Украденное детство - Die geraubte Kindheit (гл. «Фрицы идут!», «Мой друг Карл Маркс», «Голод», «Восемь заповедей») (31.07.2018)


(повесть)

 

Н. Косско

 

Фрицы идут!

 

Между тем в школе началось второе полугодие. Теперь пришлось ходить туда и нам, немецким детям. Но добраться до школы было не так-то легко: дети из небольших близлежащих деревень ходили в школу в Дорофеево – большую деревню, административный центр. А от нашей деревни до Дорофеева было ни много ни мало – шесть километров.

Дорога пересекалась лесами и полями, поднималась на холмы и спускалась в низины, а потом тянулась вдоль небольшой речушки. Никто из нас, добравшись до речки, не мог устоять перед соблазном хоть чуть-чуть, ну, самую малость, покататься на льду. Действительно, самую малость, потому что, во-первых, не хотелось опаздывать в школу, а во-вторых, нам приходилось следить за тем, чтобы не износились подошвы наших валенок – смешно было надеяться, что у нас появится новая обувка.

Всё в это утро складывалось хорошо: снег весело поскрипывал под ногами, настроение у нас было замечательное, мы дурачились, шутили. Русские дети, из года в год ходившие в школу по этой дороге, нисколько не уставали, они бегали наперегонки, толкали друг друга в снег, играли в снежки. А мы, присмиревшие и притихшие, всё больше уставали, а ноги уже отказывались шагать. Так хотелось сесть в снег и не двигаться! Никуда эта школа не денется. Но в сельской местности ты в девять лет уже не ребёнок, а взрослый, и не дай бог прослыть слабаком! Памятуя об этом, я собрала все свои силёнки и поплелась за ребятами.

Дорофеево оказалось большой деревней – разве можно было сравнить её с нашими маленькими Горками! Впервые за долгое время я снова увидела магазины – два маленьких сарайчика, но тем не менее…

Оказалось, что и школа тоже размещалась в деревянной избе, отличавшейся от крестьянских разве что размером.

«Может, у них и в школе стоит чудодейственная русская печь? – мелькнула мысль. – Вот было бы здорово!»

Когда мы вошли в школьный двор, мальчишки и девчонки устроили нам «встречу», крича на все лады: «Фрицы пришли, фрицы!»

От неожиданности мы остановились как вкопанные. Наши друзья из деревни, с которыми мы до тех пор мирно играли и никогда не ссорились, смутившись, сбежали, бросив нас на произвол судьбы, а некоторые даже присоединились к крикунам во дворе, с каким-то одним им понятным удовольствием выкрикивая: «Фрицы! Фрицы!»

Мы сгрудились, втянув головы в плечи, а на нас со всех сторон сыпались эти непонятно почему обидные прозвища. Дразнили нас весело, почти шутя, с чувством превосходства и безнаказанности, но сколько презрения было во всём этом!

Прозвенел звонок. Ребята ринулись в классы, на ходу бросая нам: «Фрицы!» А мы не сдвинулись с места и, если бы не страх перед нашими матерями, не задумываясь, повернули бы обратно.

Потом пришла учительница и отправила всех в первый класс, где нас снова встретили обидными выкриками. «Фрицы! Фашисты!» – ревел класс, с этим не могла справиться даже учительница – худенькое, тщедушное и беспомощное создание.

И ребята в классе, и мы смотрели друг на друга, сгорая от ненависти: мы молчали, а русские громко орали. Не знаю, как долго мы терпели бы это унижение, если бы Клара вдруг не прошипела: «Скоты!» – и не направилась с высоко поднятой головой в конец класса к свободным партам.

Странно, но это подействовало на наших врагов, а мы извлекли для себя первый урок: надо давать сдачи, нельзя уступать, только так и можно выстоять. Не торопясь, мы направились к партам, всё время глядя только перед собой. Учительница продолжала вести урок.

А я никак не могла сосредоточиться и слушать её. В мыслях я всё ещё была на школьном дворе, снова и снова переживая страшные минуты унижения. Меня не покидало чувство беспомощности и стыда за то, что мы струсили и не дали отпора.

После уроков мы поспешили уйти со школьного двора, сопровождаемые всё теми же криками «Фрицы!» Мы пошли домой одни, без наших друзей из Горок – они нарочно отстали, боясь, что другие увидят их вместе с нами. Это чуть было не разрушило нашу дружбу.

Школа стала для нас настоящей пыткой. Каждое утро нас встречал хор – «Фрицы!», «Фашисты!», мы избегали выходить на переменах в коридор играть вместе со всеми, потому что только в классе с нашей учительницей чувствовали себя хоть отчасти в безопасности. Можно было только поражаться энергии и настойчивости этой слабенькой женщины, когда она старалась образумить толпу орущих ребят.

По вечерам я подолгу смотрела в наше маленькое, чудом уцелевшее зеркало: я видела девочку, самую обыкновенную девочку, не красивую и не уродину, не злую и не добродушную – короче, девчонка как девчонка, каких вокруг множество. Я смотрела на бледное худое лицо со вздёрнутой верхней губой, придававшей ему дерзкое выражение, и никак не могла понять: что же случилось? Ведь после всего у меня по меньшей мере должны были бы вырасти рога или что-то в этом роде!

Когда же нас вдобавок ко всему жестоко избили старшеклассники, потому что для игры в войну им нужны были «настоящие фашисты», я поклялась, что ни за что больше не пойду в школу.

Почти полмесяца я прогуливала уроки, а мама и ведать об этом не ведала. Да и откуда ей было знать, чем я занимаюсь, когда она и дома-то бывала только по ночам? Но потом всё же грянул гром: Павлик принёс маме письмо от директора школы с требованием немедленно отправить меня на занятия.

Мама не стала ругаться, не побила меня – нет, она просто заплакала. Заплакала, потому что я её обманывала? Или потому, что понимала мои мучения, но не могла ничем помочь?

В школе нас ожидал сюрприз: меня и Клару перевели во второй, а через некоторое время – и в третий класс.

Мы все уже немного успокоились, а может быть, просто смирились со своим положением. Нас, правда, не переставали дразнить на каждом шагу, но и мы научились платить той же монетой, одаривая наших мучителей не менее обидными прозвищами.

 

Мой друг Карл Маркс

 

Пятый урок по понедельникам – классный час. Учительница третьего класса, наш ангел-хранитель Людмила Петровна, задумала положить конец «вражде народов».

– Сегодня мы поговорим о дружбе народов и об интернационализме. У нас в классе учатся дети самых разных национальностей – русские, татары, украинцы, немцы…

По классу прошёл шумок, все головы повернулись к нам, а мы со страхом и ненавистью, ставшей уже привычной, как защитная реакция, глядели на счастливчиков, относившихся к «хорошим» народам.

– …В последнее время, – продолжала, словно ничего не замечая, Людмила Петровна, – мне неоднократно приходилось наблюдать безобразное явление, когда часть ребят, пользуясь своим большинством, издевается над слабыми. Это недостойно человека…

– И поделом им, – перебил её Лёшка, самый хулиганистый мальчишка в нашем классе, – немцы были и останутся нашими злейшими врагами!

