Всегда командировка (31.12.2020)


 

Б. Пильняк (Вогау)

 

I

Весь день провел на карьере, подкладывал фугасы и рвал известняк. Внизу, в лощине, лежал завод, дымились трубы, к карьеру и от него бегали, поскрипывая вагонетки. Наверху, над обрывами, стояли мокрые сосны. Небо весь день было серым, сырым, дым из труб стлался по земле. Фугасы взрывались с рокотом и дымом.

Шел домой с штейгером Бицкой, уже упала осенняя темнота и ярко горела турбинная. Инженерский поселок лежал по ту сторону, в расчищенном лесу, цементные постройки домиков стояли однообразно, горели, свистели голубые шары фонарей, кидая черные тени от сосновых ветвей и стволов. Кожаная куртка прилипла к спине; верно, также она прилипла и у Бицки. Бицка говорил:

– Дома сейчас чайку, казедка, Серкей Терентьич, шена, – Бицка недавно женился.

А в доме инженера Сергея Терентьича Агренева было темно, в окна падал свет фонарей, и лишь в комнате жены, сквозь плотно сдвинутые двери виднелся свет: – любимая жена, одна на всю жизнь, – чужая. Раздевался, мылся, пошел дождь, зашумел по крыше, взял газету. Вошла горничная, сказала – чай готов.

Анна высокая, тонкая, прекрасная, чужая, стояла у окна, спиной к нему, с книгой; около, на подоконнике стоял стакан, запотело стекло. Не повернулась, сказала – наливай чаю.

Электричество горело ярко и холодно. Пахло клеем от свежих поделок. Не сказала больше ни слова, тонкие пальцы перебирали страницы – читала стоя, склонив голову. Спросил:

– Ты уйдешь вечером, Анна?

– А? Нет, буду дома.

– Кто-нибудь придет?

– А? Нет никто. А ты уйдешь?

– Не знаю, наверное. Завтра я еду в командировку, на неделю.

– А? Да, в командировку.

Остался, остался бы, говорил, говорил бы бесконечно много – обо всем: о том, что без личного невозможно, без любви нельзя, о своей любви и о тоскливых своих вечерах – и тоже замолчал.

– Ася спит?

– Да, уже.

На столе, на холодной белой скатерти, в прямых складках стоял никкелевый чайник, одинокий стакан. Ровно щелкали часы.

– Не обманет, не изменит, не уйдет – а чужая, чужая – и мать.

II

Мрак окончательно укутал землю, фонари вырезывали в нем белые шары, дождь капал безнадежно, безнадежно ревел и заводский гудок.

Шел по квадратным аллеям парка, через парк, к клубу, не дошел, свернул к школе, пошел к Нине: вместе, в маленьком городишке учились – и с тех пор, ибо любовь одна, – он остался для нее навсегда одним, единственным: металась по России, боролась с собою, с ветреными мельницами своей чести. Не смогла, сломилась – приехала, чтобы жить подле.

Шел темными коридорами школы, постучал.

– Войдите.

В маленькой комнате, у маленького столика – с книгой, одна, в сером платке, некрасивая, с щекой, покрасневшей от ладони. И заметил с тоскою, что глаза ее углубились, засветились нежно, встала, кинула книгу.

– Ты, милый? Здравствуй. Дождик?

– Здравствуй. Пришел посидеть.

– Скинь пальто, хочешь чаю? – протянула обе руки; без слов говорила – спасибо, спасибо.

– Как живешь?

– Устаю. Ничего. Очень устаю.

Ставила в игрушечной кухонке самовар, на столе – около тетрадей – раскладывала баночки с вареньем, усадила в единственное кресло – суетилась, улыбалась, алела щека – не могла померкнуть – на том месте, что подпирала ладонь весь долгий вечер. Любящая, отдавшая все, которой ничего не надо.

– Не надо… суетиться. Потолкуем… Сядь же.

Так нежно коснулась руки, стала рядом.

– Что, милый? – гладила руку, обжигалась касаниями. – Что, милый?

