Мой тёзка Курт Рязанцев (30.04.2016)


(рассказ)

 

К. Гейн

 

Спрыгнув с попутки на колдобистый просёлок, я зашагал по выгоревшей степи к жиденькой рощице, за которой виднелись неподвижная стрела крана и леса вокруг недостроенных объектов будущего танкодрома. Кругом ни души - тишина и покой. В лужице, у ёмкости с водой, плещутся две трясогузки. Бригада военных строителей валяется в тенёчке за бытовкой, дожидаясь панелевозов с перекрытиями. Дремали на мягкой травке, курили. Вели тихие, вялые разговоры. Я тоже примостился в холодке, привалившись спиной к прохладной стенке вагончика.

Оставив на солнцепёке сапоги и портянки, рядом со мной уселся голый по пояс белобрысый крепыш, с наслаждением утопив распаренные ступни в прохладной траве. Спроворил цигарку, задымил. Это Саня-крановщик: «Чо к нам?» - «Да вот лозунг надо повесить», – кивнул я на рулон кумача. «Перекур кончится – хлопцы растянут, а пока покурим в холодке. Панели только через час-полтора подбросят – звонили с бетонного».

Жара сморила всех в дремотное полузабытьё. Моя голова тоже стала пустеть, и веки начали слипаться. Совсем отключиться помешала Сашкина возня – новую самокрутку сворачивал. «Чего это ты шабишь без перекура? – спросил я. – Подремай, работа-то допоздна опять затянется». «Я от дневного сна как чумовой потом хожу. Котелок не варит, и работа из рук валится. Перебьюсь. Да и поговорить с тобой мне уже давно охота». «Ну, давай поговорим». «Это... как его... в общем, у меня братишка... с сорок второго». «У меня тоже, только с сорок первого». – «Ну, что ты, ей-богу, сказать не даёшь! – с досадой глянул он на меня. – Его Курт зовут, как тебя».

Интересное начало! Даже среди своих соплеменников я до сих пор не встречал и, даже слышать не приходилось, чтобы где-то в окрестной Сибири и Казахстане мой тёзка обитал. А тут вдруг русского, да ещё в 42-м году, назвали этим именем. Мне моё имя нравится – короткое, строгое, не расхожее. Но очень рано заметил, что, услышав моё имя, у многих вздёргивались брови, и в глазах мелькала некая догадка. Когда я стал взрослым, то научился ответным взглядом подтверждать: «Вы не ошиблись – я немец», - предостерегая своего визави от возможных пошлых вопросов. А с именем моим дело было так.

Немецкие колонисты привезли с собой из Германии обычай называть своих детей исконными германскими и почтенными христианскими именами дедушек-бабушек, отцов-матерей и, по всему видать, менять ничего не собирались. Но времена-то изменились! Кругом «Юнг штурм», «Рот фронт!», полюс, стратостаты, батискафы, перелёты! Мировая революция не сегодня-завтра грянет! Разве могли юная комсомолка-активистка, учительница Лидия Михель и недавний бравый командир орудия Август Гейн, напичканный лихим «Даёшь!» пламенных армейских комиссаров, назвать своего сына Гансом, Фридрихом, Готлибом или там Ульрихом? Никогда! А как?

Выручила популярная книжка о юном гамбургском революционере, который был связным у подпольщиков, распространял листовки, ловко дурил сыщиков и полицейских и вместе с Тельманом сражался на баррикадах. Конечно же, он геройски погиб, но не выдал явку гестаповцам. Звали этого бесстрашного подростка Курт. И вот сослуживец хочет рассказать мне нечто о моём реально существующем русском тёзке! Послушаем...

 

Речушка Борянка, подбирая по пути струйки родничков, течёт то по чистому песчаному руслу, то разливается по обширным топям и, выпутавшись из болот в подходящем месте, петляет дальше и через сорок вёрст впадает в приток большой реки, текущей на юг. На лодке до этого притока добраться и думать нечего – русло Борянки часто теряется в непролазных плавнях,* из которых даже бывалому лесовику мудрено выбраться. Только с вьючными лошадьми в обход топям или зимой на лыжах, отваживались таёжники на долгую и трудную дорогу.

В среднем её течении широкий взлобок отодвинул лес от берега, дав место пяти дворам с огородами, поскотине и двум чёрным банькам у сруба с родником. За банями вышка из серых лесин и водяное колесо у запруженного родника. Это кордон лесников Борки.

Середина лета. Горячий, напитанный густым сосновым духом воздух недвижен. Солнце в зените и всё живое затаилось в тени. Только куры стонут, навевая сонную одурь, да время от времени над прибрежным кустом мелькает белое удилище. Вдруг светлоголовый рыбачок поднялся и, вытянув шею, стал смотреть на едва заметную дорогу, выходившую с той стороны из леса к хилому мостику. «Та сторона» – это начинающийся сразу за речушкой тёмный вековой урман*. Дремучий, непроходимый, с редкими глухими деревушками и кордонами лесников, он простирался на сотни вёрст, раскинувшись между Брянском и Смоленском до Белорусского полесья. Впрочем, и на «этой стороне» такая же глухомань, но не столь протяжённая.

Послышался натужный вой мотора и грохот разболтанного кузова. Рыбачок побежал к мостику. Из-под лесного свода выползла полуторка с выгоревшей добела брезентовой кабиной и уткнулась мятым капотом в мосток. Дремавшие под ним утки с шлепунцами шумно прыснули во все стороны. Из кабины вылез военный в синих галифе, обхлопал себя фуражкой, разгладил сбившуюся под ремнём с портупеей гимнастёрку, поправил кобуру, полевую сумку и ступил на ветхие мостки. Шофёр, молодой, под ноль стриженый, красноармеец проворно сдёрнул с себя гимнастёрку вместе с нательной рубахой и яростно начал бросать себе в лицо и на спину пригоршни воды. Освежившись, быстро оделся и встал позади командира, закинув на плечо ремень трёхлинейки.