– Попридержи язык, Алексей! – видно было, что Людмила Петровна рассердилась. – Вы ещё многого не знаете. Немцы ведь тоже разные бывают. Взять, к примеру, вождя мирового пролетариата Карла Маркса – он был немцем.

– Это ещё кто такой? – шёпотом спросила Кларка.

– Не знаю, не слышала, – сказала я, чтобы отвязаться. Меня озадачили слова Людмилы Петровны. Что же получается: есть, оказывается, немец, которого русские не только не презирают, как нас, а ещё и выбрали своим вождём?

– …Но и Фридрих Энгельс, друг и соратник Карла Маркса, был немцем, и вождь немецких коммунистов Эрнст Тельман, погибший, как и тысячи его товарищей, в концлагере.

Людмила Петровна рассказывала, а мы с каждым её словом всё больше распрямлялись и даже стали как будто выше ростом. Мы были потрясены: оказывается, «светлое будущее», «общество нового типа» – то есть всё, что русские построили после революции 1917 года, – было заслугой немцев: Карла Маркса и Фридриха Энгельса, дело которых продолжили русские вожди – Ленин и Сталин!

– И, как вы все знаете, мы говорим: великое и всепобеждающее учение Маркса – Энгельса – Ленина – Сталина, – завершила свой рассказ Людмила Петровна.

На переменке какой-то мальчишка из 1-го «А», пробегая мимо, привычно крикнул мне: «Фриц!» Недолго думая, я схватила его за шиворот и грозно спросила:

– Карла Маркса знаешь?

Огорошенный, он отрицательно затряс головой.

– Он тоже был немцем, а значит – «фрицем»!

Я была счастлива! Теперь у меня был ответ на «фрица», и, как видно, ответ этот был веским доводом в нашу пользу!

Я хорошо запомнила всех этих либкнехтов, тельманов и люксембург, но своим защитником я выбрала именно Карла Маркса, человека с широкой окладистой бородой, и каждый раз бросалась в бой с его именем. А он ни разу меня не подвёл! В своём рвении я даже стала утверждать, что без нашего Карла Маркса русские бы сами ни за что не догадались построить коммунизм, да и Ленина со Сталиным у них тоже бы не было!

Людмила Петровна пришла в ужас, услышав как-то моё толкование её рассказа, и потребовала, чтобы я никогда больше такого не говорила. Но откуда мне было тогда знать, что дело было вовсе не в Марксе, Ленине или Сталине, а в том, что наша учительница могла поплатиться жизнью за такие бредовые рассуждения своей воспитанницы?

Людмиле Петровне удалось всё же создать сносную атмосферу в классе и даже добиться, чтобы учащихся-немцев тоже приняли в пионеры. Мне с самого начала страшно понравились яркие красные галстуки юных пионеров – они так скрашивали серую, изношенную одежду.

После уроков Людмила Петровна готовила нас к вступлению, потому что стать пионером было не так-то просто – нужно было многое знать. Она рассказывала нам о пионерской символике, например, что галстук – часть красного знамени революции. Красного потому, что оно пропитано кровью рабочих и крестьян. Три конца галстука символизировали союз между компартией, комсомолом и пионерией. Но ещё интересней был рассказ о салюте: пять пальцев руки обозначали, оказывается, пять континентов, а то, что пальцы были тесно прижаты друг к другу, символизировало дружбу всех народов этих континентов.

– А мы, немцы, тоже входим в их число? – спросила я Людмилу Петровну.

– Естественно, – ответила учительница, не исключавшая нас из дружной семьи коммунистических народов. Совсем иначе повели себя наши мамы…

Дома мне здорово попало от мамы, когда она узнала, чем я занимаюсь в школе. Она запретила мне даже думать о пионерах. Голубая мечта о красном пионерском галстуке враз улетучилась. Но Костя разрешал мне дома поносить свой галстук и даже играл иногда со мной в «пионеры»: он был «пионервожатым», и после слов «Пионеры, к борьбе за дело Ленина – Сталина будьте готовы!» я должна была встать по стойке «смирно», отдать салют и крикнуть в ответ: «Всегда готовы!» Я так увлекалась игрой, что, вскидывая правую руку, нередко автоматически тянула её в привычном ещё по Германии приветствии и едва успевала проглотить «Хайль Гитлер!». После этого Костя страшно выкатывал глаза и басом орал: «Гитлер – капут!» Валя, Павлик и я орали что было мочи в ответ, хохотали, баловались – как всё же хорошо было дома, особенно если в наши дела не вмешивались взрослые! А когда Костя узнал, кто нас избил, он разделался с «бесстрашными вояками» по-своему, отколошматив их так, что они уже не отваживались трогать нас. Костю вообще все уважали, иногда его слушались даже больше, чем учителей.

 

Голод

 

Порции хлеба становились всё меньше, да и картофеля – тоже. Весна, с которой мы связывали все свои надежды на спасение, запаздывала. Первые умершие от голода «перекочевали» из бараков на маленькое деревенское кладбище. Надежда на то, что нам удастся избежать беды и выжить, таяла на глазах. Затем всё пошло как по конвейеру: люди гибли от голода и холода массово. От холода потому, что уже не находили в себе сил принести из лесу дров. И это среди дремучих-то лесов! Жители деревни тоже не могли нам помочь. Они уже не хотели выменивать у нас одежду на картошку, потому что подходили к концу их собственные припасы. Однажды я услышала, что на колхозном поле осенью не успели убрать картошку, и решила разведать, так ли это на самом деле.

…Когда я серым ранним утром добралась по снегу до поля, то увидела толпы стариков и детей из бараков – сюда пришли все, кому не надо было идти на работу в лес. Меня внезапно охватил панический страх: я же могу остаться с пустыми руками! Я бросилась разгребать снег голыми руками, пытаясь добраться до клубней в земле, и заревела от отчаяния: земля оказалась намертво промёрзшей, твёрдой как камень. Я готова была убить себя: почему не догадалась прихватить лопату? Теперь надо возвращаться, опять проделать весь этот длиннющий путь по глубокому снегу. А школа?

«Школа никуда не денется. Можно прогулять. Главное – раздобыть лопату», – решила я и побежала назад в деревню.

Страх, что всю картошку выкопают раньше, чем я вернусь с лопатой, подстёгивал и придавал сил. От осознания своей беспомощности я не переставала плакать и так – зарёванная, с ног до головы в снегу – ввалилась в кухню, где вся семья тёти Нюры сидела за завтраком. От одного взгляда Сергея Ивановича слёзы мои мигом высохли – я превратилась в жалкий комочек страха.

– Откуда это ты и почему ты опять ревёшь? – Костя потащил меня на середину кухни, прямо под лампу, словно видел меня впервые.

– Я… мне… мне нужна лопата… картошка… они её всю выкопают… нам… нам картошка нужна… хотя бы парочку штук… я хотела лопату… я хотела… попросить… – и снова заревела.

– Да возьми ты себя в руки! – Костя всегда кричал на меня, когда я плакала. – Что за картошка? Ты что, не видишь, что на дворе зима, а не осень? Что это за картошка, которую ты собираешься копать в снегу? – он глядел на меня с насмешкой.

