Арина (31.10.2020)


 

 

Б. Пильняк (Вогау)

 

I

О степи, о ее удушьи, о несуразной помещичьей жизни, о помещичьи-крепостной пьяной вольнице, о борзых, наложницах, слезах, говорит мне не степь, с ее зноем и пустынью, не старая эта усадьба, где сели мы, а кухня, что в полуподвале, говорит мне о смутном, разгульном, несуразном, о степной жизни и о степи. В кухне каменные кирпичные полы, огромные плита и печь, сводчатые потолки, стены обмазаны глиной, и в стены к чему-то ввинчены огромные ржавые кольца. В кухне жужжат мухи, полумрак, жар и пахнет закваской. А в гостиной, где окна завил плющ, зеленый мрак, прохлада, и в этом прохладном зеленом мраке поблескивают портреты и золоченые шелковые кресла. Я вошла в дом через кухню.

Сколько дней, прекрасных и радостных, у меня впереди?

Знаю, кругом степь. Знаю, Семен Иванович, Виктор (мой жених!), Кирилл, все верят, верят честно и бескорыстно. Знаю, наши сектанты, которые ходят во всем белом и называют себя христианами, не только верят, но и живут на своих хуторах этой верою. Семен Иванович, уже усталый, говорит о добре сухо и зло, так же, как сухи его пальцы. Знаю, люди живут, чтобы бороться и чтобы достать кусок хлеба, чтобы бороться за женщину.

Утром я валяюсь за усадьбой на пригорке, за старым ясенем, слежу за гусями и перебираю синие цветы, те, что от змеиного укуса. Среди дня я купаюсь в пруде под горячим солнцем, я возвращаюсь огородами и рву маки белые с фиолетовыми пятнышками на дне и красные с черными тычинками. У пчельника меня обыкновенно ждет Виктор, я не замечаю, как он подходит. Он говорит:

— «Поделитесь со мною маками, товарищ Ирина, пожалуйста!»

Я обыкновенно отвечаю так:

— «Разве мужчины просят? мужчины берут. Берут свободно и вольно, как разбойники и анархисты. Вы ведь анархист, товарищ Виктор! В жизни все-ж таки есть цари, те, у кого мышцы сильны, как камень, воля упруга, как сталь, ум свободен, как черт, и кто красив, как Аполлон или черт. Надо уметь задушить человека и бить женщину. Разве же вы еще верите в какой-то гуманизм и справедливость? к черту все! пусть вымрут все, кто не умеет бороться! Останутся одни сильные и свободные!»

— «Это сказал Дарвин», - говорит тихо Виктор.

— «К черту! Это сказала я!»

Виктор глядит на меня восхищенно и придавлено, но меня не волнует его взгляд, он не умеет смотреть, как Марк, он никогда не поймет, что я красива и свободна и что мне тесно от свободы. И в эти минуты я вспоминаю кухню, с ее зноем, железными страшными кольцами, каменным полом и сводчатыми потолками. Разбойники сумели захватить право на жизнь и они жили, благословляю и их. К черту анемию. Они умели пить радость, не думая о чужих слезах, они пьянствовали месяцами, умея опьяняться и вином, и женщинами, и борзыми. Пусть разбойники.

Из огорода в дом надо пройти кухней. В кухне, в жару, жужжат мухи, как смерч, и по столу ходят цыплята. А в гостиной, где окна завиты плющом и свет зелен, так же прохладно и тихо, как на дне старого тенистого пруда.

Знаю, будет вечер. Вечером в своей комнате я обливаюсь водой и переплетаю косы. В окна идет лунный свет, у меня узкая белая кровать, и стены моей комнаты белы, при лунном свете все кажется зеленоватым. У тела своя жизнь: я лежу, и начинает казаться, что мое тело бесконечно удлиняется, узкое-узкое, и пальцы, как змеи. Или наоборот: тело сплющивается, голова уходит в плечи. А иногда тело кажется огромным, все растет удивительно, я великанша, и нет возможности двинуть рукой, больной, как километр. Или я кажусь себе маленьким комочком, легким, как пух. Мыслей нет, в тело вселяется томление, точно все тело немеет, точно кто-то гладит мягкой кисточкой, и кажется, что все предметы покрыты мягкой замшей: и кровать, и простыня, и стены все обтянуты замшей.