Стайка разномастных собак и ребятня понеслись к мостику. Встревоженные шумом люди вышли из дворов, глядели на военных, тая тревогу. «Рябой, назад!» – громко крикнул бородатый, кряжистый мужик. Чёрно-пегий выжлец* круто свернул и остановился. Собаки мгновенно повторили маневр вожака и, высунув языки, повалились на траву. «Не боись, эти не с НКВД, - тихо сказал бородатый окружавшим его людям. – Лейтенант пехотный, младший. Уже в годах, а на петлицах один кубарь всего. Должно учения у запасных и опять заблудились, как в запрошлом году». Военные в окружении детей пошли к домам. Их усадили в тени на завалинку и сами расположились, где кому впору пришлось. Мужики задымили самокрутками, пережидая пока приезжие попьют молока, которое им вынесла кряжистая старуха. С расспросами не совались – нужно будет, служивые сами скажут, какая нужда их в эти дебри занесла. А ещё лучше было бы, чтобы, попивши молока, тронулись они восвояси.

Измождённый лейтенант, медленно выцедив ковшик, передал его солдату и сказал: «Спасибо, мать. Давно такого густого да душистого молока не пил, а холодное, аж зубы ломит». «Да уж известно, что за молоко в городе – после него и посуду полоскать не надо, - откликнулся бородатый с ухмылкой. – В прошлое лето побывал я в городе. Сваты грозились без меня внука окрестить, ежели к Троице не приеду. Делать нечего, навьючил Гнедка, свистнул Рябого и на пятый день до Сплавнухи добрался. Коня с собакой у тамошнего лесничего оставил и с плотогонами аккурат к Троице припожаловал, и внука окрестили за милую душу». И красочно стал описывать, каких городских странностей и несуразиц насмотрелся за те два дня, пока парохода на Сплавнуху дожидался. Слушатели, имитируя интерес к неоднократно слышанной бывальщине, хмыкали: «Ну, народ... Это ж надо...», - пытаясь этой наивной уловкой отсрочить (чуяли, что недобрую) весть, которую таят военные.

Лейтенант это понимал и никак не мог набраться духу, чтобы сообщить им страшную весть и порушить мирную, незатейливую жизнь этих людей, но: «Лешаки дремучие! Война шестой день бушует, а они в тенёчке прохлаждаются, рыбку ловят, молочко с погребушки пьют, байки травят!» – распалял себя командир, уже четвёртый день, собирающий по захолустьям призывников и свозя их на ближайший сборный пункт. Посмотрев на солнце, глянул на часы, уложил на колени сумку, достал бумаги. Старуха углядела беспокойство и душевную маяту военного: «Ты, чо это, Терентий, ровно всамделешний косач* на току – окромя себя никого не слышишь. Дай людям слово сказать. Не в гости же они до нас пожаловали, а дело, видать, неотложное приспичило». «Так слухают же. Я только про городское молоко сказать хотел, - начал оправдываться Терентий, но, увидев вставшего с бумагами лейтенанта, виновато сказал: - Прощения просим». От начальника, да ещё с бумагами, хорошего ждать не приходится. «Пронеси, Господи! Спаси и помилуй Царица небесная!» – закрестилась старуха мелкими стежками.

Запоздала с молитвой старая Шевчиха – беспощадная война уже шла и требовала её сына, лесника Терентия Шевчука, старшего внука Павла и ещё троих военнообязанных по списку, быть не позже пяти часов завтрашнего утра на сборном пункте в лесхозе «Угол». А это значит, что на сборы осталось от силы два часа.

Ровно через два часа пятеро мобилизованных, закинув вещмешки с наскоро испечёнными пресными коржами, брусками сала, сменой белья и нарубленного впрок табака, вспрыгнули на кузов тронувшейся полуторки.

Держась друг за друга, махали стоящим у мостков родным, пока машина не нырнула под покров леса. Оставшиеся тихо разошлись и бесцельно бродили по дворам, пытаясь постичь меру происшедшего.

Командир заверил женщин, что солдатские письма они будут получать обязательно: «Полевая почта – подразделение строгое и техника у них серьёзная. Доставят по назначению. Ждите». Люди ждали, ждали покорно, изводясь мучительным неведением. На исходе второй недели стало ночами погромыхивать. И не так людей этот гул испугал, как-то, что он с востока шёл! Война-то на западе должна идти! Дня через три с востока, дрожа воздухом, опять пополз по земле тревожный гул. Над чёрной стеной леса багровело в той стороне ночное небо. Женщины вслушивались, вздыхали, утирали глаза, гася кровавые отблески в набегавших слезах.

«Всё! Боле ждать невмоготу! Завтра в лесхоз пойду, а то до смерти изведусь. Собак и ружьё с собой возьму. Не пропаду», - сказала бездетная Анюта, жена объездчика Кощеева Ивана, молодуха бедовая, исходившая с мужем окрестные леса на сто вёрст вокруг. «Иди. Кроме тебя некому. У Веры грудничок на руках, а у нас и хворости и по лавкам мал-мала. За хозяйством приглядим». На рассвете провели бабы Анну за Борянку и стали ждать, гоня тревогу и тая надежду.

А вокруг Борков, как и многие годы до этого, всё шло своим чередом. Днём от жары бор истекал смолой, а ночами тихо блаженствовал, стоя по пояс в прохладном тумане. Часто раскалённый небосвод, грозно рокоча, остужал себя быстрым шумным ливнем из низкой, тёмной тучи. И снова парило, и снова стонали куры во дворах, плескались утки в речушке и паслись телята на поскотине. И люди, как и прежде, день-деньской в нескончаемой работе, но без прежнего гомона и весёлой сутолоки.

Осунулись и почернели от горьких неотвязных дум. А Анна, как в воду канула. Как-то, ранним утром, Шевчиха, наткнулась на истощённого Рябого, который, тихо скуля, зализывал рану на репице. Созвала она жителей кордона и сказала: «Сегодня третья неделя пошла, как Анна в лесхоз ушла. Жива ли – Бог весть. Одно знаю – будь с ней всё ладно – давно бы дома была, потому, как знает, какая тут у нас маята кромешная. Будем за неё Бога молить, а нам, как не крути, надо к людям выйти и узнать, что в миру деется. Скажи ты, Силантий, что мы с тобой надумали».