Сергей Иванович, видимо, уже слыхал обо всей истории с картошкой, так что долго объяснять ему не пришлось. Да и не смогла бы я этого сделать из-за слёз. В отчаянии переводя взгляд с одного на другого, я никак не могла понять, как можно оставаться такими спокойными, когда моя картошка в опасности?!

Костя вызвался пойти вместе со мной. И это было единственно правильным решением, потому что от одной лопаты проку было бы мало. Да и силёнок требовалось побольше моих, чтобы с помощью лопаты добраться сквозь промёрзшую землю до картофеля. Мы долго мучились и совсем выбились из сил, но земля никак не поддавалась.

Костя сбегал домой и принёс топор. Теперь дело заспорилось. Клубни не отставали от комков земли, и мы бросали их в мой мешок вместе с землёй. Вдруг Костя вскрикнул:

– Эмка, да у тебя нос…

Только сейчас я заметила, что не чувствую ни своего носа, ни щёк – верная примета того, что они обморожены.

– Пошли, а то останешься без носа.

Костя тащил за собой мешок, я несла лопату и топор.

Добыча помогала позабыть о боли, тем более что со мной уже ничего не могло случиться: Костя сразу же растёр мне лицо снегом. Я не спускала глаз с мешка. «Уму непостижимо – сколько картошки!» – ликовала я.

На самом-то деле картошки было вовсе не так много. В мешке оказалось больше земли, чем клубней этой спасительницы нашей жизни. Костя принёс ведро воды. Каждую картофелину тщательно отмыли и положили оттаивать на покрытый клеёнкой стол, чего, кстати, не следовало делать: оттаявшие картофелины являли собой странное месиво, из которого можно было разве что напечь оладий.

У мороженой картошки был отвратительный вкус. Кожура раздражала слизистую оболочку, но всё же это было лучше, чем ничего.

В то время мы не могли думать ни о чём ином, кроме еды. Голод вытеснял все мысли, а нередко – и чувства. Нам всё меньше хотелось играть. Да и в школе мы уже не успевали за остальными учениками. На уроках мы спали с открытыми глазами, ведь один только долгий путь в школу был уже невероятной нагрузкой для ослабленного организма. Маме начали теперь выплачивать немного денег, но они не имели никакой ценности – на них нельзя было ничего купить, а деревенские жители предпочитали товарообмен.

После уроков я часто околачивалась на колхозном дворе, забегала к коровам и овцам и, поиграв с телятами, шла к «моей» лошади по кличке Голубка.

Её можно было погладить, ласково похлопать по крупу, а ещё с ней можно было разговаривать. Однажды, болтая с ней, я остановилась на полуслове: Голубке только что принесли корм – ведро, почти до самых краёв наполненное плотными золотистыми зёрнами овса. Словно зачарованная следила я за каждым движением лошади: как она склонила голову к яслям, как мягкими и толстыми губами подобрала зёрна и начала жевать.

Неожиданно для самой себя я протянула руку, погрузив её в овёс, и… одёрнула себя. «Не укради…» Ну почему эта заповедь вспомнилась мне именно сейчас?! Но жуткий изнуряющий голод, подтачивавший все силы и вытеснявший все чувства, пересилил страх перед грехом. Я торопливо бросила пригоршню овса в рот и принялась жевать, жевать, жевать – самозабвенно и с наслаждением, не решаясь поднять голову и посмотреть Голубке в глаза. Мне казалось – нет, я знала наверняка! – что она глядит на меня укоризненно своими большими печальными глазами. – Но ведь я тоже голодна, – постаралась я оправдаться перед ней.

Не поднимая глаз, я вновь зачерпнула из яслей пригоршню овса и сунула руку в карман пальто. Сгорая от стыда, я на этот раз даже не попрощалась со своей любимицей, но, вероятно, ничто в мире не заставило бы меня вернуть ей овёс добро-вольно! Со своим сокровищем в кармане я помчалась домой, сняла шелуху с каждого зёрнышка, затем высыпала их в кастрюлю с водой и, бросив к ним пару мёрзлых картофелин, поставила кастрюлю на огонь.

Когда мама вернулась с работы, она вначале очень обрадовалась тёплому супу. Но уже после первой ложки вопросительно взглянула на меня. Разразился скандал! Мама попробовала напомнить мне известную заповедь, но её сопротивление оказалось слабым. Да и суп она съела.

 

Легко сказать: «Живи с достоинством, блюди себя». В нашей жизни всё выглядело совершенно иначе. В свои девять лет мне довелось видеть множество смертей, ведь старуха с косой была нашей постоянной спутницей. Только вот смерть эта никогда не была преисполненной достоинства – наоборот, люди гибли, умирали в муках и просто подыхали; на войне их разрывали в клочья гранаты и бомбы, в мирное время они пухли от голода и замерзали. Вокруг меня постоянно шла борьба за выживание, и те, кому удавалось выжить, забывали под конец и совесть, и даже приличия. Что такое в принципе эта пригоршня овса? Случались вещи и похлеще, но и они никого особенно не трогали.

…Умирал дед Кольберг. Долгое время прикованный к постели, он однажды сказал благостным голосом, что, слава Богу, теперь наконец умрёт, но перед смертью хотел бы съесть хотя бы маленький кусочек хлеба. У тёти Ани, его дочери, было пятеро детей, но не было хлеба. Она побежала по бараку, чтобы занять хлеба у соседей. Старик плакал, как малое дитя, когда в его руке оказался чёрный липкий комочек, называвшийся тогда хлебом. Ему было суждено откусить всего один маленький кусочек… Дед Кольберг так и умер, не дожевав свой хлеб, и его лицо было единственным умиротворённым из всех лиц наших прежних и будущих покойников. А кусочек хлеба, который был у деда во рту, исчез. Исчез бесследно. И никому это не показалось тогда странным или кощунственным…

 

Восемь поведей

 

«Религия – опиум для народа» – это изречение Карла Маркса мы должны были усвоить на одном из воспитательных часов, проводившихся у нас в школе в начале каждой недели, потому что Людмила Петровна решила объявить борьбу «религиозным предрассудкам отдельных учеников». Меня ещё раньше поражало отношение русских детей к Богу. В избах в красном углу у них висели иконы, перед которыми постоянно горели лампадки; они крестились, входя в дом, крестились всякий раз перед тем как приняться за еду, а некоторые даже крестили рот, когда зевали.

В школе же они подтрунивали над нами и пожимали плечами, что, наверное, означало «эх вы, шуты гороховые!», а то и вовсе смеялись в открытую:

– Как можно верить в такие небылицы?

На все наши расспросы у них был один ответ:

– Да ведь наукой давным-давно доказано, что всё это – сказки!

Я с ужасом слушала их, полагая, что сию минуту грянет гром и молния мгновенно испепелит этих наглых грешников. Но ничего не происходило. Теперь я молилась ещё чаще и больше, чем прежде. Однако в моей душе уже были посеяны зёрна сомнения: наука, Людмила Петровна и даже сам мой заступник Карл Маркс – все они были слишком сильными противниками моей маленькой веры.

