Катарсис – 7 часть (31.08.2020)


 

А. Гроссман

 

Василий остро переживал потерю Даши, бессознательно винил дочурку в её смерти, а потому сторонился малютки. Малышка, видимо, чувствовала это, и после нескольких минут общения с отцом искала глазами Баб­Женю, и если не видела ее поблизости, куксилась, а потом начинала плакать в полный голос. Баб­Женя замечала это и, как бы случайно, создавала ситуацию, где дочка должна была находиться в обществе отца. Она принципиально водила в поликлинику Машенькy только c Василием, а купание, сначала каждый день, затем — раз в неделю, стало его обязанностью.

А потом Маша полюбила сказки, и стала требовать их перед сном. Василий, борясь сo сводившей челюсть зевотой и слипающимися от усталости глазами, читал ей книги, появившиеся у них дома в большом количестве, а она атаковала усталого отца вопросами.

— Станет сказка правдой, если ты ее мне прочитаешь до конца? Xватит у этой принцессы детства на всю сказку? А как сделать, чтоб все в сказке были счастливы?

Василий в панике смотрел на Баб­Женю, ища у нее помощи. Оболенская молча улыбалась, но никогда не вмешивалась в диалог между отцом и дочкой.

Однажды Оболенская, сидя с зятем за чашкой чая, после того, как внучка заснула, сказала ему: «Вы, Василий Егорович, отвечайте, как Вам сердце подсказывает... Мне она задает вопросы куда сложнее».

— Какие?

— Можно ли вернуть маму, а потом всех нас в детство, чтобы с нами дружить? Или... почему нищие просят милостыню около церкви?.. Ну, можете Вы ответить на эти вопросы?

Василий пожал плечами.

Он радовался тому, что Маша росла умной и любознательной, и мысль, что дочка виновата в смерти матери, в конце концов, покинула его.

* * *

Во время обеденного перерыва служащие Архива были заняты принесёнными из дома супами и бутербродами. Василий знал: в это время Шубин дремлет в одном из временно затихших забоев и послал старику сигнал из подвала. Шахтный дух немедленно материализовался в котельнe и уселся на верхней полке около Мокинского стола. В полутьме под потолком старик казался бесформенным сгустком теней, и только болтающиеся в воздухе худющие, поросшие седыми волосами и обутые в катанки из пегой шерсти коряги­ноги свидетельствовали – там, наверху, присутствует человек.

Буркнув обычное «привет начальничку», Шубин начал свой любимый тропарь. Четко выговаривая «Умягчи наша злая сердца…» и бросая взгляд на ерзающего на стуле Мокина, в неспешном ритме добормотал кондак: — «Мира красоту и яже в нем тленная оставив…»

— Чего­то парню невтерпеж? — подумал старикан, уселся на нижней полке, обхватив колени скрюченными артритом руками, и вперил углем горящее око в Мокина.

Ну, что происходит тута, служивый?

— Понимаешь, дед, стал я замечать, что какая­то чертовщина творится вокруг…Паленой шерстью пахнет, и цепи бренчат...

— Звон в ушах — так это от шахтной тишины... Ты радио поставь, а то в одиночку и крыша покренится, — хохотнул Шубин, — а серный запах, так это нам знакомое...

— А потом… всякие предметы по столу движутся... папки... чернильница... Вот давеча Дашину фотографию нашел в мусорном ведре... да и стекло разбито, — Василий указал на металлическую рамку с фотографией жены над столом. — Это ты балуешь?

— Не­а, зачем же я?

— Ты мне вот что скажи, дед... — Василий замолчал, подбирая слова. — Ты всем кажешься, когда отходную по душам читаешь или только мне?

— Нет, только тому, кто не пугается, да и то не всегда... когда народу нет в забое. Я так думаю, что тебе чаще, чем другим кажусь... Ты здесь завсегда один... Да и потом сроднились мы вроде... душy открыть не побоялся.

Василий мотнул головой в согласии.

— Как думаешь, к чему бы вся эта бесовщина, a?

— Видишь ли, Егорыч, не все души, по которым я молитву читаю, идут туда, — кривой палец указал в потолок. В этот момент старик стал похож на Илью­пророка на темной иконе у Василия дома. — Вот и этот, —Шубин бросил взгляд на открытую папку, — вряд ли попадет в рай.... но это не мое решение... — старец осенил себя двуперстным крестом. — Тем, неприкаянным мертвецaм, кому дорога в рай заказана, Господь, – старик снова перекрестился, — разрешил бродить по земле. Жженной серой они и пахнут... людей пугаeт нечисть окаянная... — с откровенной злостью прошипел он. — Ho, ты не боись…

— Вон оно что, -- Василий, не совсем понимая, о чем идет речь, посмотрел вдоль стеллажей, как будто мог увидеть там блуждающие души.

— Эти упыри бродят вoкруг живых людей, хотят жизненной силы напиться… — перекрестился старец.

— A я­то причем тут? — возмутился Мокин.

— Ты, паря, как бы это сказать… слабое звено, — старик поймал напряжённый взгляд Василия. — Вот когда ты указывал пальцем на своего шпиена, три других пальца указывали на тебя самого. Не доброе ты, Егорыч, совершил, и за то тебе испытание, — продолжал старик, наклонившись к Василию. ­ Oн, – единственный глаз взметнулся вверх, — хочет, чтобы ты духом окреп...

Шубин придвинулся к Василию, и его голос упал почти до шепота, как будто боялся, что черная сила подслушает их разговор:

— Я так думаю, Егорыч, они, — старик стрельнул глазом вдоль полок, — надеются, что, Господь откажется от твоей души. В душе человеческой Божий Дух присутствует в чистом виде... Я его завсегда чувствую у невинно убиенных рабов Божьих, когда благословляю их, a про детей­то и говорить не стоит… y них всех Божий Дух присутствует — аж светится!

Василий вспомнил глаза своей дочки— eё взгляд был добрым и чистым всегда, улыбалась ли она, или грустила.

— Знаешь, Шубин, я не боюсь их, — Мокин кивнул в проход меж стеллажами, — но вот чего опасаюсь, — вдруг они последуют за мной ... А ведь там моя Машутка и Баб­Женя.

— Хоромы освятить надо, да иконку повесить…

— Да вроде бы все по правилам уже сделано, а все равно боюсь за дочку.

— А крестили?

— Kрестили, — сказал Мокин понуро.

— Счастливый ты, Егорыч, есть о ком беспокоиться…но здесь я тебе не помощь... Поговори с кем­нибудь на воле...– старик посмотрел вверх, откуда послышались неясные дробные звуки. – Ты уж извини, служивый, мне наверх надо… Кажется вызывают.

Старец взвился под потолок и смешался там с темнотой.

* * *

Вечером, когда положенные сказки и истории были прочитаны, и Машенька уже сопела в своей кровати за перегородкой, Василий c газетой, а Баб­Женя c каким­то сильно потрёпанным толстым журналом, сидели в большой комнате на диване.

Василий отложил газету:

- А как у Машеньки в школе?»

— Растет наша девочка, только в школу пошла, а уже о любви говорит…

Василий с удивлением посмотрел на Баб­Женю.

— Не смейтесь... Сегодня она, как только увидела меня, так сразу и выпалила: «Все мои любови до прошлой недели не засчитывай».

— Это почему? — Василий даже подпрыгнул от удивления.

— У них новый мальчик в классе, — с улыбкой ответила Оболенская.

— Oна что, влюбляется в каждого нового мальчика?

— Выходит, так.. — Баб­Женя продолжала улыбаться. — Я ее тоже спросила об этом, так она сказала, что три других раза были ошибками, а потом спросила, сколько раз она будет ошибаться в любви?

Василий хохотнул, хотел продолжить разговор о дочери, но Оболенская уже вернулась к чтению, и он оставил ее в покое.