Сухощавый старик, сидевший на колоде, выставив деревянную ногу, легко поднялся и одёрнул складки рубахи под широким ремнём. Новая пограничная фуражка с прямым козырьком молодила его бритое, ясноглазое лицо с аккуратными усами. «Конешно, жить в незнанке нам дальше не можно. Чтобы лихо нас врасплох не накрыло, надо знать, какое оно из себя, чтобы нам либо препоной заслониться, либо стороной его обойти. А беда, по всему видать, большая вкруг нас кружит. Ходок я, конешно, почти никакой, но лес на триста вёрст во все стороны мне знакомый, потому, как почитай по двадцать с лишком годов и царю и советской власти лесничим в этих краях отслужил. Да и попутчик надёжный со мной идёт – Иннокентий. С ним да с Гнедком мы сквозь любой бурелом и топь к нужному месту доберёмся. Идти, конешно, сторожко надо будет и теми тропами, кои токо нам ведомы. По чёрнотропу успеть надо, чтобы по снегу не следить».

Да, только эти двое справятся с этим, непосильным для остальных, делом. Без спешки основательно снарядились и, на второй день ранним утром Кеша Мазур повёл Гнедка с Силантием Крыжовым и вьюком на спине к мостку. Рябой, задрав голову, не моргая, смотрел им вслед. Когда по мосту гулко зацокали копыта, он нетерпеливо начал переступать лапами, дёрнул брылами, резво взял с места и исчез под сводами леса, где минуту назад скрылись разведчики.

В школу Кеша Мазур ходил всего три месяца. Когда его мать, уже полубезумная от разлуки с сыном, по первопутку наконец-то смогла добраться до лесхоза, то вместо бойкого, ясноглазого крепыша в неё намертво вцепился, зашедшийся в судорожных рыданиях, заморыш. Мать поняла: ещё одной разлуки они оба не переживут и увезла сына из угарной, шумной бестолочи интерната в просевшем бараке. И зажили они ладно в суровой, но прекрасной и щедрой пуще!

Рос без сверстников-мальчишек у мужиков на подхвате и посылках. Мужская работа и жизнь в таёжном лесу – дело строгое и потому премудрости этой жизни усваивал сразу и накрепко. Его усердие ценили и не обижали снисходительными усмешками, если у него промашки случались, и рос он надёжным, основательным человеком. С десяти лет даже в зимнем лесу уже сутками пропадал, а в прошедшую – рысь добыл. Сейчас это рослый, крепкий парнишка с серьёзным лицом и длинными до плеч русыми волосами. (Чтобы уши и загривок от комаров укрыть.)

Его мать, Эрна Флуг, родилась в семье волынских немцев, вымершей от тифа в двадцать первом году. Её тощее, кряхтящее тельце мужики из похоронной команды вышелушили из кокона вшивого тряпья и передали в санитарный обоз. Выжила. Окончила в детдоме школу. Со своим будущим мужем наладчица Эрна познакомилась на работе. Она была единственной женщиной в бригаде наладчиков инженера Иннокентия Мазура. Рослый, немногословный мастер с виду был строг, но синие глаза под суровыми, сросшимися бровями были добры, а редкие улыбки – по-детски, во весь рот. Второй год вдовствовал. Пробовал создать новую семью, но как-то не сладилось.

Когда через два месяца мастер, робея, сделал Эрне предложение она сказала: «Думала, не дождусь и придётся самой сказать, что ты мне по сердцу». Поженились. Счастливо прожили почти год, и Иннокентий, оберегая отяжелевшую жену от давки и толчков, отвёз на трамвае в роддом. Ночью родила сына, а когда её незадолго до обеда разбудили к обходу, услышала, что на заводе произошла авария и раскрыта банда вредителей. Вот наказание-то с этими вредителями! Когда уж их искоренят, буржуев недобитых? Мужа теперь не жди – без его бригады в этой беде заводу не обойтись. Не судьба ему сыночком полюбоваться в эти дни. Ничего, мы терпеливые – дождёмся. Да, сынок?

На вторую ночь пожилая няня, подкладывая мамашам в притемнённой палате сосунков, прошептала Эрне: «Под одеялком... Боже упаси... никому! Прочитай и уничтожь». Обмерла от страшного предчувствия. Когда сын, ни разу не передохнув, быстро насытился и, сверкнув из-под припухших век глазками, уснул, Эрна нащупала на нём пакетик и спрятала у себя на груди. Когда няня забирала грудничка, Эрна придержала её за полу халата, но та сделала строгие глаза и прижала палец к губам. Под утро, запершись в туалете, Эрна развернула пакетик. Там лежало несколько червонцев и записка на бланке наряда. Быстрые строчки требовали: «В дом не возвращайся. У Ежковых дождись парохода на Сплавнуху и оттуда доберись до лесхоза к Агате. Прощайте, мои любимые. Я счастливый – у меня сын!»

Неделю спустя старики Ежковы ранним, пасмурным утром втащили на корму старого буксира «Сом», который шёл с баржой вверх к Сплавнухе, чемодан и два узла с пожитками. Устроили багаж и Эрну с сыном в затишке под брезентом, укрывавшим штабель больших ящиков. Дородная старуха Ежкова поставила в закуток кошёлку со снедью и перекрестила мать с ребёнком: «Храни вас, Матерь Божья!» Вислоусый дед Ежков погладил Эрну по плечу, тронул головку ребёнка заскорузлой ручищей и отошёл, занавесив глаза кустистыми, седыми бровями. Из люка высунулся чумазый человек: «Батя, время! Чал не забудь закинуть», – и пропал.

На пятые сутки беглянка высадилась в Сплавнухе, а через три дня с оказией добралась до лесхоза «Угол». Но оказалось, что золовка с мужем уже с осени на таёжном кордоне живут. Их бывшие соседи приютили её с сыном и не приставали с расспросами. До Борянки она добралась на газогенераторной полуторке, развозившей по зазимью на дальние точки нужный людям на всю долгую, непролазную зиму припас: муку, керосин, охотничье снаряжение, соль, спички, сахар.