А главное – теперь моему желанию быть такой, как все вокруг, мешал не только образ «изверга-немца», но и моя вера в Бога. Иногда я ловила себя на мысли, что, в общем-то, было бы совсем не плохо, если бы все их доводы оказались правдой. Тогда и запретов было бы меньше, и не надо было бы постоянно бояться, что согрешишь.

Постепенно я вошла во вкус и решила посвятить в эти сомнения маму. И, как оказалось, напрасно. После основательной взбучки она сказала:

– С сегодняшнего дня будешь каждый день читать по главе из Библии. А для начала вспомни-ка десять заповедей. Может, они наведут тебя на другие мысли.

Навести-то они навели, но совсем не на те, какие имела в виду мама.

Заповеди мы проходили ещё в воскресной школе в Германии, так что теперь осталось только освежить их в памяти, и у меня было много времени поразмышлять над ними. Чем больше я вникала в смысл заповедей, тем беспокойнее становилось у меня на душе. В полном смущении я читала их сверху вниз, затем снизу вверх – итог был один и тот же: я не нашла ни одной, ни одной-единственной заповеди, которую бы соблюдали люди вокруг меня!

Тогда я решила записать, как обстоят дела с соблюдением заповедей у меня и у мамы. Бумаги у нас не было, поэтому я воспользовалась внутренней стороной обложки Библии и, поделив её на две колонки, записала слева все заповеди, а справа вверху вывела огромными буквами слово «МЫ».

Уже первая заповедь – «Не сотвори себе кумира» – заставила меня попотеть. В правой колонке я написала «Маркс, Ленин, Сталин» и, немного подумав, приписала «комендант». Хотя мы и не выбирали себе этих кумиров, против правды тем не менее не пойдёшь: мы должны были поклоняться им, пусть даже для отвода глаз, а значит, совершали грех.

Но и другие заповеди были не легче: соблюдать праздники мы не могли, и нам этого не разрешали; мы поминали имя Господа всуе, в особенности я. Лишь напротив двух заповедей правая часть листа осталась неисписанной: «Не убий» и «Не прелюбодействуй» – мы никого не убивали и убивать не собирались, а что такое «прелюбодействовать», я просто не знала.

И уж совсем трудно было разобраться с заповедями «Не солги» и «Не укради». Напротив последней я нарисовала жирную цифру 2 и быстренько приписала к ней «я», потому что к маме это отношения не имело. А я воровала уже дважды: овёс у Голубки и свёклу на конюшне.

Неожиданно мои мысли потекли в совсем другом направлении. Я ещё раз быстро просмотрела все заповеди по порядку. И правда – нигде не было ни слова сказано о запрете… просить. Мама, конечно же, назвала бы это попрошайничеством, но всё равно – это не запрещено! Я оставила Библию на столе, выскочила из дома и побежала на скотный двор, но на сей раз не воровать, а искать конюха дядю Митю. Потолковав с ним о том о сём, я как бы между прочим спросила, не может ли он дать мне немножко овса.

Он даже не удивился. Карманы моего пальто ещё никогда так не оттопыривались – столько овса он в них насыпал. Вот это был улов! Весело подпрыгивая, я отправилась к коровнику, где получила в подарок две сахарные свёклы и один турнепс – коровы этого не заметят, пошутили доярки. Крепко прижав всё это богатство к груди, я побежала домой.

Взгляд мамы, сидевшей за столом над раскрытой Библией, не предвещал ничего хорошего. Чтобы задобрить её, я выложила свёклу на стол и принялась выгребать из карманов овёс. Мама испуганно уставилась на меня:

– Откуда у тебя всё это? Ты, кажется, вовсю старалась учить заповеди!

– Да, старалась. Но не так, как ты думаешь. Я ничего не украла. Всё это мне подарили.

– Подарили? Просто так?

– Ну, я попросила, – нехотя призналась я, зная, что мама сразу же начнёт отчитывать меня за попрошайничество.

– Ты хотела сказать – выклянчила?

Ну вот, я была права. Тут я разозлилась:

– Посмотри сама все заповеди, мам. Где ты видишь хотя бы одну, которая запрещает просить?

– Попрошайничать, – поправила она меня машинально.

Мы обе прекрасно понимали, что я пыталась оправдаться, но обеим было ясно и то, что без «просьб» или «попрошайничества» – неважно, как это называть, – мы просто умрём с голоду.

– Больше ты этого делать не будешь, – показала мама на исписанную обложку Библии.

– Да, мама, – пообещала я, облегчённо вздохнув.

Она сходила к тёте Нюре и принесла ручную мельницу, на которой мы перемололи овёс и, отделив мякину, получили маленькую мисочку грубой овсяной не то крупы, не то муки. Мама смешала три ложки этой муки с оттаявшей картошкой и напекла из смеси замечательных оладий.

(продолжение следует)

 

 

Die ‚Fritzen’ kommen!

 

Das zweite Halbjahr in der Schule begann. Auch die deutschen Kinder mussten jetzt zur Schule. Das war aber einfacher gesagt als getan: Schulkinder aus kleineren Dörfern kamen nach Dorofejewo in die Schule, in ein Dorf, das sozusagen das Verwaltungszentrum war. Und von unserem Dorf bis nach Dorofejewo waren es sechs Kilometer.

Der Weg führte durch Wälder und Felder, über Hügel und Wiesen an einem kleinen Fluss entlang, auf dem wir noch ein bisschen schlitterten. Nur ein bisschen, denn zum einen war unser Hauptziel die Schule, und da wollten wir uns auf keinen Fall verspäten, zum anderen mussten wir unsere Filzstiefel schonen, denn Hoffnung auf neue, wer von uns konnte die schon haben?

Es ließ sich alles gut an. Der Schnee knirschte lustig unter unseren Stiefeln, wir waren gut gelaunt und ausgelassen. Die Russenkinder hatten diesen Weg schon öfter gemacht, man merkte ihnen keine Müdigkeit an. Sie liefen um die Wette, schubsten einander in den Schnee, bewarfen sich mit Schneebällen. Wir aber wurden imme. Doch mit acht ist man auf dem Lande schon groß und kein Schwächling mehr. So nahm ich mein bisschen Kraft zusammen und torkelte den Dorfkindern hinterher.

Dorofejewo war ein größeres Dorf, kein Vergleich mit unserem Gorki. Zum ersten Mal seit langer Zeit sah ich wieder Geschäfte - zwei kleine Buden, aber immerhin. Die Schule war ein Holzgebäude und unterschied sich nur durch ihre Größe von den Bauernkaten. Ob die vielleicht auch in der Schule diesen Wunderofen hatten? Schön wäre es auf jeden Fall.

Als wir in den Schulhof kamen, empfing uns ein vielstimmiger Chor:

- Die Fritzen kommen, die Fritzen kommen!

Wie vom Blitz getroffen blieben wir stehen. Unsere Freunde aus Gorki, mit denen wir fabelhaft auskamen und immer zusammen spielten, liefen verlegen weg und ließen uns im Stich, einige gesellten sich sogar zu der Gruppe auf dem Schulhof und stimmten in das Geschrei ein:

- Die Fritzen, die Fritzen!

Wir zogen die Köpfe ein, rückten zusammen, und die Beschimpfungen - mit strahlender Miene, in bester Laune, in der Gewissheit des Überlegenseins ausgerufen - prasselten auf uns wie Steine nieder.