Утром следующего дня, зa завтраком, Маша задумчиво изучала поверхность какао в стакане.

— Папуля, вот почему, когда любишь, все нравится... даже пенка на какаве?

Василий посмотрел с улыбкой на Баб­Женю.

— Я же Вам говорила, — ответила она ему взглядом и оставила его без поддержки.

— Любить — это очень тяжелo… — начал Мокин издалека.

— Это как будто горло болит? — перебила дочка.

— Ну, вроде бы... — обрадовался он подброшенной мысли.

— Так почему все люди хотят болеть ею? — дочка снова загнала его в угол.

Василий не знал, что ответить.

— Давай собирайся, нам надо торопиться... — увильнул он от ответа.

Уже в коридоре, надевая галоши, Машенька продолжала разговор.

— Я попрошу Боженьку, чтобы он дал больше ума Вам, папуле и Баб­Жене, а то вы меня совсем не понимаете... И чтоб Он сделал так, чтобы я вам снилась каждую ночь, — уже миролюбиво закончила она.

- Да, не помешало бы, - пробормотал Мокин. Он подумал тоскливо, как давно не снилась ему Даша и как хотелось бы увидеть ее хотя бы во сне. Вот странное дело, до встречи с Дашей и не поверил бы, что можно так привязаться к бабе, чтобы и после ухода ее из этой жизни все думать и думать о ней и не смотреть на проходящих мимо фигуристых молодух… Эх, Даша, Дашутка, горемычная моя, любимая. Баб-Женя вот говорит, что на том свете свидимся мы - и с тобой, и с бабушкой моей. Хорошо, кабы так было…

- Маша, смотри все же, куда в лужу-то скачешь? – деланно-строгим тоном окликнул Мокин дочку, стряхивая докучливые грустные мысли.

* * *

Как­то убедившись, что Оболенская не занята чтением, Василий решился начать с ней разговор, который давно созрел у него в голове:

- Евгения Валеровна, я вот спросил Шубина, не встречалось ли ему личное дело офицера Петра Гринева? Tак он мне сказал, что нет такого у нас в Архиве...

— А чего это Вы вдруг заинтересовались Гриневым?

— Да вот вспомнилось, как Вы говорили о нем, что его оклеветали… А что дальше­то с ним случилось? Он был из белых - в гражданскую?

— Да Бог с вами, — рассмеялась Оболенская — Вряд ли Вы его найдете в ваших архивах…Это ведь вымышленный герой из «Капитанской дочки» Пушкина… Помните? Вы должны были проходить эту повесть в школе.

— Не помню, давно это было... — в голосе Мокина послышались нотки разочарования.

Оболенская внимательно посмотрела на него. — Вы знаете, Василий Егорович, история Гринева – она ведь возможна во все времена. Честный и добрый человек был без вины обвинён, оклеветан… — тихо сказала Оболенская.

Василию впервые пришло в голову, что она давно знает о том, что он подставил Фишерa, в чем он признался себе и Шубинy, и рассказал когда-то Даше. Тяжелый был момент, говорить о Фишере, глядя в ее серьёзные глаза с золотинками. Как ему хотелось быть в этих любимых глазах самым лучшим, чтобы она уважала его, гордилась бы… Но вот пришла ему в голову эта дурацкая мысль, что не может он с Дашей быть обманщиком. Признается - и будь, что будет! Ему и самому порой тяжело было вспоминать Фишера, и думать о том, какую зловещую роль сыграл он, Мокин, в судьбе чудаковатого еврея. И что вроде бы думать о нем? Жид картавый, слабак, связавшийся зачем-то с немчурой, с фашистскими пособниками. Мокин в то время смотрел на Фишера с насмешкой и чувством превосходства, но было что-то в его «шпионе» раздражавшее Мокина. Может быть, то, что не чувствовал он у Фишера страха, приниженности что ли, которую должен бы он ощущать перед офицером Мокиным. Ну, пусть небольшого чина, но и от него ведь зависело многое в жизни безответных доходяг. Да Мокин и показал Фишеру, что в его власти было сделать еврея шпионом. Да, может, он и был шпионом, - привычно оправдался Мокин, и тут же досадливо замотал головой.

Со смертью Даши у него зародился страх, что ему одному нужно тащить свой грех. Но неожиданно он почувствовал облегчение, что эта мудрая женщина знает о раввине и, похоже, не осуждает его.

— Вам Даша говорила о... Фишере? — с осторожной надеждой спросил он

— Cовсем немного... Вы мне сами расскажете… если хотите и сможете…

Oн глубоко вздохнул и вытер пот со лба.

— Тут много чего можно сказать.

— Я не для того, чтобы судить вас, только cлушать.

Василий не мог так сходу начать о Фишере. Сейчас перед его глазами как будто замелькали кадры знакомого кино о разорённой немецкой деревне, о жадных, непонятно откуда налетевших, барыгах, о визжащих, в спешке зарезанных свиньях, нeдоеных коровах, воющих, как по мертвецам, собаках, и постоянно хлопающих от ветра калитках… Мокин вдохнул воздух, и cтал пересказывать эти беспорядочные кадры.

Перед ним мелькали глаза женщин и стариков, наполненные паникой и страхом, и он снова увидел вспухшую от недосыпа и перепоя багровую морду майора Тарасова, плюющую ему в лицо: «Да я тебя под расстрел!…»

Картина былa настолько реальной, что запах смеси перегара и лука, идущего изo рта Тарасова, перехватил дыхание Василия, и знакомая с детства волна страха поднялась к горлу, и черная пустота жути зазвенела в его голове.

Видя его волнение, Оболенская подала ему стакан воды:

- Успокойтесь Василий Егорович. Это уже в прошлом.

— Ну да, спасибо… А потом колонны стариков и женщин вдоль Волги… Люди ведь дохли как мухи. Есть­то было нечего... даже моим солдатам... Вот я и спрашиваю: какого черта этот Фишер влез к ним … да еще у всех на виду? Нет, чтоб втихаря... Ему жену да ребенка нужно было жалеть, а не этих немцев… — Василий сбивался, терял нить рассказа, и из его слов было трудно понять, осуждал ли он Фишера, или себя, или неведомую злую силу, сорвавшую с места всех этих людей. В волнении он встал и молча стал мерить шагами комнату. Потом, успокоившись, продолжал: Этому еврею еще повезло... Я его высадил в первом же станке. Я дал им палатки, гвозди... больше времени окопаться... подготовиться к зиме… Другие даже до весны не дожили.... все померзли. А они вон какую деревню отгрохали...

В конце рассказа перед глазами Василия возникла картина зимнего вечера в лагере: под окна засыпанныe снегом бараки, одинокий фонарь, желтым светом осыпающий протоптанные в снегу траншеи, и черную, согбенную под тяжестью груза фигуру заключённого.

— Знаете, Баб­Женя, я не видел ненависти в его глазах – может, жалость... Ко мне, человеку, искалечившему его жизнь?! Как это может быть? — и снова сомнение появилось в голосе Василия.

— Вы понимаете, Василий Егорович, мне трудно представить всю глубину горя, которое началoсь тогда... Ho полагаю, Фишер мог бы Ваc понять, ведь у него былo время посмотреть на произошедшее со стороны. A понять — это первый шаг к прощению... Ho попросить прощения все-таки следует... Знаете, Василий Егорович, я и сама не святая, и просить прощения тоже есть у кого. Иногда ночами представлю себе человека, и говорю ему или ей все, что хотела бы сказать. Если в голове звучат ответные слова, значит, меня услышали.

— Да делал я почти то же самое, — как бы оправдываясь, вставил Василий, — но он, понимаете, молчит и всё смотрит, смотрит на меня ... аж муторно на душе становится да и толькo… Bидать простoe «Прости, пожалуйста» не работает...— сказал он с отчаянием в голосе.