Свояк Петро Горелик и золовка Агата устроили её в давно уже нежилой, но ещё ладной избушке. Всем кордоном два дня подправляли, драили и чинили её снаружи и внутри. Расставили оставшуюся от прежних жильцов немудрящую мебель и посуду, самотканых половичков настелили, горшок с геранями на подоконник поставили. У запечка кем-то принесённую зыбку подвесили и весёлым ситцем занавесили.

К обеду пошабашили. Выставили на стол ёмкую посудину с самогоном, по туеску усолившихся груздей и огурцов, крупно нарезали тёмного, пахучего хлеба и прошлогоднего сала, луку накрошили. Первой, перекрестившись, подняла стопку мать старшего лесника Алевтина Шевчук: «Охрани, угодник Никола, человеков и кров их от горя-злосчастия!» Побрызгала щепотью из стакана в сторону печи и строго велела домовому: «И ты, суседко, не строжись, дитя безвинное жалеючи».

Женщины, выпив по стаканчику, сгрудились в закутке вокруг зыбки и канули в бабьи свои нескончаемые разговоры. Четверо мужиков, гудя про своё, не торопясь, опорожняли посудину. Под вечер засобирались домой со скотом на ночь управляться. На ларе оставили штуку* рядна, кое-что из зимней одежды и две подушки.

«Ну, ещё раз с новосельем, хозяйка, - сказал задержавшийся у дверей старший лесничий, сын Шевчихи, чернобородый Терентий. – С нами не пропадёшь. Корову и мелкую живность на обзаведение дадим. С миром помалу приплодом разочтёшься. Деляну под огород раскорчуем. Грибов и ягод всяких разных – пропасть! И живую денежку на сборе живицы заработаешь. Трудов, ясное дело, не меряно, но и жизь наша, не в пример городской, куда сытее! А воля наша всякого богатства дороже – ни тебе налогов, ни ГеПеУ. А дух сосновый любых капель и порошков целительнее. Бабы наши травами да корешками себя и детей лучше докторов лечат, а мужики первачом на берёзовой почке любой пострел после баньки под корень изничтожают. Не боись, живи, работай, сына расти. Хорошему человеку жизь прямее дорогу торит. Может, и хозяина дождёшься. Говорят, случается».

Огонь в свежо побелённой печи набрал полную силу, и домик, блестя мытым окошком, весело дымил заново сложенной трубой. Пахло мытым полом и берестой. Эрна устало присела у завозившегося в колыбели ребёнка, но тот покряхтел-покряхтел и вновь притих...

Очнулась от возни в сенях. Было уже темно. Сполохи догорающих дров пятнали стену. Низко пригнувшись в дверях, вошёл Петро и поставил на пол тяжёлый мешок: «Картошку в подпол надо, в сенях помёрзнет. Сало и лагушок капусты я в кладовку поставил». Вошла Агата: «На, лампу зажги». Пётр потарахтел спичками, зажёг лампу, вдавил в коронку стекло, добавил фитиля и повесил на крюк над столом.

От света и суеты сходу и всерьёз зауакал из своего ситцевого шалашика Кеша. Эрна перепеленала ребёнка и подсела к столу. Петро, подперев скулу кулаком, задумчиво тукал спичечным коробком по столу, пережидая, пока Эрна пристроит сына к груди. Агата умиленно глядела повлажневшими глазами на жадно теребящего сосок грудничка. Сладко томилось сердце – по всем приметам дошли до Бога и её молитвы, и родит она, наконец, своё дитя долгожданное.

Далеко за полночь проводила Эрна родню. Заглянула в колыбель, прикрутила лампу и присела на постель. Избавление от чего-то надоевшего почувствовала, вроде отпало от кожи что-то липучее и зудящее. Поверила, что среди этих людей в, суровом, но щедром лесу, ей достанет сил пережить своё горе и вырастить сына...

 

В Борках – страх и неведение. От Анны, ни слуху, ни духу. Силантий с Кешей, как ушли, так с концами. А уж другая неделя на исходе. Тут и самого терпеливого чёрные мысли до костей усушат. Оставшиеся так и эдак прикидывали, но выхода из этого своего положения не находили. Значит, надо дальше терпеть пока чего не надумают или пока само собой дело прояснится.

А в природе всё, как спокон века: солнышко, дожди, звёздные ночи, росные зори, таинственный шум леса. Порядок и гармония. Вот только люди... Всё неймётся им и никакой закон природы им не резон. Временами гробят дотла всё, что сами же веками создавали. Но должно же их однажды вразумить, что, если не жить в ладу со здравым смыслом, то – кранты. Но ждать этого, должно, ещё ох, как долго...

 

Санька, семилетний беловолосый крепыш, таскал пескарей у запруды водяной мельницы. Желоб сдвинут, и вода с плеском падает мимо колеса в Борянку. В тени замшелого сруба, на умятой траве, растянулся здоровенный, одноухий котяра. Иногда его ухо начинает нервно дергаться, а из пушистых лап медленно-медленно выдвигались кривые когти и молниеносно сжимались в хищном хвате. Тихо, безлюдно. Высокое солнце припекает, но небо уже напитано осенней, прохладной синевой, а у леса начал иссякать изумрудный сок и летний, смолистый дух. Лиственные заросли вдоль Борянки уже сплошь тронуты золотом и багрянцем.

Санькина мама, Ульяна Рязанцева, вместе с другими женщинами и детьми на дальней деляне остатки живицы самотёки* собирают, а его, как самого старшего мужика, для пригляда за дворами и живностью на кордоне оставили, да ещё бабушка Шевчиха на своём дворе с правнуком-грудничком и двулетними близняшками Гореликами возится.

Пристроив удилище на рогульку, взобрался на сруб и оглядел оставленное под его надзор владение. Та-ак, телята и коровы на выгоне лежат, жвачку жуют; утки вдоль протоки ряску щелочат; гуси с выводками на лужайке сидят, пёрышки перебирают... Подожди, а где лошади с жеребёнком и овцы? А, вон они у вышки под деревьями табунятся. А собак не видать – за сборщиками живицы увязались.