Es läutete. Die Kinder stürmten in die Klassen und warfen uns im Vorbeilaufen noch die letzten Hänseleien zu.

Wir rührten uns nicht vom Fleck, und wäre nicht die Angst vor unseren Müttern gewesen, keiner hätte auch nur einen Augenblick gezögert, nach Hause zu gehen.

Eine Lehrerin kam und schickte uns in die erste Klasse, wo uns wieder ein Chor empfing, mit dem selbst die Lehrerin, ein schmächtiges Geschöpf, nicht fertigwerden konnte.

Hasserfüllt starrten wir einander an - die Russen grölend, wir schweigend. Ich weiß nicht, wie lange diese erniedrigende Szene noch gedauert hätte, wenn nicht Klara plötzlich „Ihr Schweine!“ gezischt hätte und hocherhobenen Hauptes zu einer der leeren Schulbänke gegangen wäre. Es wirkte, und wir hatten etwas gelernt: Man muss sich wehren, nicht nachgeben, sich behaupten. In der knisternden Stille marschierten wir zu den Bänken und setzten uns, den Blick starr geradeaus gerichtet. Der Unterricht konnte beginnen.

Ich war überhaupt nicht bei der Sache. In Gedanken war ich noch immer bei der Demütigung von vorhin: Hilflosigkeit, Scham und ein jämmerliches Gefühl, versagt zu haben, brachten mich total durcheinander.

Nach der Schule hatten wir es eilig, vom Schulhof zu kommen - im Rücken das ‚Fritzen’- Geschrei. Wir gingen ohne unsere Freunde aus Gorki. Sie waren absichtlich zurückgeblieben, um nicht mit uns gesehen zu werden. Das hätte beinahe unsere Freundschaft zerstört.

Die Schule wurde zu einer Folter für uns. Jeden Morgen trafen wir unter dem Hagel der Beschimpfungen in der Schule ein, wir vermieden es, in den Pausen die Klasse zu verlassen und spielen zu gehen, denn nur hier - in der Obhut unserer Lehrerin - fühlten wir uns einigermaßen sicher. Man konnte nur staunen über die Energie und Ausdauer dieser kleinen Person, wenn sie der Meute ins Gewissen redete.

Abends starrte ich lange in unseren kleinen, wie durch ein Wunder heil gebliebenen Spiegel: Ich sah ein Mädchen, ein ganz gewöhnliches Mädchen, weder schön noch hässlich, weder böse noch gutmütig, ein Mädchen wie viele, viele andere. Ich sah das blasse, schmale Mädchengesicht mit der aufgeworfenen Oberlippe, die dem Gesichtsausdruck etwas Verwegenes verlieh, und konnte die Welt nicht mehr verstehen. Denn nach allem, was sich in der Schule abgespielt hatte, hätten mir doch wenigstens Hörner oder ein Pferdefuß wachsen müssen!

Als wir dann noch von den Schülern der siebten Klasse fürchterlich verprügelt wurden, weil sie gerade Krieg spielten und die ‚echten Faschisten’ ihnen gelegen kamen, schwor ich mir, nie wieder zur Schule zu gehen.

Fast einen halben Monat schwänzte ich die Schule. Mama wusste nichts davon, woher auch, wo sie doch nur nachts zu Hause war? Dann schlug doch der Blitz ein: Pawlik brachte meiner Mutter ein Schreiben der Schuldirektorin, worin sie aufgefordert wurde, mich unverzüglich zur Schule zu schicken.

Mama schimpfte nicht, schlug mich nicht - sie weinte. Weil ich sie betrogen hatte? Oder weil sie meine Qualen verstand und mir nicht helfen konnte?

In der Schule erwartete mich eine Überraschung: Klara und ich wurden in die zweite Klasse versetzt .Wir hatten uns auch sonst etwas beruhigt, vielleicht auch an unsere Lage gewöhnt. Zwar hatten die Beschimpfungen nicht aufgehört, aber auch wir lernten, unseren Peinigern nicht weniger hässlich zu antworten.

 

Mein Freund Karl Marx

 

Wir hatten Erziehungsstunde. Die Lehrerin der dritten Klasse, unser Schutzengel Ljudmila Petrowna, hatte sich in den Kopf gesetzt, der Feindschaft der Völker ein Ende zu bereiten.

- Heute möchte ich über die Freundschaft der Völker und den Internatio¬nalismus sprechen. Wir haben in unserer Klasse Kinder verschie¬dener Nationalitäten - Russen, Tataren, Ukrainer und Deutsche.

Ein Raunen ging durch die Klasse, Köpfe wurden nach uns gewandt. Wir schauten hasserfüllt zu den Glücklichen, die zu den ‚guten’ Völkern gehörten.

- In der letzten Zeit, - Ljudmila Petrowna sprach unbeirrt weiter, - habe ich immer wieder einen sehr traurigen Vorgang erleben müssen, nämlich wie die Mehrzahl die Schwächeren schika¬nierte. Das ist eines Menschen unwürdig.

- Sie haben es nicht anders verdient, - unterbrach Saschka, der schlimmste Raufbold in unserer Klasse, die Lehrerin, - die Deutschen sind und bleiben unsere ärgsten Feinde!

- Du hältst jetzt gefälligst den Mund, Sascha! - Ljudmila Petrowna war sichtlich verärgert. - Wir müssen einiges lernen, zum Beispiel, dass es verschiedene Deutsche gab und gibt. So war beispielsweise der Führer des Weltproletariats, Karl Marx, ein Deut-scher.

- Wer ist denn das?- fragte mich Klara flüsternd.

- Nie gehört, - mir machten die Worte der Lehrerin zu schaffen: Ein Deutscher, der von den Russen nicht nur akzeptiert, sondern sogar zu ihrem Führer ernannt wurde, das war allerhand!

- Aber auch Friedrich Engels, der Freund und Gefährte von Karl Marx, war ein Deutscher, ebenso Ernst Thälmann, der Führer der deutschen Kommu-nisten, der wie Tausende deutscher Kommunisten im KZ ermordet wurde.

Während Ljudmila Petrowna weiter sprach, schienen wir ein beträchtliches Stück gewachsen zu sein. Denn nun erfuhren wir, dass die „lichte Zukunft der Menschheit“, die ,,Gesellschaft neuen Typs“, also alles, was in Russland nach der Revolution 1917 aufgebaut wurde, den Deutschen Karl Marx und Friedrich Engels zu verdanken war, deren Sache von den rus¬sischen Führern Lenin und Stalin fortgesetzt wurde. - - Und wie Ihr schon wisst, sprechen wir von der „großen und unbesiegbaren Lehre von Marx-Engels-Lenin und Stalin, - sagte sie zum Schluss.

Als mir in der Pause auf dem Gang ein Junge ‚Fritzin’ zurief, fasste ich ihn am Kragen und fragte:

- Schon mal was von Karl Marx gehört?

Verblüfft über mein ganzes Auftreten, schüttelte der nur den Kopf.

- Er war der Führer des Weltproletariats und Deutscher, also auch ein Fritze, du Idiot! - Ich war überglücklich: Jetzt hatte ich ganz offensichtlich eine wirksame Antwort auf die ‚Fritzin’.