Иногда негодовала, ломала руки, говорила с ненавистью, туманились глаза в возмущении, иногда становилась на колени, молила и плакала, но всегда была нежною, тою, которой ничего не надо…

– Что, милый?..

– Устал. Ведь она, Анна, не любит. Не уйдет, не обманет, не любит. Знаю – любишь…

Дома стены, но холодно. Штейгер Бицка, румяный, весь день шутит, в дождь. Подожжет и стоит у шнурка. Тридцать лет, пять десятых жизни – половина, десять двадцатых. Холостой патрон. Нету ласки. Без личного невозможно. Показалось – потухла лампа, на глаза легло теплое: ладони. Сначала слова были тихи, потом безумны.

– Уйди, уйди, милый. Иди ко мне, ко мне, пусть не любишь – люблю, люблю…

Промолчал.

– Молчишь? Все отдам, все будет. Отдай мне ребенка. Ведь она – она мертвая. Ей ничего не надо. Слы-шишь? – От-дай… Все страданья возьму себе…

Опять вспыхнула лампа – серенький человеческий комочек упал на узкую девичью кровать.

***

Мрак стал так, что не было видно в двух шагах. Около бараков горланили рабочие и пиликала гармоника. Кто-то свистел во мраке в два пальца, озорно и нелепо гогоча. Фонари по прежнему вырезывали белые круги. Шел, освещая дорогу карманным фонариком, машинально выбирая дорогу, и рядом во мраке, по лужам, спешила за ним Нина. Сосны шумели глухо, и было дико и страшно. Говорил, не думая, что говорит, думал вслух:

– Тебя, Нина, не люблю. Мне от тебя ничего не надо. Анна, Анне – приказал отец. Старая кровь. Анна сказала – никогда не полюбит. Ася растет у нее – люблю ее, дочку мою. Смотрит на меня пустыми глазами, чужая – тоже чужая – моя дочь. Я украл ее мать – украл ее от небытия. Приду домой и лягу один. Или пойду к Анне, и она примет меня с сжатыми губами. От тебя дочери – не хочу. Зачем?.. Завтра то же, что и вчера.

Уже на инженерском поселке, около дома, вспомнил о Нине, зазаботился:

– Простудитесь, голубушка, и страшно возвращаться…

Постоял против нее, помолчал, протянул руку.

– Ну, всего хорошего.

Прошла мимо ватага парней, кто-то осветил фонарем.

– Ай-да училка. С инженериками. Го-го-го… – загоготали, запели враз похабную частушку:

Подавали девки в суд

Земскому начальнику… Э!!

III

Пред сном раскладывал пасьянс, ел холодный ужин, у Анны был свет, долго стоял у ее двери, постучал.

– «Войдите».

Зашел на минутку: сидела у столика, с книгой, книгу положила на раскрытую тетрадь-дневник. Когда, когда он узнает, что там?

– Завтра с ранним уезжаю в Москву в командировку. Вот, пожалуйста, возьми денег на хозяйство.

– Спасибо. Когда приедешь?

– Через неделю, стало быть в пятницу, на той неделе. Ничего не надо?

– Нет. Спасибо, – встала, подошла, поцеловала щеку около губ. – Всего хорошего, прощай, Асю не беспокой.

И опустилась к столу, спиною, взяла книгу.

На рассвете подали лошадь, ехал с Бицкой по шоссе на пассажирскую, было сыро; в дожде, мраке, черные торопились ко второму гудку рабочие; обогнало на автомобиле начальство и сейчас же заревел гудок. Бицка, в котелке, с редкими латышскими усиками, румяный, смотрел кругом строго.

– Не выспались, Роберт Эдуардович?

– Нет, не то. У меня плохая настроение, – помолчал. – Мне сорок лет, а мой шена – восемнадцать. Мне надо шена сериозная, песмолфная, хосяйка. Она фсе шутит и тянет мена са узы, и смеется. Прафда, не выспался. Тала мерку к новым патинки… Ерунта… – и улыбнулся узкими своими хитрыми глазками. – Шеншина!..

 

 

 

 



↑  40