Спрыгнул на землю и сел в холодок у сруба. Клёв кончился – рыба в прохладу под ракиты ушла. К застывшему поплавку стрекоза чалится. Кот, сверкнув прищуренным глазом, зевнул во всю розовую пасть и вновь запрядал ухом и заиграл когтями. «И во сне мышкует. Два пескаря стрескал и всё ему, обжоре, мало», – укорил Саня своего любимца.

Да, совсем безлюдно и скучно стало на кордоне. Мужики на войне, тётя Аня Кощеева пропала, дед Силантий и Кеша Мазур тоже никак не вернутся. За Кешу ему особенно тревожно, как за брата. Оба без отцов растут (Рязанцева старшего забрали в тридцать восьмом). Сверстников-мальчишек на кордоне нет, вот и прибились друг к другу, хотя разница в годах ровно на половину. Не с девчонками же водиться! Нет, они ничего, девочки-то кордонские, бедовые и с понятием, но больше по своим женским делам. А им с Кешей своё мужское дело постигать надо. На пару оно и веселее и сподручнее, потому как, не всякое дело с руки в одиночку.

Играючи перенимал Санька у друга всё, чему того мужики и мудрая природа обучили. Почти во всём друзья были уже на равных, но, ясное дело, силёнка и рост у Саньки ещё не те, но это дело наживное. И ружья у него пока нету. А Кеше дед Силантий три года назад двустволку свою тульскую подарил. Эрна этим очень обеспокоилась, но старик её успокоил: «Не боись, парень он гожий и беды не допустит. А без оружия ему в лесу ни толку, ни радости. Не с бабами же на кордоне парню сидеть, киснуть. Ему в полную силу жить надо, чтобы крепким и надёжным мужиком стать. Будь в надёже, моя порука верная».

...В бок что-то больно давит, голову невыносимо печёт, а шевельнуться, сил нет. И будто сверху раздаётся месиво шумов: стукотня, скрипы, хлопки, гул, гогот. Напрягся, стряхнул морок и очнулся. Тень уползла за сруб, и он лежал на припёке, навалившись боком на колоду. Шум не пропадал. Поднялся, потёр ноющий бок, огляделся. Кот на мельничном колесе, выгнув спину, таращился вдоль Борянки туда, откуда доносились загадочные, прерывистые, пугающие звуки. Мимоходом выдернул из воды удочку со снулой рыбкой на крючке и шагнул за сруб...

На «той стороне», вдоль берега, треща, теснились мотоциклы и «Schwimmwagen»,* а из леса, натужно воя и нещадно дымя выхлопами, торкались два крытых полугусеничных тягача с прицепами. Гуси, заполошно гогоча, с подлётом неслись по выгону за избы, коровы и телята скачками неслись под покров леса у вышки, где, задрав головы и, навострив уши, жались лошади и овцы. Шевчиха заталкивала в сени упирающихся братьев Гореликов.

Вокруг техники суетились весёлые парни в пилотках и серых куртках с погонами. Некоторые, дурачась, уже плескались в Борянке, раскидав одежду по берегу. На мостках стоял офицер в высокой фуражке. Рядом с ним человек в пиджаке с белой повязкой на рукаве и плоской кепкой на длинношеей голове. Офицер, держа у глаза монокль, внимательно следил за пальцем штатского, которым тот неуверенно водил по развёрнутой карте. Вдруг офицер резко отстранился от него, обернулся и что-то прокричал в сторону леса.

С кузова застывшего у леса тягача соскочила женщина в низко повязанном светлом платке. Пока шла, уложила платок на плечи и пригладила гребнем волосы, отряхнула и поправила одежду. Офицер подал ей карту и потряс над ней раскрытой ладонью – дескать: «Ну, где тут это место на самом деле?» Женщина уверенно показала.

С правнуком на руках Шевчиха не смогла запихнуть юрких братцев Гореликов в сени и вместе с ними смотрела на шумное, пугающее многолюдье. Пацанята, раскрыв рты, глазели на детское баловство голых дядечек. А бабка, разглядев кресты на машинах и мужчин в серо-стальной форме, остолбенела: «Батюшки-светы, немцы!» (Ей приходилось их видеть в восемнадцатом году.) А, разглядев подошедшую к мосту женщину, старуха невольно вскрикнула – это была Анна Кощеева!

В сопровождении солдата с винтовкой, офицер направился ко двору Шевчуков. За ними Анна и штатский. Остановившись перед хозяйкой, офицер снял фуражку и утёр платком потное лицо и шею. Это был блёклый человек неопределённого возраста с неулыбчивыми, умными, светлыми глазами. Солдат – рукастый, широкой кости мужик, лет около сорока с широким добродушным лицом – умильно щурился на белобрысых близнецов. Анна обняла Шевчиху, что-то ей коротко сказала и, взяв у неё плачущего ребёнка, отошла к крыльцу. Офицер кивнул типу в пиджаке и строго уставился на хозяйку. Переводчик стал её расспрашивать и переводить немцу: «Да, мужчин всех призвали, кроме одноногого старика Силантия Крыжова, но он и парнишка Кеша Мазур в лесхоз ушли, узнать, что на свете творится. Нет, у них конь. Кто ж его знает, когда они вернутся? Женщины и дети – на живице и вот-вот должны вернуться. Как же в лесу без ружья? В каждом доме есть. Две казённые централки рекруты с собой забрали. Нет, никаких чужих людей здесь не было. Я сроду не вру».

Из-за избы вышла Анна и сказала переводчику: «За поскотиной бабы и ребяты из леса выйти боятся». Тот повёл немцев за избу. Увидев сгрудившихся на опушке женщин и детей, с жавшимися у их ног перепуганными собаками, остановились. «Las sie her kommen», - приказал офицер. (Пусть подойдут.) Анна, передав Шевчихе внука, быстро пошла к лесу, уже издали, махая толпе платком. Но те робко тронулись к избам только после того, как Анна, подхватив на руки кого-то из детей, потащила за собой сноху Шевчихи Серафиму.

Офицер строго спросил, все ли пришли из леса? Анна подтвердила, что все налицо. Переводчик перевёл короткую речь немецкого командира: «Запрещается без разрешения фрау Кощеев покидать кордон; через фрау Кощеев можно передавать для солдат излишки молока, яйца и овощи, за которые раз в месяц будет производиться расчёт мануфактурой, обувью и прочими необходимыми промтоварами; сейчас же сдать все ружья, патроны и порох; недобросовестные будут строго наказаны; оружие примет фельдфебель Курт Квинт», - ткнул офицер в сторону улыбчивого солдата и устало пошёл через мосток на ту сторону.