Ich hatte mir wohl all die Liebknecht, Luxemburg, Thälmann ge¬merkt, aber zu meinem Beschützer hatte ich Karl Marx, den Mann mit dem riesigen Bart, auserko¬ren und führte ihn bei jeder Ausein-andersetzung ins Feld. Es verfehlte nie seine Wirkung. Ich ging sogar so weit, zu behaupten, dass die Russen ohne unseren Karl Marx gar nicht erst auf den Gedanken ge¬kommen wären, den Kommunismus aufzubauen, und Lenin und Stalin hätte es ohne ihn auch nicht gegeben.

Ljudmila Petrowna war entsetzt, als sie diese Interpretation ihres gut gemeinten Vortrags hörte. Sie rang mir das Versprechen ab, nie mehr so etwas zu behaupten. Woher sollte ich auch wissen, dass es hier weniger um Marx, Lenin oder Stalin ging als um das Schicksal unserer Lehrerin, die für derartige Aussagen ihrer Zöglinge mit ihrem Leben hätte bezahlen müssen?

Es war Ljudmila Petrowna, der es gelang, ein für uns erträgliches Klima in der Klasse zu schaffen, und die später die Idee durch¬setzte, auch deutschen Kinder in die Pionierorganisation aufzu¬nehmen.

Ich war schon immer von den leuchtend roten Halstüchern der Jungpioniere begeistert gewesen - sie nahmen sich so schön auf der grauen, ärmlichen Kleidung aus.

Ljudmila Petrowna bereitete uns nach den Schulstunden zur Aufnahme vor, denn um Pionier zu werden, musste man schon einiges wissen. Sie erzählte uns, dass das Halstuch symbolisch ein Teil der roten kom¬munistischen Fahne sei. Rot, weil sie mit dem Blut der Arbei¬ter und Bauern durchtränkt war. Die drei Zipfel des Halstuches sollten den Bund zwischen der kommunistischen Partei, dem kommunistischen Jugendverband und den Jungpionieren darstellen.

Noch interessanter war das Salutieren: Die fünf Finger der Hand bedeuteten die fünf Kontinente, und die Tatsache, dass sie dabei eng aneinander gedrückt werden mussten, symbolisierte die feste Freundschaft aller Völker auf diesen Erdteilen. Ob wir, die Deutschen, damit auch ge¬meint seien, wollte ich wissen.

- Selbstverständlich, - Ljudmila Petrowna schloss uns nicht aus.

Dafür taten es unsere Mütter.

Es gab einen Riesenkrach, als Mama erfuhr, was ich da in der Schule mitmachte. Sie verbot mir ein für alle Mal, nur daran zu denken. Der schöne Traum vom roten Halstuch war futsch. Doch Kostja erlaubte mir oft, sein Halstuch zu Hause zu tragen, und spielte sogar ‚Pioniere’ mit mir, wobei er der Pionierleiter war. Nach seinen Worten: „Pioniere, zum Kampf für die Sache Lenins und Stalins - seid bereit!“ musste ich in strammer Haltung “Immer bereit!“ zurückbrüllen und salutieren. Nur war ich so eifrig bei der Sache, dass meine rechte Hand nicht selten gewohnheitsgemäß zum Hitlergruß emporschnellte und ich gerade noch das „Heil Hitler“ verschlucken konnte. Kostja rollte dann jedes Mal die Augen, was furchterregend aussehen sollte, und grollte in seinem tiefen Bass: „Gitler kaputt!“ Walja, Pawlik und ich schrien mit, tobten, lachten - es war wunderbar zu Hause, wenn uns die Erwachsenen nicht dazwischenkamen! Als Kostja dann noch herausfand, wer uns verprügelt hatte, stellte er die ,,ruhmreichen Kämpfer“ zur Rede und ver¬drosch sie anschließend einen nach dem anderen, so dass sie nicht mehr wagten, uns anzurühren. Überhaupt wurde Kostja von allen respektiert, manchmal sogar mehr als die Lehrer.

 

Nichts als Hunger

 

Die Brotrationen und die Kartoffeln wurden immer knapper. Der Frühling, auf den wir all unsere Hoffnungen gesetzt hatten, zögerte mit seinem Einzug. Die ersten Hungertoten zogen aus den Baracken auf den kleinen Dorffriedhof, die Hoffnung auf ein Entkommen wurde immer kleiner, ja winzig. Dann ging es wie am laufenden Band. Menschen ver¬hungerten oder erfroren massenweise. Sie erfroren, weil sie nicht mehr die Kraft aufbrachten, Holz aus dem Wald zu holen. Und das mitten im Urwald! Die Dorfbewohner konnten uns nicht helfen. Sie wollten auch keine Kleidung mehr gegen Kartoffeln eintauschen, denn ihre Vorräte gingen ebenfalls zur Neige. Da hörte ich eines Tages, dass im Herbst von einem Feld der Kol¬chose die Kartoffeln nicht geerntet worden waren. Ich nahm mir fest vor, da einmal nachzuschauen.

Als ich im Morgengrauen durch den Schnee zu dem Feld watete, sah ich dort Scharen von Kindern und Greisen aus den Baracken. Jeder, der nicht zur Zwangsarbeit in den Wald musste, war auf dem Feld. Mich überkam pa¬nische Angst, ich könnte leer ausgehen. Wie von Sinnen stürzte ich auf das Feld, buddelte hastig den Schnee weg und versuchte mit bloßen Händen den Boden aufzukratzen. Vor lauter Verzweiflung musste ich weinen: Der Boden war festgefroren, hart wie Stein. Ich hätte mich ohrfeigen können. Warum nur hatte ich nicht daran gedacht, einen Spaten mitzunehmen? Jetzt musste ich zurück, den ganzen weiten Weg durch den Schnee! Und die Schule? Die Schule konnte mir doch nicht weglaufen. Hauptsache, mir gelang es, einen Spaten aufzu¬treiben.

Also lief ich zurück ins Dorf. Die Angst, die Kartoffeln könnten alle sein, ehe ich einen Spaten gefunden hatte, trieb mich an. Vor lauter Hilflosigkeit hörte ich nicht auf zu heulen und platzte verheult und von Kopf bis Fuß voller Schnee in die Küche, wo die Fa¬milie Jurlow gerade beim Frühstück saß. Beim Anblick Sergej Iwanowitschs versiegten meine Tränen im Nu. Ich war nur noch ein klägliches Bündel Angst.

- Wo kommst du denn her, und wieso heulst du schon wieder? - Kostja zog mich in die Mitte der Küche unter die Lampe, als sähe er mich zum ersten Mal.

- Ich ... ich brauche einen Spaten ... die Kartoffeln ... sie buddeln alle raus ... wir ... wir brauchen auch Kartoffeln, wenigstens ein paar ... einen Spaten wollte ich ... ich dachte, ich wollte ...Kartoffeln… wollte bitten ... Und schon heulte ich wieder.

- Mensch, so nimm dich doch zusammen! - Kostja schrie mich immer an, wenn ich weinte. - Was für Kartoffeln? Hast du denn noch nicht gemerkt, dass wir immer noch Winter haben und nicht Herbst? Also, was sind das für Kartoffeln, die du jetzt im Schnee ernten willst? - er sah mich belustigt an.