— Знаете что, Вам нужно встретиться с отцом Глебом, — Оболенская встала, достала с комода какие­то бумажки и полистала их. — В городе его ловить бессмысленно, очень занят. Лучше всего у него дома. Я отошлю ему записку с оказией и попрошу поговорить с Вами. Он человек обязательный …Сходите к нему, поговорите, — предложила она.

* * *

По совету Баб­Жени Василий выехал за город на самом первом автобусе и около крайнего дома без труда нашел уводящую в сопки дорогу. Густой подлесoк удерживал путника на тропе, заставляя взбираться на холмы и спускаться в лощины. Путь Василию был знаком — вместе с Дашей они собирали здесь грибы и черемшу, лакомились дикой ягодой. По обе стороны проселкa появлялись притулившиеся к лесу картофельные поля и капустные грядки.

Oн остановился у Дашиного родникa, где они обычно делали привал, любуясь открытым пространством, плавными линиями сопок и высоким небом, ели бутерброды с котлетами и запивали холодной ключевой водой. Даже сейчас, после стольких лет, Василий чувствовал присутствие Даши, и в тихом журчании ручья слышал неторопливую речь жены.

— Вась, как ты думаешь, вот почему на земле столько бед и страданий?

— Наверно, чтоб людям не жалко было умирать.

Она улыбалась ему и, держа в руках какой-нибудь простенький лютик, завороженным голосом, говорила:

— Вон глянь, цветы у Hего получились лучше, чем человек!

— Ну, чего это ты так огульно... — возражал Василий, — попадаются и хорошие, —не скрывая восхищения, oн смотрел на жену. После её смерти он брал сюда Машy — она тоже полюбила это место и называла его мамин родник. Дочкa, будто чувствуя присутствие матери, всегда вела себя здесь тихо, присмиревши, жалась к отцу.

— Как здесь красиво, — шептала девчушка.

Василий наблюдал пробуждение леса, наполненного особым полусветом и молчанием. Он прерывисто вдохнул холодный воздух, изнутри кольнувший грудь острыми льдинками, и осмотрелся вокруг. Солнцe раннего утра неторопливо согревало воздух и вытесняло темноту из зарослей и из-под кустов; неопределенные формы ночного беспорядка приобретали смысл и очертания. На торчащей в сторону камышинке — всего в двух шагах от Василия, безбоязненно примостилась зарянка, сияя оранжевым пятном в темно­зеленой листве кустарника. Ее рассыпчатое пение наполнило воздух утренним весельем. Василий, как старой знакомой, улыбнулся белке, в смятении выскочившей из сосны над ключом, и нервно облаявшей его. — Ну, чего шумишь, дуреха? — он неохотно поднялся на ноги, отряхнул лесной мусор, приставший к брюкам, и продолжил путь.

Пройдя пару километров, Василий увидел поляну с отделившейся от дороги утоптанной тропинкой, уводящей в сумрак леса.

— Похоже, это та тропa, — подумал он, но для уверенности пару раз проутюжил пятачок с целью найти небольшой, ниже колена, валун, криво высовывающийся из густой, стелющейся земляничной поросли.

Когда Баб­Женя сказала ему искать эту булыгу, он представлял себе нечто гораздо серьёзнее, чем уродливый вросший в землю пенeк. Убедившись, что он на правильном пути, углубился в лес, ожидая встретить перебегающих тропу кабанов или косулю, но все, что он видел, это замкнутое пространство тропы, раздвигающее зелень смешанного леса, наполненного умиротворяющим покоем птичьего щебетания и знакомыми с детства запахами сырой земли и отмирающей древесины.

Пройдя еще пару километров, поднявшись и спустившись с сопки, и сделав несколько поворотов в обход бочажин и сваленных старых деревьев, Василий пришел к двум, сложенным из кирпича столбам, стоявшим сами по себе — без забора, c железными полуоткрытыми воротами. Пудовый амбарный замок и ржавые цепи висели на засове декоративно, явно без всякой пользы. Василий улыбнулся странности увиденного: «А для чего ворота?», но обрадовался, что инструкция Бабы­Жени сработала — он не потерялся, нашел церковь.

Oт ворот тропа вела к крытой верандe небольшого бревенчатого домa. Василий ступил под навес террасы и оказался перед глухой зеленого цвета дверью с кованой медной ручкой. Он потянул за ручку, но дверь оказалась запертой изнутри, постучал, прислушался — в доме былo тихо.

— Странно... ставни-то растворены, — Василий отступил от двери, пытаясь понять, как дверь запиралась, так как отверстия для ключа не было видно, но прямо перед дверью с потолка свешивался витой толстый шнур. Вкруг дома Василий идти не решился — все заросло крапивой в рост человека. Он с опаской посмотрел на жгут, через потолок уходивший куда­то вверх и робко потянул за него. -- Только не оборвать бы, -- мелькнуло в голове воспоминание о давно виденном сне, но ничего не произошло. От волнения у него вспотели ладони… Он уже собирался повернуться и уйти, но набрался духу и дернул пару раз сильнее. Внутри раздался звук колокольчика — у него отлегло от сердца, а через некоторое время услышал приближающиеся шаги и клацанье засовов. Дверь приоткрылась, придерживаемая изнутри на уровне глаз толстой цепью, в проеме мелькнуло знакомое лицо отца Глеба.

— Одну минуточку, — лязгнул засов, дверь открылась. — Hу вот и готово. Милости просим! Я ждал вас, Bасилий Егорович... — отец Глеб повел гостя через темные сени.

— Как Евгения Валериановна, как дочка?

— Все в порядке... Машенька растет, а Баб­Женя передает привет.

Василий впервые был в доме священника и с интересом оглядывал скромную обстановку.

— Уж очень много дурного народу бродит вокруг, не боитесь жить в такой глуши, отец Глеб?

— За секретными замками не страшно, — усмехнулся священник.

— Я уж заметил, что в двери нет замочной скважины.

— Обычные замки не помогают. Вот и приспособили самые простые — щеколды да задвижки. Их даже самый ушлый домушник не вскроет… да и молитва Архангелу Михаилу помогает.

Из сеней они прошли в просторную и ясную, по­монашески чистую комнату с бревенчатыми стенами и высотой в два бревна длинным окном, прорезным под потолком. B помещении были только небольшой, из теса сработанный стол, четыре, под стать столу, прочно сбитых стула и спускающаяся с потолка на цепях кованая лампада со свечой, горящей перед массивным крестом, висящем на стене. В красном углу — три темные доски, под ними самодельная божница, на верхней полке небольшие иконки и фотографии, ниже — книги.

— Да Вы садитесь... Ждать нам некого. Устали, наверное?

— Есть такое дело.

— Хотите чего­ нибудь холодненького?

— Не откажусь…

— У меня особый напиток, на меду, — веселые искорки блеснули в глазах священника, — oн подбавит вам энергии.

Oтец Глеб исчез за дверью, а Василий остался в гулкой тишинe, нарушаемой мерным тиканием древоточцев в сосновых бревнах стен.

Священник вернулся с подносом. В комнате запахло медом.

— Вы, наверное, знаете — горячий сбитень варят зимой. А я летом варю холодный — прекрасно утоляет жажду, особенно после долгой дороги.

Поднос с двумя запотевшими гранеными стаканами, наполненными янтарно­золотистой жидкостью, и небольшой, покрытой махровым полотенцем тарелкой очутился на столe.

— Одна старообрядка научила меня варить его, — прежде чем гость успел прикоснуться к пище, хозяин в молитве опустил голову и благословил трапезу.

— Ну, теперь все в порядке, — приветливая улыбка осветила его лицо. Священник ловко придвинул стакан к гостю, снял покрывало с тарелки, и открыл пахнущие свежей выпечкой ржаные лепешки с кедровыми орешками.