Фельдфебель уселся на бревно, близ которого жались пришедшие из леса дети. Пошарил-похлопал по карманам и, показывая, что там ничего нет, обескураженно развёл руками, удивлённо пуча глаза. Теснящаяся у плетня детвора прыснула и робко посунулась поближе. Бедовая восьмилетняя Ульяша протянула ему берестяной кулёк с ягодами. Тот горкой натряс ёмкую горсть, и запрокинув голову, высыпал себе в рот. Зажмурившись, потискал-помял ягоду языком и с видимым блаженством проглотил. Похлопал себя по животу и поднял большой палец – «на ять»! Вернул кулёк Ульяше, сказал: «Полшой зпазипа,» – и поманил к себе остальных.

Особо поинтересовался удочкой и уловом Сани Рязанцева. (Это он привёл своих с деляны.) Одобрительно покивал: «О, карашо! Гут, гут!» Потрепал Санькины вихры и опять показал большой палец. Санька начал было жаловаться на Ваську, который две самые большие рыбины (показал руками) сожрал. Немец понял выразительную мимику, жестикуляцию и урчание Сани, качая головой, осуждающе цокал языком и строго, из-под руки, высматривал разбойника, но подошли женщины с ружьями и сундучками с охотничьими припасами и турнули детей по дворам.

Фельдфебель Курт Квинт прокричал что-то через Борянку. Через мосток прибежали два солдата и унесли оружие и припасы. Подозвал к себе переводчика и сказал женщинам: «Солдатам без разрешения входить в ваши дома запрещено. Собак пока привяжите или держите взаперти. Уходить из поселения можно только по разрешению Анны и только до захода солнца. О чужих немедленно сообщайте. Всё сказанное должны соблюдать и дети. Добросовестно исполняя эти несложные требования, вы избежите конфликтов с новой властью, которая будет строго карать нарушения порядка. Я верю, что вы будете благоразумны».

 

Немцы раскинули под соснами несколько больших палаток и установили на колодки два камуфлированных автофургона с антеннами. Из землянки в два наката глухо тукал движок. Ночью только этот невнятный звук и несколько низких синих огоньков выдавали расположение лагеря. Изредка крытые грузовики в сопровождении конвоя мотоциклистов прибывали к посту. Немцы споро перетаскивали в палатки ящики и бочки. После короткой передышки машины уходили вниз вдоль Борянки. В середине октября транспорты перестали приходить, и суета на той стороне улеглась. Под соснами остались только четыре мотоцикла, «Schwimmwagen» и трехосный тягач. А чего там разгружали и штабелировали солдаты, и сколько их на той стороне осталось, никто не знал.

Да и некогда было женщинам на немецкую суету ротозейничать – своих дел и забот – хоть спать не ложись. Сено и дрова ко дворам не подвезены, картошка не копана, ячмень и гречу сжать надо и от осеннего ненастья в овине укрыть, дети, скотина. Работа эта нескончаемая им во спасение потому, что не оставляла времени и сил на маяту душевную о судьбе мужей, о войне, о будущем своём и детей. Анна Кощеева на расспросы о том, что с ней было во время её долгого отсутствия, и скоро ли немцев назад погонят, отмахивалась: «Не время».

Снег лёг аккурат в ночь на седьмое ноября. Люди рады концу промозглой слякоти и тому, что с работой, за малым, управились. Оставшиеся на вырубках дрова и сено даже легче по первопутку ко дворам вывозить. Дети высыпали на сверкающий под утренним солнцем взгорок за левадой и затеяли своё извечное: снежки, санки, снеговики и прочее неописуемое барахтанье, в которое на равных ввязались и освобождённые на радостях жалобно скулившие собаки. Внучки-погодки Силантия собрались, было праздничный красный флаг над воротами приладить, уже и лестницу подтащили. Хорошо мать заметила возню и отобрала у них выцветшее полотнище на захватанном древке и сунула за ларь в кладовой. Пятнадцатилетняя Мариша ещё и шлепка схлопотала: «Забыла, кто на той стороне квартирует?»

Потекли тихие, ничем не примечательные дни. Помалу нарастающий покров снега совсем заглушил стук движка, и присутствие людей на той стороне выдавали лишь снопы света, временами, на мгновение вырывавшиеся из распахнутых дверей автофургонов. А днём и вовсе ничего не углядишь – немцы свой лагерь снежным валом обнесли. Но запахи удержать стена эта не могла, и тропический, тревожно-бодрящий аромат кофе расплывался далеко окрест. По приливам этих душистых волн борянские женщины свои ходики подводили. Ровно в десять часов. Чика в чику! Словом – немцы.

Но гнетущее неведение, тоска и тревога постепенно начали овладевать бабами, и неведомо к чему толкнуло бы их иссякшее терпение и отчаяние, если бы на рассвете пятнадцатого ноября гул моторов, лязг гусениц, скрежет снега и громкие, бодрые голоса не всполошили застывший под снегом кордон. Одеваясь на ходу, и стар и млад высыпали на дворы. Цыкнули на зашедшихся в лае собак и молча следили за суетой на той стороне. Через мост к борковчанам шла группа людей.

Группа направилась к стоящей у ворот Анне Кощеевой. Это были старые знакомые. Впереди вышагивал высокий, холодноглазый Hauptmann с круглыми, чёрными наушниками во всю щёку, в длинной шинели с меховым воротником и в крестьянских, овчинных рукавицах. За ним уверенно ступал широкий, рукастый фельдфебель Курт Квинт. Тонкая шинель поверх толстого свитера под кителем стянута ремнём с кобурой на животе, околыши суконной пилотки на уши опущены. За ним солдат с автоматом на груди и глубокой каской поверх толстого подшлёмника. Чуть в стороне от офицера держался переводчик с белой повязкой на рукаве полушубка, в ушанке и валенках. По его зову все потянулись ко двору Анны.

