портрет дала. Он о тебе очень хорошего мнения.
- Интересно, что ты там обо мне накатала?
- Не скажу! А то ты возомнишь о себе слишком много... Он красивый, правда?
- Раз он похож на тебя - значит, наверно, красивый. Но я в мужской красоте ничего не понимаю, я понимаю только в женской.
- Ты и в женской ничего не понимаешь... - засмеялась Леля. Она положила руку мне на плечо и подтолкнула к зеркалу. - Значит, ты вот эту Лельку считаешь красивой? Вот эту рыжую Лельку!
Тут из прихожей послышался звонок. Леля торопливо вышла. Через несколько минут она вернулась с пачкой денег в руках.
- Думала, это от папы телеграмма, а это он мне денег прислал. Вот! Теперь я к зиме сошью самое модное пальто - коричневое с капюшоном. Ты рад?
- Мне все равно, - ответил я. - Наденешь ты на себя мешок или самое фасонистое что-нибудь - ты для меня одна и та же Леля... А сейчас я домой пойду, позырю, как там Костя. Сегодня я дежурный по пище.
- Но завтра ты приходи ко мне, - сказала она. - Хочешь, поедем на лодке кататься?
(продолжение следует)