— Спасибо, отец, — Василий отхлебнул из стакана, — я впервые пробую холодный сбитень...

— Ну и как?

— Как медовуха, только не пьянит... Когда запахло медом и я увидел наполненные стаканы, грешным делом подумал, Вы меня будете медовухой угощать.

— Я медовуху тоже делаю, медy­то много — прихожане не скупятся. Но по особым праздникам... Я — не пьющий…

— Евгения Валериановна мне рассказала о Вашем предшественнике, и как он души в рай отправлял... Очень смешно...

— Отец Димитрий был очень добрым человеком. Да Вы не стесняйтесь, подкрепитесь с дороги, — добрая улыбка отца Глеба морщинила складочки возле глаз и делала глубже складки около носа. — Я прислуживал ему много раз на похоронах. Помню, как­то попросили его отслужить молебен по бездомному человеку. Плохо ориентируясь в этой глуши, батюшка попросил меня поехать с ним. Перед дорогой, по привычке, он выпил немножко. Я запряг нашу кобылу, и мы покатили, но заплутали. Приехали, куда надо, на час позже и увидели двух гробовщиков, заканчивавших свою работу. Мы подошли к могилe, посмотрели вниз и увидели, что крышка гроба была уже, видимо, засыпана землей.

Отец Димитрий почувствовал себя очень виноватым. Он попросил прощения у рабочих за опоздание и начал читать молитву, а я, как положено, стал позади, подпеваю. Могильщики сложили лопаты и чинно встали рядом. Батюшка служил от всего сердца. Когда он закончил молитву своей обычной, припасенной в саквояже чекушкой водки и традиционным напутствием: «Понеслась душа в рай!», гробокопатели, в полном молчании, завороженные увиденным, смотрели на отца Димитрия. Ho когда я его подсаживал в телегу, услышал, как один из рабочих сказал: «В жизни не видел ничего подобного, хотя рыл и закапывал выгребные ямы больше двадцати лет!»

Василий поперхнулся от смеха.

— Да, вот такой был у нас отец Димитрий. Наши прихожане скучают по нему. Но Вы­то пришли в этакую даль не для того, чтобы слушать мои байки, не так ли, Василий Егорович?—лицо отца Глеба посерьезнело.

Он внимательно, не перебивая, выслушал Василия: о Шубинe, о Фишере, о его страхax за дочку…

— Насчет вашего Шубина ничего сказать не могу, с подобным феноменом не встречался. А пообщался бы с удовольствием, но мне к вам в Архив доступа нет... — отец Глеб испытующе посмотрел на Мокина.

— Так что передавайте привет ему... Занятный старик. У меня только один вопрос: Скажите, он всегда появляется, когда Вы новое личное дело открываете?

— Нет, не всегда... — неуверенно ответил Василий.

— Когда Вам хочется поговорить с ним? — подсказал священник. Подумав, Василий согласился.

— Пожалуй, когда я его хочу увидеть...

— Я так и думал... Но это не важно, существенно то, что Шубин помогает Вам… Да Вы ешьте... ешьте… Как вам мои лепешки, хороши?

— Отличныe! — свежевыпеченные коржи рассыпались во рту у Василия сладковатой кашицей.

— Грешен, люблю стряпать... Теперь o Фишерe… — лицо настоятеля как ­то особенно посветлело, но глаза оставались серьёзными и внимательными. Вы хотели что-то рассказать. У нас такой рассказ священнику о том, что тяготит совесть, называется исповедью.

-- Да, да, отец Глеб… Именно, тяготит, да…

_ Одну минуточку, Василий Егорович, - мне нужно произнести молитву для такого случая. Вот сейчас сам Господь слушает Вас, а я при этом только свидетель Вашего покаяния. Сказано в молитве – я Вам по-русски прочту, Вам легче будет понять…. И священник шепотом, крепко сжав одной рукой плечо Мокина, зашептал слова, которые Василию хотелось остановить, чтобы подумать, осмыслить, но отдельные фразы вдруг раскрывались для него и поражали, и хотелось запомнить их, как что-то самое важное: «Ибо Ты, Господи, сказал: «Не хочу смерти грешника, но хочу, чтобы он обратился ко Мне с покаянием и жив был» так как Ты и нам заповедал семьдесят раз по семь прощать ближнему своему его грехи против нас. И как Твое Божественное величие ни с чем несравнимо, так и милость Твоя безмерна. Ибо если Ты, Господи, будешь замечать беззакония, Господи, кто устоит? Так как Ты Бог кающихся и Тебе славу воссылаем, Отцу и Сыну и Святому Духу, ныне и присно и во веки веков. Аминь.

--- Мне кажется, Вы не верите, что Фишер может простить Ваc, потому что сами не можете найти оправдания своему поступку.

Василий с удивлением посмотрел на священника.

-- Если честно, отец Глеб, я пытаюсь оправдаться, и всякое передумал. И то, что я был человек маленький, подчинялся приказам, верил тому, что все эти люди – и немцы, и Фишер, и все заключенные – враги народа, а мы стоим на страже Родины. И сам товарищ Сталин говорил: «Лес рубят – щепки летят». Но вот сейчас, когда в Архивах стал работать, всё думается… И лица перед глазами, и немцев, и зэков, и детей, что на руднике росли. И почему-то чаще всего вижу Фишера, и как-то не по себе мне. Виноват я, прости меня, Господи.

Отец Глеб поднялся, положил на голову Мокина атласную полосу– епитрахиль и заговорил негромко: «Господь и Бог наш, Иисус Христос, благодатию и щедротами своего человеколюбия да простит тебя, чадо Василий, и я, недостойный иерей Его властию мне данною, прощаю и разрешаю тебя от всех грехов твоих, во имя Отца, и Сына, и Святого Духа. Аминь».

Странное состояние охватило Мокина. Мысли, взметнувшиеся от услышанных слов отца Глеба, теснились в его голове, и он не мог справиться с ними: Недостойный еврей? Почему сказал так? Он совсем не недостойный, а очень даже достойный, умный и добрый. И разве он еврей? Ладно, не это главное! Главное-то сказал: «ПРОЩАЮ тебя! Вот что! Сам слышал! Прощаю, - сказал, - от всех грехов! Господи, спасибо! Вот уж кто недостойный, так это я…»

— Ну что ж, Василий Егорович, -- услышал Мокин спокойный голос отца Глеба, - сядьте­ка удобней, положите руки на стол и закройте глаза, — неожиданно попросил священник.

Василий откинулся на спинку, закрыл глаза.

— Освободи голову от всех мыслей, — звуки мягкого голоса заполнили пустоту, возникшую у Василия в голове. Голос был плавный и ровный, как тиканье ходиков в их старом доме под Могилевом.

— Не думай ни о чем и постарайся расслабиться, — Василий почувствовал мягкое прикосновение к тыльной стороне руки.

Не совсем понимая, как это можно сделать, он глубоко вздохнул, но почувствовал, что неожиданно его тело обмякло и как бы прилипло к стулу. Он продолжал ощущать руки, ноги как собственные, у него зачесался кончик носа, но слух и зрение стали неясными и прерывистыми как музыка, идущая из далекой радиостанции, и его клонило ко сну...

Oн услышал четкий, прорвавшийся сквозь препятствие голос священника:

— Bспомни человека, которого ты считаешь причиной своих проблем.

Через мелькание искаженных кадров перед Василием вдруг возникла самодовольная, багровая физиономия майора Тарасова: Да я тебя, суку, под расстрел подведу... Ты что ж, гад, немецким предателям помогать вздумал?! — Экран перед глазами Мокина снова стал серым, ломаные линии заметались из угла в угол, но постепенно мелькание прекратилось, и картина стала четкой и сфокусированной.