Тогда я думаю. Знаю, теперешние дни, как никогда, несут только одно: борьбу за жизнь, не на живот, а на смерть, поэтому так много смерти. К черту сказка про какой-то гуманизм. У меня нету холодка, когда я думаю об этом: пусть останутся одни сильные. И всегда останется на прекрасном пьедестале женщина, всегда будет рыцарство. К черту гуманизм и этику, я хочу испить все, что мне дали и свобода, и ум, и инстинкт, ибо теперешние дни разве не борьба инстинкта?

Я смотрюсь в зеркало, на меня глядит женщина, с глазами черными, как омут, с губами, жаждущими пить, и мои ноздри кажутся мне чуткими, как паруса. В окно идет лунный свет: мое тело зеленовато. На меня глядит высокая, стройная, сильная голая женщина.

II

Знойный день сменился вечером. В семь бил колокол к ужину, и в буфетной на полчаса было шумно. Члены коммуны толпились около котла с кашей, лили из ведерок в тарелки молоко, затем пили чай, разнося стаканы по всем комнатам. На террасе, обвитой плющом, был гость, братец с соседнего хутора, Донат, с апостольской бородой, одетый во все белое, в пудовых сапогах с подковами: заезжал поговорить о лошадях. От чая братец Донат отказался, выпил молока. С ним был Семен Иванович. Небо умирало огненными развалинами облаков, в зарослях у террасы одиноко и горько свистала горихвостка: ви-ти, ви-ти т-сс!...

Семен Иванович, в блузе, тоже старик, по-молодому поместился на барьере, скрестив руки и прислонив голову к колонне. Донат сидел у стола, покойно, прямо, положив ногу на ногу.

— Войны вы не признаете? - спросил Семен Иванович как всегда сухо и неуловимо зло.

- Война нам не нужна-с.

— А у вас на хуторах, мне говорили, нашли зарезанного киргиза и, говорят, вы покрываете конокрадов.

— Не знаю, о каких случаях вы говорить изволите, ответил покойно Донат. По степи много волков ходит, не опасаться нельзя. Мы в эти места при Екатерине высланы, и живем, как тридцать лет тому жили и как сто, без перемен, сами справляемся своим обыком. Посему нам никаких правлений не надо, а, стало быть, и воинов. Петербург-с это вроде лишая-с. Смею думать, народ сам лучше проживет без опеки, найдет время и отдохнуть, и размыслить. Скопом народ-с может, тысячу лет живет.

— Ну, а конокрадство? - перебивая Доната, едва приметно раздражаясь, спросил Семен Иванович.

— Не знаю, о каких случаях вы говорите. Никто этого не видел. Одначе, думаю, ежели конокрада уловят, убьют. И убьют, я полагаю, с жестокостью-с. Киргизы иной раз ловят конокрадов, связанных в стога закапывают и палят живьем. Жизнь у нас жестокая-с, сударь.

Огненные развалины меркли, точно уголья покрывались пеплом. На дворе замычали овцы и защелкал бич. Горихвостка стихла. В гостиной зажгли свечу, в открытую дверь потянулись бабочки. Трещали кузнечики. Вдалеке полыхнула молния, гром не докатился. Темнело быстро.

— Гроза будет, - сказал Донат, помолчал, не двигаясь, и заговорил о другом: Смотрю на ваше хозяйство, сударь. Ни к чему. Плохо. Весьма плохо. Без умения. Молодятина не подтянута. Без уменья-с и без любви. Ни к чему.

— Как умеем, - сухо ответил Семен Иванович. Не сразу.