Sergej Iwanowitsch schien von der ganzen Angelegenheit gehört zu haben, so dass ich nicht viel zu erklären brauchte. Konnte ich auch nicht, vor lauter Heulen. Ungeduldig sah ich von einem zum anderen und konnte nicht begreifen, wieso sie alle so seelenruhig bleiben konnten, wo doch meine Kartoffeln in Gefahr waren!

 

Dann bot sich Kostja an, mit mir zu gehen. Und das war das einzig Richtige, denn ein Spaten allein hätte mir wenig genützt. Man brauchte schon etwas mehr Kraft als die meine, um in dem steinharten, durch und durch gefrorenen Boden mit dem Spaten an die Kartoffeln zu kommen. Wir quälten uns ab, doch der Boden wollte nicht nachgeben.

Kostja lief zurück und holte eine Axt. Nun kamen wir besser voran. Die Kartoffeln lösten sich nicht von den Erdklumpen. Wir warfen ein¬fach alles in meinen Sack und buddelten weiter, als Kostja plötzlich schrie: - Mensch, Emmi, deine Nase!

In der Tat, erst jetzt merkte ich, dass ich weder Nase noch Wangen spürte - ein sicheres Zeichen, dass sie erfroren waren.

- Wir müssen jetzt weg, wenn du deine Nase behalten willst, - Kostja schleifte den Sack hinter sich her, ich trug Spaten und Beil.

Die Beute ließ mich den prickelnden Schmerz im Gesicht ver¬gessen, außerdem konnte ja nichts mehr passieren, denn Kostja hatte mir sofort das ganze Gesicht mit Schnee abgerieben. Ich aber ließ kein Auge vom Sack:

- Unglaublich, so viele Kartoffeln! - frohlockte ich.

Doch es waren gar nicht so viele. Im Sack war mehr Erde als Früchte dieser edlen Retterin unseres Lebens. Kostja brachte einen Eimer Wasser. Jede Kartoffel wurde säuberlich gewaschen und zum Auftauen auf die Wachstischdecke gelegt. Was wir übri¬gens nicht hätten tun sollen - die aufgetauten Kartoffeln waren ein einziger Matsch, aus dem man nur Fladen hatte backen können. Auch schmeckten die gefrorenen Kartoffeln scheußlich. Die Schale reizte die Schleimhäute, aber es war immer noch besser als gar nichts.

In dieser Zeit konnten wir nur ans Essen denken. Der Hunger ver¬drängte alle Gedanken und oft auch die Gefühle. Wir hatten immer weniger Lust zum Spielen. In der Schule kamen wir auch nicht mehr mit. Wir schliefen in den Schulstunden mit offenen Augen, weil schon der lange Weg dorthin für unsere geschwächten kleinen Körper eine ungeheure Anstrengung war. Mama bekam neuer¬dings auch etwas Geld für ihre Arbeit, aber es war nichts wert. Für Geld konnte man nichts kaufen, die Dorfbewohner tauschten lieber Ware gegen Ware.

Nachmittags trieb ich mich in den Viehställen der Kolchose herum, sah den Kühen und Schafen zu, ging zu den nied¬lichen kleinen Kälbchen und anschließend zu ’meiner’ Stute Golubka. Man konnte sie streicheln, tätscheln und auch mit ihr sprechen. Einmal, als sie mir wie gewöhnlich zuhören musste, hielt ich plötzlich in meinem Geplauder inne. Golub¬ka hatte gerade ihr Futter bekommen, fast einen ganzen Eimer voll praller, goldener Haferkörner. Wie gebannt verfolgte ich jede Bewegung der Stute: wie sie den Kopf zum

Futtertrog senk¬te, mit den weichen, wulstigen Lippen die Körner aufnahm und zu kauen begann. Unerwartet für mich selber streckte ich blitzschnell meine Hand aus, grub sie tief in den Hafer - und hielt wieder inne: „Du sollst nicht stehlen!“ Dass mir ausgerechnet jetzt dieses Gebot einfallen musste! Jedoch der Hunger, der zehrende, jeden anderen Gedanken ausmerzende Hunger half mir die Angst vor der Sünde verdrängen. Hastig stopfte ich eine Handvoll Hafer in den Mund, begann zu kauen, kaute, kaute selbstvergessen mit Genuss und wagte kaum, den Kopf zu heben und Golubka in die Augen zu sehen. Mir schien, nein, ich war ganz sicher, dass sie mich mit ihren großen samtenen Augen vorwurfsvoll anschaute.

- Aber ich habe doch auch Hunger, ver¬suchte ich mich vor ihr zu rechtfertigen. Ohne den Blick zu heben, griff ich noch einmal in den Futter¬trog, holte eine Handvoll Hafer heraus und steckte sie in meine Manteltasche. Vor lauter Scham verabschiedete ich mich diesmal nicht von meiner Lieblingsstute, aber nichts auf der Welt hätte mich dazu bewegen können, den Hafer freiwillig zurückzugeben! Mit meinem Schatz in der Tasche raste ich nach Hause, schälte jedes Körnchen, tat sie in den Topf mit Wasser, warf noch zwei gefrorene Kartoffeln dazu und setzte das Ganze aufs Feuer.

Als Mama abends von der Arbeit kam, freute sie sich sehr über das warme Mahl. Aber schon beim ersten Löffel Suppe wurde sie stutzig.

Es gab einen Riesenkrach! Mama versuchte, mir das bewusste Gebot in Erinnerung zu bringen, aber auch ihr Widerstand war schwach. Und die Suppe hat sie schließlich auch gegessen.

 

Es ist leicht gesagt: Wahre dein Gesicht. In unserem Leben sah es ganz anders aus. Mit meinen neun Jahren hatte ich viele Tote gesehen, und der Sensenmann war unser ständiger Begleiter. Nur war es nie ein würdevoller Tod, sondern ein Eingehen, Verenden, ja Krepieren von Menschen - im Krieg von Bomben und Granaten zerfetzt, erfroren und verhungert im Frieden. Um mich herum ging es immer ums nackte Überleben und am Ende angelangt, vergaß man Skrupel und manchmal auch Anstand. Was machte schon dieses bisschen Hafer aus? Es passierten viel schlimmere Dinge, über die sich keiner sonderlich aufregte.

So wie damals, als Opa Kolberg starb.

Er war sehr lange bettlägerig, und eines Tages sagte er ganz verklärt, er werde jetzt endlich sterben und möchte vor seinem Tod noch ein kleines Stückchen Brot haben. Tante Annie, seine Tochter, hatte fünf Kinder, aber kein Brot. Sie lief durch die Baracke, um sich welches zu borgen. Der alte Mann weinte wie ein kleines Kind, als er das matschige schwarze Klümpchen Brot in der Hand hielt. Aber es war ihm nur ein Bissen gegönnt. Der alte Mann starb mit dem Stückchen Brot im Mund, und sein Gesicht war das einzig zufriedene unter all unseren früheren und späteren Toten. Das Stückchen Brot aber, das er im Mund gehabt hatte, war aber irgendwann verschwunden. Unauffindbar. Und keinem kam es damals sonderbar oder gar makaber vor...