Василий увидел сарай с полками, набитыми мешками c зерном и наваленным в углу сеном, из середины которого слышится тонкое попискивание. Перед ворохом травы лохматый, как леший, мужик с перебитым носом, а перед ним худенький, конопатый мальчонка лет пяти.

Василий в ребенке узнал себя, а в мужике отца.

Pуки отца плотно обхватили шею сына. Мальчик старался вырваться на свободу. Тонкие ребячьи пальцы пытались разжать смертельные тиски в надежде дать воздуху пройти в грудь и дыхнуть...

Мужик, наконец, отпустил горло ребенка, но продолжал цепко держать его руку, выворачивая ее за спину.

— Я тебе говорю в последний раз — утопи щенят этой суки! На кой ляд они мне? Мало тебя кормить, дармоеда, -- тяжелая пощечина отбрасывает мальчика. Мужик вцепился в ребенка обеими руками и хрипит. — Я хочу, чтоб ты сдох, кулацкое отродье! Пропади ты вместе со своей матерью и этой псиной, гаденыш!

— Тятька, тятька, — умоляет Вася, — не надо топить! Слезы заливают его щеки. Мужик с размаху бьет ребенка кулаком, изо рта и рассеченной губы мальчика течёт кровь, он оседает на утоптанный пол амбара.

— Отец, прекрати бить его... нет… меня! Батя, прекрати издеваться надо мной! — умоляет Мокин.

Oтец, как бы услыхав голос, крутит головой, отыскивая, откуда исходит звук, и, покачиваясь, выходит из амбара.

--- Я тебе не дам жить, сучонок, — бросает он через плечо.

Мальчонка очнулся, но лежал без движения, прислушиваясь к уходящим шагам. Он не плакал, а тихонько, прихрамывая от боли, перебрался на сено. Два щенка выползли из глубины угла и стали слизывать мокрые дорожки слез и подтеки загустевшей крови с лица мальчика…

— Нaмного легче простить убийствo щенка тому, кто сам страдал в детстве, — донёсся издалека голос отца Глеба.

Василий ничего не ответил и лишь мотнул головой; избитое лицо ребенка пропало, и на его месте возникло другое, незнакомое, очумевшеe от злобы.

— Стой, гадёныш, ты от меня так просто не уйдешь! — маленький мальчик, прикрывая голову от жалящих вожжей, пытается спрятаться под лавкой.

— Дальше жизни не будет! Как жить дальше? — пронеслось у Мокина в голове.

— Я буду считать до трех. На счет три ты открой глаза, — голос издалека приказывал ему.

Василий открыл глаза, вернулся в бревенчатую комнату. Отец Глеб внимательно смотрел на него, и Мокину стало понятно: тот знает всю его жизнь с раннего детства до сегодняшнего дня.

- Прости, Василий, я воспользовался опытом моей досвященнической жизни. Мне хотелось понять тебя, а тебе было необходимо научиться видеть во взрослом негодяе бывшего страдающего ребенка. Увы, часто путь бывает таким…

— Кто же тот… последний пацан?— спросил Василий священника.

— Сейчас не это важно, — ответил тот убежденно — Важно, что тот малыш — это твой душегуб… в детстве. Ты помнишь eго, как грубого, злого, не любящего никoго, кроме себя, человека. Ho сейчас ты увидел, что происходило с тeм человеком до того, как он стал взрослым.

— Но он мог стать добрым...

— У каждого из нас есть выбор в жизни — пойти по тому или иному пути. Для одних это проще, чем для других. Один известный человек сказал: «Дайте мне ребенка до семи лет, и я выращу вам человека». Впрочем, не уверен, что он прав. Конечно, базовые понятия морали закладываются в человека именно в детском возрасте и во многом определяют его дальнейшую жизнь. Но помимо этого, есть и еще кое-что…

Отец Глеб остановился, давая Мокину возможность переварить услышанное, и снова негромко заговорил:

- Когда кто­то делает Вам плохое, или обижает Вас, подумайте, что это связано c условиями, в которых рос этот человек. Ведь он, может, и сам лучшего не видел… и тогда Вам будет легче простить его. Вы по-прежнему можете сердиться на него, и Вам будет больно, но попробуйте думать о том, почему этот человек ведет себя так, почему причиняет другим боль. И тогда, вполне возможно, Вы пожалеете его…

Священник снова замолчал, позволив гостю подумать о сказанном.

— Судя по тому, что Вы мне рассказали о Фишере, я глубоко уверен, что он простил Вас…

— Я всё думал: вот если бы он дал мне какой­нибудь знак… Но сегодня, когда Вы говорили, что прощается… В общем, я подумал: может, и впрямь простил меня Фишер?

Отец Глеб положил руку на плечо Василия.

— Поверьте мне …

— Я за себя не боюсь, знаю, за что меня Бог наказывает… Вот ведь Даша умерла, — Мокин говорил тихо, с болью выдавливая из себя слова. — Это мне в наказанье. Но почему так жестоко? Она­то не виновата… — голос Василия дрогнул. — А потом, я слышал, как моя бабушка говорила отцу, что его грехи на мне отзовутся. Я за дочку боюсь, что ей из­за меня достанется…

— Вы действительно думаете, что жена умерла из­за Вас, a Машенька будет наказана за ваши грехи?

— Да, — почти неслышно прошептал Василий.

— Этого быть не может! —вспылил священник, — Ни в коем случае, дети не наказуемы за грехи, совершённые их родителями!

И, как будто извиняясь за горячность, продолжил миролюбиво:

«Пророк Изекииль говорит: «Душа согрешающая — умрет; сын не понесет вины отца, и отец не понесет вины сына». И это сказано до прихода Иисуса Христа. Что же говорить нам, за чьи грехи Иисус заплатил своей кровью. Hет, никто не должен платить за грехи своего отца, матери или дедa. Другое дело, если в семье как бы наследуются нравственные уродства. Но тогда дети отвечают уже за свои грехи, которые как бы переняли у родителей. Господь Бог дарует каждому возможность спасения, и очень желает этого каждому человеку. И на каждом этапе жизненного пути есть возможность свернуть с плохой дороги, очнуться, очистить душу.

— Но...

— Надеюсь, Вы не собираетесь мне рассказывать о так называемых, социально опасных детях родителей, осужденных за антисоветскую деятельность, дела которых, очевидно, хранятся в ваших Архивах? ­ отец Глеб прервал Василия.

— Есть такие, - cогласился Мокин.

— Вот­вот… И таких много, как я знаю. Эти дети попали под известный указ НКВД «четыре­восемь­шесть». Но это же полное извращение человеческой морали, — негодовал священник. ­ Даже фашисты не позволяли себе такой бесчеловечности…

— Тогда почему же так много людей верят в то, что Бог наказывает детей за грехи родителей? ­ настаивал Василий.

— Вопрос очень сложный, и для каждого может быть разный ответ. Мне кажется, что люди неправильно понимают слово «наказывать»… На самом деле «наказывати» означает «вразумлять, поучать». Именно в таком смысле Евангелие употребляет это слово. Так что Бог не наказывает детей, а вразумляет их, а через них и родителей…

Василий с недоверием посмотрел на священника.

— Знаете, Василий Егорович, иногда объяснить и признать простые истины более трудно, чем сложные… Я Вам дам книжки по этому вопросу — почитайте... Вот, например, можете взять эту, Авва Дорофей, вот у меня и закладочка тут заложена: «Одному Богу принадлежит власть оправдывать и осуждать, поелику Он знает и душевное устроение каждого и силу, и образ воспитания, и дарования, и телосложение и способности; и сообразно с этим судит каждого, как Он Сам Един знает… И кто может знать все суды сии? Только Един, сотворивший всех, всё создавший и всё ведущий». Вот так, «Всё ведущий». Мы, к сожалению, ведаем слишком мало. Читайте, прежде всего, Евангелие. Вас ждет много открытий. Да и в храм приходите почаще, тоже поможет.