На террасу вышла Ирина, со свечей, в белом платье. Свечу Ирина поставила около Доната. Донат внимательно взглянул на нее, Ирина глаз не опустила, свет упал сбоку, зрачки Ирины вспыхнули красными крапп-лаковыми огоньками.

— Семен Иванович, товарищи делают маленькое собрание в читальной, - сказала Ирина. - Я побуду с гостем.

Семен Иванович поднялся, вслед ему сказал Донат:

— Про конокрадов говорили-с. Конокрады иной раз попадаются, это верно-с... Мы живем, как сто лет жили. А вы вот из Петербурга приехали, когда он в лишаи пошел-с, да-с. В тесное время. У нас Петербург давно прикончено-с. Жили без него и проживем.

— Извините, я сию минуту, - сказал Семен Иванович и вышел.

Ирина села на его место, к колонне. Сидели молча. С юга шла тяжелая туча, поблескивая, громыхала злобно. Стемнело черно. Было тихо и душно. Шелестели у свечи бабочки. В гостиной заиграл на рояли Виктор. Вдруг вдалеке, за усадьбой кто-то свистнул два раза коротким разбойничьим посвистом, должно быть, сквозь пальцы. И Донат, и Ирина насторожились. Донат пристально взглянул во мрак и опустил голову, прислушиваясь. Ирина встала, постояла на ступеньках террасы и спустилась в темноту. Вскоре она вернулась, прошла в дом и вышла обратно в дождевом плаще и босая, опять ушла за террасу. Закапал крупный дождь, рванулось несколько взмахов ветра, зашумели по-осеннему листья, свечной свет затрепыхался, точно качнулись каменные колонны и пол, свеча потухла.

Семен Иванович прошел темными комнатами дома в читальню. В читальной горели две свечи, на диванах, на окнах, на полу, в свободных позах сидели члены коммуны, курили, все, и мужчины, и женщины, в синих блузах. У стола принужденно стоял товарищ Константин. Семен Иванович сел к столу и взял карандаш.

— В чем дело, товарищи? - сказал Семен Иванович.

Из угла, от Анны, ответил Кирилл:

— Мы хотим решить принципиальный вопрос. Товарищ Константин, уезжая в село, вынул у товарища Николая из ящика новые обмотки, без предупреждения, обмотки не вернул и этот факт вообще скрыл. Обмотки, само собою, не есть собственность товарища Николая, но они были в его пользовании. Как квалифицировать этот поступок?

— Я мыслю это как воровство, - сказал Николай.

— Товарищи! Повремените! Нельзя так! - раздраженно возразил Семен Иванович и забарабанил тонкими своими пальцами по столу. - Надо сначала установить факт и принцип.

Семен Иванович говорил очень долго, потом говорили Кирилл, Константин, Николай, Ольга, Петр, и наконец вопрос окончательно запутался. Оказалось, что прецеденты уже были, Константин и Николай были в ссоре, и что Константину обмотки необходимы, а у Николая лишние. За окнами громыхал гром, сияли молнии, шумели вольно ветер и дождь. У свечей сиротливо летали бабочки, умирая. По стенам, в шкафах тускло поблескивали корешки книг и стекла. Стало очень дымно от махорки и степного домодельного табака. В конце говорил опять Семен Иванович о том, что там, где подлинное братство, не может подняться вопроса о краже, но, с другой стороны, что это не принципиальное решение, и кончил:

— Я закрываю собрание, товарищи. Я хочу поделиться с вами другим фактом. Товарищ Виктор женится на товарище Ирине. Я думаю, это разумно. Кто-нибудь имеет сказать что-либо?

Никто ничего не сказал, все шумно поднялись и стали расходиться.