 

Auf Kriegsfuß mit den Geboten

 

“Religion ist Opium für das Volk“, diesen von Karl Marx stammenden Spruch mussten wir uns in einer der Erziehungsstunden, die Anfang jeder Woche abgehalten wurden, gut einprägen. Denn Ljudmila Petrowna hatte beschlossen, gegen den ‚Glaubensdünkel’ mancher Schüler anzukämpfen. Schon früher staunte ich nicht wenig über das Verhältnis der russischen Kinder zu Gott. Zu Hause hatten sie Heiligenbilder in der guten Stube, vor denen immer ein Lämpchen brannte. Beim Eintreten schlugen sie davor ein Kreuz, noch bevor sie „Guten Tag“ sagten. Sie bekreuzigten sich vor jeder Mahlzeit, ja wenn sie gähnten, bekreuzigten manche schnell den Mund. In der Schule aber zuckten sie über uns nur bedauernd die Schultern, was in etwa heißen sollte:

- Ihr hoffnungslosen Narren!

Sie lachten uns aus: Wie kann man bloß an so einen Unsinn glauben und taten jede bohrende Frage mit dem Satz ab:

- Ach was, es ist schon längst wissenschaftlich bewiesen, dass das alles Märchen sind!

Mit Entsetzen hörte ich solchen Ausführungen zu, sicher, ein Blitz würde die Frevler auf der Stelle treffen und in Asche verwandeln. Aber nichts geschah. Ich betete mehr als je zuvor. Dennoch wurden Samen des Zweifels in meine Seele gestreut. Die Wissenschaft, Ljudmila Petrowna und selbst mein Beschützer Karl Marx - das waren zu starke Gegner für meinen kleinen Glauben. Doch irgendwie imponierte mir diese Einstellung, und ich beschloss, meine Mutter ins Vertrauen zu ziehen. Was ich übrigens besser hätte lassen sollen. Nach einer gehörigen Abreibung bestimmte Mama:

- Du wirst jetzt jeden Tag etwas aus der Bibel lesen. Als erstes Pensum bekommst du aber die Zehn Gebote auf. Vielleicht bringen die dich auf andere Gedanken.

Das taten sie, aber auf eine ganz andere Weise, als Mama sich das vorgestellt hatte.

Ich hatte nämlich schon in Deutschland die Gebote gelernt, so dass ich sie nur im Gedächtnis aufzufrischen brauchte und sehr viel Zeit zum Nachdenken hatte. Und je mehr ich mich mit dem Inhalt der Gebote beschäftigte, desto unruhiger wurde ich, denn bezogen auf uns und die ganze Welt, ergaben die Gebote ein vernichtendes Bild.

Bestürzt las ich die Gebote von oben nach unten, dann von unten nach oben, das Ergebnis blieb immer das gleiche: Kein, aber auch kein einziges Gebot gab es, gegen das man nicht verstieß!

Ich kam auf den Gedanken, schriftlich festzuhalten, wie es bei mir und Mama mit den Geboten aussah. Papier hatten wir keines, deshalb nahm ich einfach die Innenseite des Bibeldeckels, teilte sie in zwei Spalten, schrieb links alle Gebote auf und rechts oben malte ich in großen Buchstaben das Wort ,,WIR“.

Schon das erste Gebot „Du sollst keine anderen Götter haben“, machte mir zu schaffen. Ich schrieb in die Spalte rechts „Marx, Lenin, Stalin“, zögerte etwas und schrieb dazu: „Kommandant“. Zwar hatten wir diese Götter nicht freiwillig gewählt, aber Tatsache bleibt Tatsache: Wir mussten sie wenigstens zum Schein anbeten, und somit war es eine Sünde.

Aber auch die anderen Gebote machten es mir nicht leichter.

Feiertage konnten und durften wir nicht heiligen, wir missbrauchten auch den Namen des Herrn, besonders ich. Es gab nur zwei Gebote, bei denen das Blatt rechts unbeschrieben blieb: „Du sollst nicht töten“ und „Du sollst nicht ehebrechen“.

Ganz kompliziert sah es mit den Geboten „Du sollst nicht lügen“ und „Du sollst nicht stehlen“ aus. Neben letzteres malte ich eine dicke 2 und fügte schnell ‚ich’ hinzu, denn Mama hatte damit nichts zu tun. Ich aber hatte schon zweimal gestohlen: den Hafer bei Golubka und eine Runkelrübe im Viehstall.

Unerwartet gingen meine Gedanken in eine ganz andere Richtung. Erschüttert sah ich mir die Gebote noch einmal der Reihe nach an. Tatsächlich, nirgendwo gab es einen Hinweis, der es verbot, einfach zu bitten. Mama würde es selbstverständlich Betteln nennen, aber auch das war nicht verboten! Ich ließ die Bibel achtlos auf dem Tisch liegen und stürmte aus dem Haus. Mein Ziel waren die Kuh- und Pferdeställe, nur dass ich jetzt nicht stehlen ging, sondern zu dem Pferdeknecht Onkel Mitja, mit dem ich mich lange unterhielt und dann so ganz beiläufig fragte, ob er mir nicht ein bisschen Hafer geben könnte.

Er konnte. Die Taschen meines Mantels waren wie aufgeblasen, so viel hatte er hineingestopft. Das war ein guter Fang! Gut gelaunt trippelte ich dann noch zum Kuhstall, wo ich von den Melkerinnen zwei Zuckerrüben und eine Runkelrübe geschenkt bekam - die Kühe würden es nicht merken, lachten sie. Ich drückte meinen Reichtum fest an die Brust und lief nach Hause.

 

Der Anblick meiner Mutter am Tisch vor der offenen Bibel versprach nichts Gutes. Um sie zu besänftigen, legte ich die Rüben auf den Tisch und begann, den Hafer aus den Taschen zu kramen. Mama starrte mich entsetzt an:

- Woher hast du das? Scheinst dich beim Lernen der Gebote aber wirklich angestrengt zu haben!

- Ja, das habe ich, aber nicht so, wie du meinst. Ich habe gar nichts gestohlen, sondern das alles geschenkt bekommen, - ich weinte vor Enttäuschung.

- Geschenkt? Einfach so, ohne weiteres? - sie sah mich zweifelnd an.

- Na ja, ich habe darum gebeten, - gab ich ungern zu, da ich wusste, dass Mama gleich wegen der Bettelei schimpfen würde.

- Gebettelt, wolltest du sagen?

Ich hatte doch recht. Plötzlich wurde ich wütend:

- Sieh dir nur alle Gebote an, Mama. Gibt es vielleicht eines, das das Bitten verbietet?

- Betteln, - berichtigte sie mich automatisch.

Wir beide wussten ganz genau, dass ich mich einfach herauszureden versuchte, aber beiden war auch klar, dass wir ohne diese ‚Bitt- oder Bettelgänge’, egal, wie man es nannte, einfach verhungern würden.

- Du machst das nie wieder, Mama zeigte auf den beschriebenen Deckel der Bibel.

- Ja, Mama, - versprach ich erleichtert.

 

 

 



↑  94