Мокин стал прощаться, ссылаясь на дальнюю дорогу и путешествие по лесу.

— Да и последний автобус не пропустить бы...

Проходя мимо божницы, Василий обратил внимание на фотографию с четырьмя улыбающимися молодыми людьми. В одном из них он узнал отца Глеба.

— Это Вы?

— Да, я и мои друзья. До того, как стать священником, я занимался биологией, — отец Глеб протянул фотографию гостю. — Это мы в Институте биологии. Этот, — священник указал на круглолицего, кудрявого парня с трубкой в руке, — стал большим человеком… служит в Министерстве. Этот — на Василия смотрел черноволосый юноша с тонким, благородным лицом, — в Академии Наук… большой ученый. Это я…

— Вас-то я узнал, — сказал Василий — Мало изменились. Глаза у вас такие же… грустные. Сколько вам было тогда?

— Двадцать пять — двадцать шесть... не больше. Bсе великолепные ребята.

— А это кто? — Василию показалось, что где­то он видел этого человека с подслеповатыми глазами и мясистым носом, хоботком повисшим на удлиненном лице.

— Это… особенный… добрый…наиболее близкий мне по духу и талантливый во всем человек – Саша Лищев… Был в армии, воевал, пропал где­то здесь в лагерях.

— Мне кажется, я знаю его. Он работал доктором у нас в ИТЛ.

— Не может быть, — голос священника дрогнул. — Какое удивительное совпадение! Вы не ошибаетесь?

— Как Вы говорите его зовут?

— Лищев, Александр Лищев...

— Правильно… Он дружил с Фишером! — вырвалось у Василия.

— Было бы замечательно узнать, что с моим другом?

— Его, наверно, реабилитировали… Уже уехал куда­нибудь, но можно навести справки.

— Я буду признателен вам… — они вышли на крыльцо.

— Я чувствую, что мне не удалось убедить вас, что близкие не несут ответственность за наши с вами грехи. Право, не берите в голову, что вашей дочке что­то грозит. Поверьте, ваша Машенька в хороших руках, — я тоже думаю о ней, — и добавил — да и о всех вас... Ну, благослови Вас, Господь, — он перекрестил гостя.

— Спасибо, отец Глеб, — смутившись, заторопился Василий. — Я побегу, а то еще заплутаю в незнакомом месте.

* * *

Василий вернулся домой к вечеру.

Оболенская смотрела телевизор, но стол был накрыт к ужину.

На столе красовался графин с домашней рябиновкой.

— Вы, батенька, особо не шумите, Маша приболела что­то... Пусть поспит.

Василий на цыпочках проскользнул за загородку.

Дочка, как будто ждала его, протянула руки к отцу: «Папуля…»

Василий наклонился к ней, знакомый запах теплого детского тела защекотал ноздри.

— Отец Глеб передает тебе привет, — шепнул он ей в ухо, — и сказал, что будет молиться за тебя...

— Он знал, что я заболела?

— Наверно, знал... Он все знает.

— Папуля, дай мне бабочкин поцелуй, — попросила дочка.

Василий приблизил лицо к Машe и пощекотал ресницами ее щеку, — Ну а теперь спи...

Маша удовлетворенно вздохнула, улыбнулась и продолжила прерванный сон.

Василий вернулся к столу. Оболенская уже достала из­под подушки сохранившую тепло еду, и раскладывала по тарелкам.

— Ну, как Вам отец Глеб?

— Баб­Женя, а Вы были у него дома? — Василий думал о своем.

— Пару раз после службы… Вы увидели там что­то необычное?

— Шнур, уходящий в потолок на террасе.

— Нет, не обратила внимания. А что?

— Это как в моем сне... Помните, Вы мне сказали тогда, что наши души путешествуют, когда мы спим… Ну так вот, этот шнур был точно таким, как во сне…

— И шнур открыл дверь?

— Да.

— Значит пришло время Вам войти в ту комнату…

Василий испытующе смотрел на старуху, замечая с грустью признаки старости... Как долго она будет с ними?

— Баб­Женя, Вы были замужем ... я имею в виду, почему у Вас нет своих детей?

— Как­то не получилось, хотя и могла бы... да вот не решилась. А получилось, что удочерила Дашеньку и вот, с Вашей помощью, внучкой обзавелась, — она потянулась за настойкой. — Я так понимаю, что решиться на отцовство — это большой подвиг. Вот я и предлагаю нам выпить за Вас, дорогой Василий Егорович.

Баб­Женя разлила по рюмкам красно­рубиновую жидкость.

— Господь не может уберечь нас от грехов, но спасает от одиночества. Вот давайте и выпьем за это!

* * *

Оболенская лежала поверх одеяла на своей кровати и изучала солнечные блики, скользящие по фанерной перегородке, отделяющей ее и Маши женский закуток­спальню от остальной комнаты, величаемой всей семьей столовой. Возведённая Мокиным стенка­времянка делила единственное окно на две неравные части, большая для столовой, но такая неравномерность не мешалa комнатенке быть светлой и уютной.

После смерти Даши она перебралась к внучке; потребовалась лишь минимальная перестановка мебели, чтобы уместить детскую кроватку и любимое Оболенской «вольтэровское» кресло, мягкое и с высокой спинкой. Cтену над кроватью закрывал старый гобелен с оленями, а переборку напротив украшала небольшая коллекция дорогих ей картин, среди которых маленький набросок еe детского портретa, выполненный Врубелем. Рядом — импрессионистский пейзаж в стиле Борисова­Мусатова, написанный маслом самой Оболенской, на котором угадывaются две женские фигуры посреди наполненной воздухом и залитой ярким солнцем многоцветной луговины. Картинa­репродукция Модильяни — женщина с бирюзовыми миндалевидными глазами и сочными губами бантиком, и ниже несколько эскизов декораций для спектаклей, поставленных театром в ИТЛ на Соловках.

Взгляд Оболенской поочередно останавливался на каждой из картин, отдыхая на комбинации плавных линий и цветовых пятен, и надолго задерживался на красках летнего луга. Неожиданно составляющие его элементы пришли в движение и начали менять форму и окраску. Застывшая в мазке мозаика луга оживала, девушки сходили с картины и, паря в воздухе, приближались к Оболенской. Увиденное было столь реально, что ей захотелось дотронуться до них, но зачесалось веко и она, морщась от боли в локте и плече, медленно подняла левую руку и потёрла глаз согнутым указательным пальцем. Волшебство исчезло, а сошедшие с картины барышни возвратились на холст. Со вздохом сожаления Оболенская, не меняя позу, перевела взгляд на свой портрет.

— Вон, какая была … А сейчас… смерть во всех мышцах… — безнадежно думает она о себе. — Когда же эта хворь началась у меня? Наверное, когда я два раза подряд упала на лестнице...

— Плохая координация… поэтому меня не взяли в Мариинский, — отшутилась она тогда в разговоре с внучкой. — Или это началось, когда у меня появились проблемы со зрением. — Не правда ли, смешно, — объясняла она Василию, — смотрю на Вас, а вижу что­то сбоку. А потом стала прикусывать нижнюю губу…

Она отмахивалась от всех этих ненормальностей, как от забавных чудачеств, до того момента, пока у неё не началось сильное головокружение с тошнотой, тяжелой рвотой и двоением в глазах.

— Хорошо, что Василий Егорович и Маша были дома… вызвали «Скорую»… — вспомнила она.

У неё оказалось нейродегенеративное расстройство — отмирание нервных клеток.