Виктор, встав на заре, весь день возил навоз, изнемогая от жары, в поту, с истомленными глазами. После обеда до колокола он не пошел спать - сидел в гостиной и играл на рояли. Бог дал ему прекрасный дар. Должно-быть, он отдыхал, в его музыке, только что созданной, слышны были и жужжание слепней, и пустынная, знойная степная тишина, степная пустынь, степной зной, изнемождение, скорбь. После колокола он опять возил навоз, изнемогая от утомления и бледнее от жары, а вечером снова играл, тоскуя и скорбя. Рояль нарождал звуки жалобные и беспомощные, точно раздавленный коростель. В гостиной было тихо.

Когда Семен Иванович проходил гостиной после собрания, к нему подошел Виктор и, коснувшись его плеча, сказал:

— Семен Иванович... я думал... Ирина. Я и она...

Семен Иванович освободил руку, отстранив холодными своими пальцами Виктора, и раздраженно, устало ответил:

— Вы уже говорили, товарищ Виктор. Я слышал. Это ненормально. И вы, и Ирина разумные люди. Сентиментальная романтика абсолютно ни к чему. Братец уехал?

— Мне тяжело, Семен Иванович!...

На террасе в колоннах шумел ветер, молния полыхала ежеминутно, но гром гремел в стороне, гроза проходила. Мрак был густ, черен и сыр. Полыхнула молния и осветила Доната, он сидел в той же позе, в какой его оставил Семен Иванович, прямо, положив руку на стол, с ногою на ногу.

— Извините, я задержался, - сказал Семен Иванович.

— Одначе прощайте. Пора, - Донат поднялся.

— Куда же вы в грозу? Оставайтесь ночевать.

— Не впервой. Завтра вставать на заре. Пахать. Я степью.

Вскоре Донат выезжал из усадьбы. Дождь стихал, молнии в стороне мигали ярко и часто, была воробьиная ночь. За усадьбой Донат остановил лошадь, приложив ладонь к глазам, весь в белом, верхом на черном коне, всмотрелся в фосфорические отсветы. Повременив, вставил два пальца в рот и коротко свистнул. Прислушался. Никто не ответил. Подождал и, свернув с дороги, крупною рысью поехал по пустой степи.

III

Когда Донат подъезжал к хуторам, отъехав уже верст пятнадцать от усадьбы, он услышал сзади себя в степи песню:

Ты свети, свети, свет светел месяц! Обогрей ты нас, красно солнышко!

Донат остановил лошадь. Гроза ушла, далеко полыхали бессильные молнии. В степи были мрак и тишина. Вскоре послышалась конская рысь. Хутора были рядом, разместились в балке, но если и днем на версту подъедешь к ним не приметишь - степь кругом, пустая, голая, в ковыле. Донат вложил пальцы в рот и свистнул, и ему ответили свистом. Подъехал всадник на сером киргизе-иноходце, тоже во всем белом.

— Марк?

— Вы, батюшка?

— Был я на усадьбе, сын, - сказал Донат. - Слышал твой посвист. Твой-ли?

— Мой, батюшка.

— Девицу Арину выкликал.

— Ее, батюшка.

— В жены возьмешь?

— Возьму.

— Тебе жить. Гляди. Кони на усадьбе хороши. Ты откуда?

— Из степи, за пищей, бабам далече итти... Что-же! бабы у нас здоровые да вольные. Воля не грех! Я уж научу... Кони на усадьбе хороши.

Донат и Марк подъехали к обрыву и стали гуськом спускаться вниз в заросли калины и дубков, в овраге после дождя было сыро и глухо, вязко, пахнуло медуницей, копыта скользили, с ветвей падали холодные капли. Спустились на дно, перебрались через ручей и рысцою поехали вверх. Дом Доната выполз из мрака сразу, и изба, и двор под одной крышей. На дворе и в доме было пусто и люди, и скотина ушли в степь на страду. Марк повел лошадей в стойла, задал овса. Донат снимал на крылечке кованые свои сапоги, кряхтел, умывался из глиняного рукомойника.

— Завтра на заре в степь поеду, пахать, отдохнуть. Побольше задай, - сказал Донат.

— А я к тебе, братец Донат, - заговорил третий, выходя из избы. - Зашел погодить, да задремал в грозу.