«Wer ist Frau Erna Masur?» - оглядел офицер жмущихся в сторонке женщин. «Das bin ich,» – прижала Эрна руку к груди. Отвечая на вопросы гауптмана, она за пять минут рассказала всё про свою небогатую событиями жизнь. Одобрительно покивав, он сказал, что её биография ему известна, а расспросы – это проверка её искренности и степени владения немецким языком. С этим всё в порядке, и оккупационная власть в его лице назначает её осуществлять административное управление в пункте «Борки».

«Чтобы вы не тяготились сотрудничеством с нами, я могу представить вам, фрау Мазур, неопровержимые доказательства того, что диверсию, за которую большевики расстреляли вашего мужа и ещё семь безвинных людей, инспирировали органы НКВД. К счастью, друзья вашего мужа оказались мужественными, достойными людьми и, спрятав вас с сыном в этой глуши, помогли избежать уготованной вам плачевной участи «жены врага народа» и немки к тому же. И ещё: всех советских немцев из европейской части СССР в сентябре-октябре депортировали. Загнали, как скот, в товарняки, вывезли за Урал и высадили в голых степях Сибири и Казахстана без средств существования и крова над головой. Нам известно об адских муках этих безвинных людей. От страшных холодов и голода они гибнут сотнями. Особенно дети и старики». Утерев концом полушалка выступившие слёзы, Эрна сказала, что согласна исполнять распоряжения новой власти.

«Кстати, фрау Мазур, всем полицейским постам и военной жандармерии дан приказ сообщить лично мне, если будет задержан безногий старик Крыжов и подросток Инноценц Мазур. Быть может, вам известно, где они находятся? А, может, кто-нибудь из вас знает? – строго обвёл он взглядом внимательно слушавших переводчика женщин. – Жаль. Дело в том, что подходы к нашим постам защищены минными заграждениями, и они могут на них подорваться. Напоминаю, что с сегодняшнего дня по всем вопросам обращайтесь к фрау Мазур. Только ей и фрау Кощеев разрешается переходить через мост, предварительно окликнув часового. Строго предупредите об этом детей», - добавил он и повернулся к мосту.

Шевчиха, протянув руки, посеменила за ним, но автоматчик перегородил ей дорогу, и старуха громко и жалобно закричала: «Эй, ты... благородие! Про войну-то скажи! Нам же неведомо, как там и что? Ни писем, ни газетов же нету. Мужики же наши тама! На нет извелися от страху да тоски!» Офицер, выслушав перевод, сказал: «Скорее всего, они в плену. Могу вас всех порадовать – война закончится не позднее лета будущего года. Ленинград полностью окружён и через пару недель вынужден будет сдаться. Без боеприпасов и продовольствия он обречён. Москва вот-вот падёт, разорванная нашими танковыми клиньями. Так что уже скоро дождётесь своих, если они живы, конечно», - и пошёл к мосту, прикрыв нос воротом.

И опять всё утихло на кордоне. Ни звука, ни огонька на немецкой стороне. Но, когда Саня Рязанцев решил проверить, есть ли на той стороне вообще кто-нибудь, то и высунуться из камышей возле моста не успел, как раздался гулкий, строгий оклик: «Хальт! Насат!» Эх, и рванул Санька! Только у леса вышмыгнул из тальника и на снег повалился, отдышаться. Немец-то сверху, будто с неба, стращал! (громкоговоритель на дереве) Ей-богу! И никому не расскажешь – засмеют и брехуном задразнят, а мамка за ослушку трёпку задаст – три дня чесаться будет. Лежит, прикидывает, кумекает. Вдруг прямо из-под снега на него кто-то, как прыгнет! Немец! Визжит тоненько и лижет шершавым, горячим языком, зажмурившуюся Санькину лупетку! Фу, псиной воняет!

Так это ж, Рябой! Значит, Кеша вернулся! Саня в клубах пара ворвался с собакой в избушку Мазуров. Эрна вскочила со скамьи: «Кеша! Сынок! Где он?» - «Я думал он дома...» Эрна вдруг схватила беснующегося пса за ошейник, выдернула из-за пряжки берестяную скрутку и прочла у окошка выдавленное на ней слово: «БАЛАГАН». Ноги отнялись, присела. «Сбегай, позови бабу Шевчиху, тётю Анну и маму. Не шуми только. Пусть задами идут». Подождав, пока Рябой вылакает миску тюри, Эрна приладила на нём холщовую торбу с туеском мёда и парой коржей. Пёс, встав на дыбы, ударил лапой по дверной клямке и пропал в облаке пара.

 

«Кончай ночевать, панели на подходе!» – высунувшись из будки, проорал прораб сиплым со сна голосом. Служивые зашевелились. Неспешно переобувались, закуривали, а шустрики уже гомонили и плескались у чана с водой. Сашка обулся, раскурил самокрутку, длинно выдохнул глубокую затяжку и коротко досказал историю появления в таёжном Полесье экзотического Курта Рязанцева, отреагировав на мою умоляющую физиономию.

Уведомив немцев, женщины привезли с вырубки истощённого и обмороженного Иннокентия. Вдобавок к туземным снадобьям, фельдшер Иоанн давал ему таблетки, мазал мазями, растирал, мял и выстукивал. В полторы недели свежая розовая кожа ссунула бурые струпья с его примороженных ног, а сытость укрыла выпиравшие косточки. И уже вскоре здоровый, румяный Кеша с неразлучным Сашкой ставили в урёмном чернолесье петли на зайцев и силки на куропаток.

Силантий умер ещё до снега, и Кеша засыпал его землёй под вывороченной сосной. Гнедко от бескормицы обессилел и однажды утром не встал. Завёрнутую в брезент кладь: котелок, чайник, доху Силантия, лосиную шкуру – на пару с Рябым тащили на волокуше. Огниво, патроны, топор и ружьё Иннокентий держал при себе. Кормились охотой, мёрзлой ягодой, откапывали из-под снега желуди и орехи. Да, без пса Кеша бы, навряд, до дома добрался...