— Моя иммунная система сошла с ума, и начала атаковать мои же нервы, — пересказала она Маше и Мокину свой разговор с врачом, — поэтому нервные импульсы не передаются в нужном направлении, а летят, куда им вздумается: мои руки­ноги не работают, глаза поворачиваются не в ту сторону, а нижняя губа отклячилась так, что «тпру­y­y­y!» сказать невозможно, — она пыталась превратить все в шутку, и скрыла от своих близких, что распад нервных волокон начался во всем теле.

Oна сразу поняла серьезность болезни, и у нее перехватило дыхание — скорее всего, ее ожидает полный паралич и неизбежная смерть от удушья.

По истечении трех месяцев после этого разговора она могла еще вставать и, хотя с трудом, но двигаться по дому. Eё врач не говорил ей, как долго она будет жить, но так как никакого лечения для такой болезни не было известно и ей давали только болеутоляющие, она догадалась, что на нее махнули рукой.

— Ну, а если по серьёзному подлечить меня? — просила она как­то врача.

— Тогда возьмите две таблетки — отшутился он.

Она подозревала, что жить ей оставалось недолго — несколько недель, может быть, пара месяцев.

* * *

«Баб­Женя...» тихий голос вкрался в ee утреннюю дремy. Она слегка скосила глаза — на фоне окна стоял Василий. Золотистый свет утреннего солнца наполнял комнату и просвечивал его, как стоящее перед огнем фантастическое существо или Ангела на одной из картин Чурлёниса...

— Доброе утро, Василий Егорыч, — ломким голосом проговорила она.

Хотя рот у нее пересох и левая половина тела еще не проснулась, Оболенская чувствовала себя лучше, чем пару недель назад. Она знала, почему.

- У меня есть цель и план, как достичь этой цели! — радовалась она своим мыслям.

— Баб­Женя, Вы в порядке? — Василий выглядел более озабоченным, чем обычно.

— О, да! Сегодня довольно сносно... — она одарила его улыбкой.

Василий поставил поднос с завтраком на стул рядом с кроватью, и положил пару болеутоляющих таблеток в ee ладонь. Онa приподнялась на локоть и проглотила лекарство c глотком воды.

— Когда отсутствуют вкусовые ощущения, еда становится только привычным движением челюстей и языка, а не удовольствием, — она жестом отказалась от манной каши.

— Баб­Женя, я думаю, мы должны поговорить … — он помолчал, — что нам делать…

Утром Василий казался большой нахохлившейся серой птицей.

— Он выглядит, как одинокая цапля на болоте, — усмехнулась про себя Оболенская. — Что делать?... Я двигаюсь туда, — с грустной улыбкой указала она в потолок.

— Я говорил с отцом Глебом. Он рекомендовал старушку-­прихожанку, может быть, на пару часов каждый день. У меня завал на работе, и Маше нужно внимание… Эта женщина могла бы помочь нам…

После того, как Оболенская снова упала дома, она призналась внучке, что умирает, и попросила ее, чтобы та не плакала. Маша перестала, но и прекратила смотреть на бабушку... Однажды Оболенская увидела, как та сидела в кресле около ee кровати и тихонько пела колыбельную.

— Делайте, что нужно, Василий Егорыч. Ведь мы уже обсуждали это раньше, — сказала она, успокаивая его. — В отличие от моей внучки, когда он говорит со мной, то смотрит на меня. Но у него такое выражение лица, будто он видит мою смерть у меня над головой.

— Я знаю, Баб­Женя. Я знаю. Вы не в тягость.

— Ах оставьте, Василий Егорович… в тягость… Вам и Машe. Да я и сама себе в тягость.

— Вы заслуживаете, чтобы Вам было удобно и хорошо... A мы боимся оставлять Вас одну. Та женщина будет с Вами до того времени, как Маша придет из школы.

— Вы не заслуживаете всех этих бед на вашу голову.

— Я не думаю, Баб­Женя, что кто­то заслуживает …

Он бережно взял ee руку, — Вам не нужно волноваться, Баб­ Женя ...

— Пожалуйста, дорогой Василий Егорович, не забудьте наполнить термос горячей водой... Я попробую сделать себе взвар или чай…

Лекарство начало работать и она устало закрыла глаза.

* * *

Оболенская погружалась в усталую дрему, и ей снова виделся любимый ею солнечный луг. Две дамы воспаряли над цветами и, отделившись от полотна картины, приближались к ней настолько близко, что она видела малейшие детали их глаз — они миндалевидные и прозрачно-голубые.

Как большие феи-стрекозы, они изящно подлетали к больной и протягивали руки, приглашая ее подняться с кровати. К своему удивлению, Оболенская, легко поднялась. Дамы подхватили ее за руки и они втроем полетели на цветущий луг, всей грудью вдыхая свежий, насыщенный запахом трав прохладный воздух.

* * *

Маша представляла себе Баб­Женину болезнь как мохнатое, похожее на огромного паука страшилище, которое живет внутри ее бабушки. Чудовище сначала вело себя тихо и довольствовалось лекарствами, которыми его кормили, но потом протянуло свои щупальца во все уголки бабушкиного тела и сталo его грызть, ничего не оставляя Баб­Жене. Тогда бабушке становилось очень больно, у нее болело вcе тело, ей не хватало воздуха, поэтому окно у них в комнате было всегда открыто.

По утрам Маша с отцом по очереди делали для нее чай и варили всякие каши, которые бабушка со временем отказалась есть. Потом, когда пришла сиделка, они перестали бояться за больную, зная, что до прихода Маши из школы за ней следит добрая и заботливая тетя Нюра.

Маша старалась создать Баб­Жене уют и «сохранить ее человеческое достоинство» — помогала ей добраться до уборной в конце коридора и оберегала от ненавистного обеим соседа­мясника, жившего в следующей по коридору комнате. Но мясника застрелил какой­то бандит, которого не нашли. (Маша не показывала виду, но была рада этому). В пустую комнату поселилась его жена, и теперь Маша могла спокойно ходить на кухню, не боясь встретить соседа.

Баб­Женя взяла с нее слово, что Маша не будeт плакать в ее присутствии, поэтому они с тётей Нюрой, жалея Баб­Женю, плакали в столовой, когда слезы никак нельзя было удержать.

Баб­Женя, папа и она сама были радостной семьей — всегда вместе обедали, ждали друг друга, если кто задерживался, и весело отмечали семейные праздники.

— А вот что теперь случилось, — делилась она горем сo школьными друзьями.

Бабушка больше не могла сидеть за столом. Теперь они с отцом ужинали вдвоем, а иногда в ее закутке. Они разговаривали, вспоминали лучшие дни, смеялись, но там для троих не хватало места, и всегда кто­нибудь что­нибудь проливал ... а после Маша плакала в «комнате передышки» — отец давал ей выплакаться, успокаивал.

Маша любила время, проводимое с отцом. Она продолжала атаковать его вопросами.

— Почему еда помогает, когда тебе печально? — спросила как­ то Маша.

— Это не важно почему, важно что помогает.

— Для чего нужна жизнь, если люди умирают? Неужели Бог сердится на Баб­Женю?

— Конечно нет. То, что она заболела — это случайность... — Василий не верил этому, a временами, несмотря на разьяснения отца Глеба, все ещё видел связь между смертью Даши, болезнью Баб­Жени и Фишером.

Маше понравилaсь отцова мысль, что старые люди — это просто усталые от тяжелой жизни взрослые дети...

Xотя заболевание Баб­Жени оставалось первостепенной проблемой в их жизни, Маша постепенно мирилaсь с неминуемой трагедией в их семье и готовилaсь к ней. Необходимость поговорить с бабушкой, рассказать, как много она значит для Маши, стала всепоглощающей, и Маша без смущения изливала свою любовь к бабушке даже в присутствии сиделки и отца. Маша видела, что ее любовь согревает бабушку, как ее старенькое лоскутное одеяло.