Донат трижды поцеловался братски с третьим. Все трое прошли в избу. В избе, в тепле пахло шалфеем, полынью и другими лекарными травами. Вздули свет, мрак убежал под лавки, изба была большая, в несколько комнат, со светелкой, хозяйственная, убранная, чистая. На чистой половине по стенам висели седла, хомуты, седелки, дуги, уздечки. Образов на стенах не было. Сели к столу, Донат достал из печки каши и баранины.

— Из степи, с огляда вернулся. Далеко заезжал, - заговорил третий. Непокойно в степи. Говорили киргизы с Кривого Углану, ходят-де по степи, людей для войны собирают. Объезжал, сговорились, увидят - упредят. У дальних братцев был. Царские бумаги все спалили концы в воду. Пахари-мол. Молодятины нету.

— Молодцов для войны не дадим, т сказал Донат. Тогда в степь. К солностою верст семьдесят отскакать - овраги, в оврагах пещеры. Знаешь?

— Знаю.

— Туда... На усадьбе в газетах пишут по чугунке по нашей пошла война. Нас, думаю, не коснется. .Степь, она вольная. Да и концов в ей нет.

Марк вышел на крыльцо. Облака расходились,. из-за них светила круглая зеленоватая луна. Марк потянулся крепко, сладко, зевнул и пошел на сено спать.

На рассвете Донат и Марк мчали по степи, оставив дома на столе хлеб, квас и кашу для заезжих (никогда дом не запирался), навьюченные пищей для братьев, сестер и жен, что работали в степи, живя там под телегами, под небом и зноем, в летней страде, на земле. На востоке зорилась багряная покойная заря, и горько пахло полынью.

IV

Крест есть предмет небрежения, но не чествования, поелику он служил, подобно плахе и виселице, орудием бесчестия и смерти Христа. Нечтимо орудие, убившее друга твоего. Тако следует почитать и иудеев, устроивших крест.

В книге Жезл в имени Иисус истолкована Троица и два естества! Введена присяга, коей не было даже у древних еретиков! В трехугольнике пишут по латине Бог! Едят давленину и звероядину! Волосы отрезают и носят немецкое платие! Молятся с еретиками, в банях с ними моются и вступают в брак с еретиками! Имеют аптеки и больницы, женская ложе сна руками осязают и даже осматривают! Конское ристание имеют! Пьют и едят с музыкою, плясанием и плесканием! Женщины бывают с непокрытыми головами и не покрывают верхних зазорных телес! Мужья с женами зазорным почитают вместе в бане мыться и в одной постели спят! Монашеское девство несогласно со св. Писанием: ап. Павел говорил, что отступят иные от веры, возбранял женитьбу и брашна.

От воли каждого зависит, когда и как поститься. Чтим Единого Господа Бога Саваофа и Сына его спасителя. Не токмо мученики, но и Мария-дева, не подлежат поклонению, ибо сие есть идолопоклонство, как и поклонение иконам. Житие же блаженных ради Христа юродивых весьма не богоугодно, поелику юродство неблагообразно. И как видя огонь, не предполагаем мы в нем свойств воды, ни в воде свойство огня, тако же нельзя предположить в хлебе и вине свойств тела и крови. Тако же и брак не есть таинство, но любовь при собрании мужчин и женщин родители благословляют жениха и невесту по подобию брака Товии.

Единая книга есть книга книг Библия, и жить надлежит библейским обычаем. Чти отца твоего и матерь твою, люби ближнего, не сквернословь, трудись, думай о Господе Боге и о Лике его, в тебе несомом.

Един обряд чтим обряд Святого Лобызания. И едино правительство есть духовная наша совесть и братские обыки.

V

Старуха дала мне рубашек домотканого серого полотна, от которого жестко телу, сарафан, паневу, душегрею синего сукна, белый платочек, кованые сапожки с наборами и полусапожки, сунула зеркальце. В избе собрались братцы, съехались со степи, с хуторов. Марк вывел меня за руку. Мужчины сидели справа, женщины слева. Я целовалась сначала со всеми женщинами, затем с мужчинами. И я стала женою Марка.