На немецкое Рождество внезапно нагрянули солдаты, шумные и развесёлые. Притащили с собой ёлочку, патефон и ёмкие коробки. Собрали всех в большой горнице Анны Кощеевой, зажгли на ёлочке разноцветные, пахучие свечки, расставили на подоконнике в кружок нарядных куколок, игрушечных коровок, овечек, ослика. В серёдку усадили нарядную куклу с Христосиком на коленях.

Верховодил фельдфебель Курт Квинт с ватной бородой и в красном колпаке. Щедро сыпал в фартуки и ковшики детских ладошек сладости. Женщины расставили на столе обильные закуски и баклагу с медовухой. Детям дали послушать пластинки с задушевно-печальными немецкими рождественскими песнями, напоили чаем со сладостями и отправили по домам.

Вскоре стало шумно. Поврозь пели свои песни, а сводным хором ладно одолели «Катюшу» и «Вечерний звон». Пытались танцевать под патефон, но кроме Эрны, «городские» фокстроты да танго никто из женщин танцевать не умел, да и стеснялись «стыдных» движений. Зато «Полянку» с весёлыми частушками и лихими взвизгами сплясали так, что свечки все до единой потухли. Дали жару! За стол сели уже вперемешку.

С тех пор солдаты стали часто бывать на кордоне. Не охальничали. Баловали детей угощениями. Всякую мужскую работу умело и сноровисто справляли. За труды хозяйки щедро угощали их домашней стряпнёй и медовухой. Стали понимать друг друга. Постепенно пропала настороженность, и женщины прониклись доверием к этим серьёзным, трезвого ума, работящим людям.

Но вдруг женщины почему-то посуровели и стали их сторониться. А произошло вот что: как-то на рассвете увидела Шевчиха, как со двора Анны «на ту сторону» поспешал солдат Петер. «Грех это, Аня, - укоряла её старуха. - Как мужу в глаза смотреть будешь? Он же ни на шаг от тебя не отходил. Любил». – «Нет у меня мужа, мать. А у тебя ни сына, ни внука. Восьмой месяц уже, как наши мужики погибли. Все разом. Бомба точно в середину баржи угодила, в которой рекрутов к Сплавнухе тянули. Смолчать хотела, не лишать баб надежды, да твои попрёки понудили. Не обессудь. А немцы должно, в самом деле, насовсем пришли. По радио ихнему передают, что Сталин аж за Уралом сховался, а в Кремле похожий на него человек сидит. Грех, мать, не на мне, а на войне, которая наших мужиков поубивала. А жить, как ни то, дальше надо – не старуха ещё. Может и дитё сподобит Господь родить. Немцы – тоже люди».

Тяжело переживали страшную весть. Но набиравшая силу весна выдавила людей из печальных, серых изб на яркое солнце, где ждала их неотложная череда насущных забот, оттеснившие горе в дальние закоулки души. Иногда только, глухой ночью, искусает и вымочит слезами вдова подушку, а с утра снова с головой в нескончаемую работу и хлопоты.

Что на свете творится, не знали – ни радио, ни газет. Тревожило, конечно, что война никак не кончается, но немцы были спокойны и всё свободное время проводили на кордоне. Построили красивый прочный мост через Борянку, обновили мельничные постава, две ветхие кровли перекрыли, нарядно палисадники огородили и невиданными в этих местах цветами засадили.

Фельдшер Иоанн хозяйничал на дворе Эрны Мазур, и у Кеши появился братик.

Анна родила девочку. Петер таскал дочку по домам и умильно хвастался её красотой и статью.

Фельдфебель Курт Квинт прижился у Ульяны Рязанцевой. С её сыном Саней они давние приятели и заядлые рыбаки. Вместе ладили снасть, плели корзины и вентеря, вязали берёзовые веники, которыми отчаянно хлестались в банные дни. Починили надворные постройки и снесли просевшее, трухлявое крыльцо со щелястой, скособоченной дверью и подслеповатым оконцем. Новое крылечко из струганных досок веселило двор голубым окрасом и фасонистым, белым переплётом большого окна.

В трёхгодовалой дочке Ульяны улыбчивый немец вообще души не чаял: косички ей заплетал и в куклы, как маленький, игрался. Поздней осенью сорок второго большой Курт подвесил к матице зыбку, в которой издавал разные звуки и пускал пузыри Курт маленький, синеглазый прожора и весельчак.

В конце лета сорок четвёртого на «той стороне» внезапно началась возня, и целую неделю немцы на кордоне не появлялись. Через неделю суета за речкой так же внезапно стихла, и на кордон пришли фельдшер Иоанн, Петер, Курт и серьёзный молчун Густав, от которого ждала ребёнка сноха Силантия. Уселись с женщинами на скамейки, вокруг клумбы с поздними астрами.

«Временные неудачи на фронте вынуждают нас отступить за Большую реку, - сказал, опустив глаза, фельдфебель Курт Квинт. – Фрау Эрне Мазур, как фольксдойче, разрешено вступить в брак с Иоанном Герлахом и вместе с детьми уехать в Германию. Остальные должны остаться. Но мы скоро вернёмся и вновь будем вместе». То, что они услышали, не было, казалось, для них неожиданным. Они давно уже поняли, что всё рано или поздно именно так и закончится, и были готовы к этому. Молча повели «своих» немцев на свои дворы. Рано утром немцы ушли и больше не вернулись.

 

На этом я закончу свой рассказ о юноше с «фашистским» именем. Знаю, что читатели возмутятся: «И без тебя знаем, что «больше не вернулись», а с пацаном-то, что дальше было?»

Простите великодушно – я не знаю. Роту Сани Рязанцева передислоцировали в Васюганскую лесотундру, и мы больше не виделись. Мне и самому, ой, как хочется знать, как Ульяна Рязанцева отстояла в те времена абсолютно невозможное у русских имя сына! Такое разве что только где-то в Прибалтике могло пройти.

Мои попытки сочинить окончание не получились. Сюжетные линии заводили в такие дебри, из которых мудрено было выбраться, а страдания и мытарства людей в то страшное время уже давно многократно и подробно описаны очевидцами.

А Курт Рязанцев – лицо реальное. Ведь Санька, его брат, сказал: «Его Курт ЗОВУТ, как тебя». В 1957-м году сказал!



↑  430