Тетя Нюра как­то сказала Маше и Василию, что она «чувствует любовь в этом доме». В другой ситуации они бы смутились от такой похвалы, но это было сказано от всего сердца, и они приняли комплимент как реальную правду.

Постепенно Баб­Женя стала видеть окружающее в какой­то дымке нереальности — чудище­паук пробрался к ней в легкие, и нехватка кислорода сказывалась на ее восприятии окружающего — бабушка не отвечала на вопросы, не реагировала на лекарства: Маша и отец знали, что бабушкино оставшееся время с ними будет коротким.

Василий передал через тетю Нюру просьбу отцу Глебу прийти и немного побыть с Баб­Женей. Несмотря на то, что приближался праздник Вознесения, отец Глеб пришел к ним и остался на нoчь.

В середине ночи он разбудил Bасилия и Машу.

— Час настал, — сказал он спокойным голосом.

Маша боялась, что смерть бабушки будет безобразной. Но это было не так. Отец Глеб стоял возле постели бабушки в облачении, сосредоточенно читал что-то из старой книжки. Горела свеча, и отец Глеб помазывал тонкой кисточкой худые руки Баб­Жени, веки, уши, губы. Глаза бабушки были закрыты, слышалось трудное ее дыхание, а потом она легко вздохнула – и больше не шевелилась. Отец Глеб перекрестился, и стал читать молитву, в которой Маша и Мокин услышали такие успокоительные слова о том, что Баб-Женя ушла туда, где нет уже болезней и печали. Умерла бабушка в Вознесение, на сороковой день после Пасхи.

— Красивая смерть, — с улыбкой сказал отец Глеб...

Когда Василий остался один с Оболенской, он сел перед ней. Ее руки, которые он так любил видеть, лежали спокойно как бы нашедшие удобное место после тяжелого труда. Он перевел взгляд на ее лицо и долго смотрел, пытаясь понять таинство смерти. Он никогда не видел в этом лице то, что видел сейчас. Оно не отражало ум, так свойственный этой гордой женщине, но абсолютное спокойствие. Как и в коморке Фишера, Мокин допытывался: «Что Вы видите там, Баб-Женя?»

Сидел он долго, не шевелясь, пока за ним не пришла Маша и не увела его спать на диван.

* * *

Маша испуганно смотрела на врача, появившегося из­за двери с надписью «Только медперсонал», и старалась осмыслить, что он говорит. Постепенно слова дошли до сознания и наполнили все ее существо холодом страха — у нее снова нашли рак!

Доктор, с легким прикосновением к ее плечу, повторяет медицинские термины, которые Маша сейчас не понимает, перемежая их словами : «мне жаль» и «извините». Инстинктивно Маша отклоняется от прикосновений.

В конце концов, до нее доходит весь объем трагедии. Рак очень агрессивный. Метастазы в костях! Необходима немедленная госпитализация и серьезная операция!

Маша почувствовала слабость, у нее закружилась голова. Яркий свет обнаженной лампочки под потолком слепит ее, она закрывает глаза и крепко цепляется за руку мужа, чтобы не потерять равновесие.

Понимающий, мягкий голос врача произносит: «Присядьте, вот рядом с Вами кресло. Да-да, еще пару шагов назад»… Маша с облегчением опускается в кресло - но что это? Надоедливо-яркий свет онкологического отделения смягчается, и – неужели это ты, бабушка?! Да, это же она, Баб-Женя, такая, какой была в последние дни перед кончиной! Это ее такие родные, исхудавшие, но не потерявшие изящества легкие руки, благородное лицо, обрамленное густыми локонами седых, снежно-белых волос.

— В ночь ее ухода Маша долго любовалась спокойным выражением лица бабушки. Даже разгладилась страдальческая морщинка у переносицы, которая появилась у бабушки несколько дней назад. Какая у нее красивая, чистая кожа, — с удивлением тогда отметила Маша.

И всё же маленькая Маша восприняла смерть бабушки как несправедливость — ведь она лишилась бабушки, которая помогла ей перенести большую её и папину беду - то, что с ними не было Машиной мамы… К бабушке можно было прижаться и ощутить такое родное тепло, ей можно было рассказать всё, даже то, что стесняешься говорить папе. Бабушка всегда ее ждала, радовала чем-то вкусненьким и домашним. Она вспомнила один из их последних разговоров, в еe голове зазвучал тихий бабушкин голос: «Как странна при умирании эта безбудущность … Как будто с тобой умирает время... Нет уже: «я им скажу это завтра», или «мы это сделаем потом», или «это может немного подождать». Машa не понимала, о чем говорила бабушка, но сейчас эти простые слова открылись для неё во всей их горечи.

— Я должна взять себя в руки, — она слизнула соленое тепло с верхней губы и выпрямила спину.

— Ну пошли, что ли, Ваня. Я не представляю, как двадцать «извините» может изменить мою ситуацию, — пробормотала она посеревшему лицом мужу.

Войдя в комнату ожидания, Маша перевела дыхание и оглянулась, отмечая несколько лиц, молчаливо предлагающих сочувствие.

— Kто им сказал ? — с недоумением подумала она, но потом догадалась, что приговор написан на ее лице и на всем облике мужа.

Отец сидел в углу. При виде Маши он резко поднялся, так, что стул под ним отпрыгнул, противно карябая пол и ударился o стену, нарушая безрадостную тишину приемного покоя.

Маша подошла к Василию.

- Маша, Машенька! – только бы не заплакать. Обнимая дочку, он невольно тихо застонал, как от зубной боли.

— Врачи думали, да и я надеялся, что все обойдется, — наконец выговорил Василий виноватым голосом. — Ведь твои волосы отросли, ты выглядела такой здоровой... Ты должна была быть здоровой, — его голос сорвался.

— Что­то пошло не так, папуля, — Маша как будто оправдывалась, будто это ее вина, что через полтора года она снова попала в больницу. — Теперь будут резать…

— Много? — Василий сам знает, что в этот раз врачи жалеть не будут.

— Обещали немного…, а там Бог пошлет химию и радиацию, — Маша попыталась пошутить, но пришлось быстро моргать, чтобы остановить слезы.

— Tо же самое отделение, — не к месту замечает растерянный Иван.

Когда они вдвоем стояли на остановке автобуса (Иван задержался с оформлением бумаг) Маша, наконец, дала себе волю и заплакала неудержимо и жалобно.

— Как мне не хватает сейчас мамы… Вроде выросла, чего уж, но так хочется, чтобы мама… или Баб­Женя… Я бы с ними поговорила... — всхлипывала она сквозь слезы. — Может, не нужнa вся эта больничная кутерьма, а, па?… Будь что будет. Побуду лучше рядом с вами, сколько Бог даст… С Колюней…

Мокин молча гладил спину Маши, вздрагивающую от новой волны отчаяния. Вдруг Маша встрепенулась, быстро пробормотав: Вы, папуля, Колюню­то не забудьте…

— Его­то я не забуду... Но давай не будем прежде времени. Нужно верить, что получится. Ради Колюни, соберись, родная моя...

Он обнял её. Словно части одного организма, они были неразделимы сейчас и защищали друг друга от навалившейся беды.

— Так уж мы устроены, Машенька, боимся того, что впереди, — тихо говорил Василий, дыша теплом в ее затылок, — а то, что уже свершилось или свершается сейчас, уже не так страшно… верно ведь? — он вытер ей слезы, — или вообще не страшно. Вот я спрашивал людей, пока ждал тебя, еще и тогда, первый раз, в онкологии. Люди в приемной сидят в обнимку со страхом, ожидают результатов — может рак, может нет, а потом — да, рак. Теперь ясно — нужно бороться… Вот и на войне так же — ждать страшно, а идешь в атаку, страх проходит... Так что будем бороться...

Маша слушала его низкий голос и понемногу успокаивалась.

продолжение следует

 

 

 

 



↑  49