— Поди сюда, дочка Аринушка, - сказал старик Донат, взял меня за руку, посадил рядом, приголубив, и говорил, что все собравшиеся здесь братья и сестры, новая моя семья, один за всех и все за одного, из избы сор не выносят, в дом придут - накорми, напой, чествуй, все отдай, всем поделись, все наше. Все мужчины были здоровы и широкоплечи, как Марк, и женщины красивы, здоровы и опрятны, все в белом.

Марк! Помню ту ночь, когда он приехал с двумя конями и мы мчали степью от коммуны, с тем, чтобы в темном доме мне остаться одной, в женской избе, во мраке, вдыхать шалфей и думать о том, что у меня последняя жизнь и нет уже воли. Марк ускакал в степь. А на утро и я ушла за ним. Я теперь знаю летнюю нашу страду, мужицкую. Мои руки покрылись коркой мозоли, мое лицо загорело, почернело от солнца по-бабьи, и вечером, после страды, купаясь в безымянной степной речке, уже холодной, я вместе с сестрами, удивительно здоровыми, покойными и красивыми, пою по-бабьи:

Ты свети, свети, свет светел месяц! Обогрей ты нас а-эх! красно солнышко!

Уже по-осеннему звездны ночи, и днем над степью разлито голубое вино. На хуторе готовятся к зиме, в закрома ссыпают золотую пшеницу, стада пришли из степи и мужчины свозят сено.

Марк со мной мало говорит, он приходит неожиданно, ночью, целует меня без слов, и руки его железны. Марку некогда со мной говорить, он мой господин, но он и брат, защитник, товарищ. Старуха каждое утро задает мне работу, и, хваля-уча, гладит по голове. Мне некогда размышлять. Как сладостно пахнет пот - пусть соленый! Я научилась повязываться, как повязываются все.

Ночью пришел Марк.

— Вставай, поедем, сказал он мне.

На дворе стояли кони, были Донат и еще третий, незнакомый. Мы выехали в степь. Подо мной шел иноходец. Ночь была глуха и темна, моросил мелкий дождь. Впереди ехал Донат.

— Куда мы едем? - спросила я Марка.

— Повремени. Узнаешь.

Вскоре мы выехали к усадьбе, обогнули балку, и стали за конным двором. Все спешились и мне сказали, чтобы я слезла. Поводья собрал незнакомый, третий. Мы подошли вплоть ко рву. Донат свернул вправо, мы пошли к дому.

— Куда мы идем, Марк? спросила я.

— Тише. За конями, сказал Марк. Стой здесь. Если увидишь людей, свистни, уйди к коням. Если услышишь шум иди к коням, скачи в поле. Я приду.

Марк ушел. Я осталась стоять следить. Разве могла я не подчиниться Марку. У меня нет родины, кроме этих степных хуторов, у меня нет никого, кроме Марка. Где-то в доме спали Семен Иванович и Виктор. Пускай! Дом стоял тяжел и сумрачен, во мраке. Моросил дождь. Мне не было жутко, но мое сердце колотилось любовью, любовью и преданностью. Я раба!

Марк подошел незаметно, неожиданно, как всегда. Взял за руку и повел ко рву. У рва стояли наши кони, мой и его иноходцы-киргизы, борзые и злые, как ветер. Марк помог мне сесть, вскочил сам, свистнул и, схватив меня, перекинув на свое седло, прижав к груди, склонив свою голову надо мной, гикнув, помчал в степь, в степной осенний простор.

Восток ковался багряными латами, солнце выбросило свои рапиры, когда мы примчали на дельные хутора, где мирно за столом сидели уже Донат и тот третий.

Сколько дней, прекрасных и радостных, у меня впереди?

Август, 1919.

 

 

 

 



↑  35