Эмили - окончание (31.08.2017)


Иван Антони

 

Пантелей Иваныч, деловой и распорядительный на берегу реки, брёл за Густавом, едва волоча ноги. Он походил больше на усталого пастуха, бредущего вечером с работы, чем на руководителя колхоза. Душу председателя терзали сомнения и проснувшаяся вследствие этого совесть. Говорила же Эмили, что за последний грех они жестоко поплатятся, а он не поверил и даже посмеялся, сказав, что вместе мол грешили, вместе и ответ держать перед Богом. А ведь так оно и вышло! Покарал Господь обоих, и её, и его за грех, совершённый в день свадьбы детей! Обоих лишил сына! И хотя никто в селе не догадывался, что Густав-младший его сын, ему-то от этого не легче! Он-то знал и помнил, был тайно привязан к Густаву отцовской любовью.

Густав-старший выглядел не лучше. Он шёл, отрешившись от всего, и размышлял о том, за какие грехи Господь забрал у него последнего сына. Вальди он помнил таким, каким видел в последний раз, когда уходил в трудармию. Смерть сына произошла не на глазах отца, и Вальди остался в его памяти как бы живым. «Не было отца рядом, вот и случилась беда, — думал Густав. — Будь отец дома, этого бы не произошло, не допустил бы я смерти сына!» Так считал он до сегодняшнего дня, в душе тайно обвиняя Эмили в смерти Вальди — недосмотрела, мол, жена. Второй сын рос при нём, и отец был сегодня дома. Однако погиб и он. Кого же винить в его смерти? Кто недосмотрел в этот раз?

Эмили стояла на коленях в правом углу комнаты и не обернулась, когда мужчины вошли в дом. Она истово молилась, кланяясь до пола:

— Господи, верни мне его! Верни! Первого не схоронила, дай хоть этого похоронить! Не прощай мне грехов, оставь их на мне, но верни сына!

Мужчины бесшумно прошли за её спиной и присели за стол, не смея прерывать молитвы убитой горем матери. Оба молчали, ожидая, пока Эмили помолится.

Наконец, она в последний раз наложила на себя крест, низко поклонилась образам и, старчески кряхтя, поднялась с полу. Ноги у неё занемели от долгого стояния на коленях и плохо слушались. Не сказав ни слова, Эмили, тяжело переваливаясь с ноги на ногу, поплелась к шкафу, достала из него початую бутылку водки и три гранёных стакана. Разлив водку по стаканам, залпом осушила свой до дна. Водка не обожгла, как обычно, а как будто провалилась в пустоту, не согрев груди, и Эмили не прикоснулась к стоявшей на столе закуске.

— Не ищите напрасно Густава, время зря не тратьте, не найдёте вы его, — обречённо сказала она, устало пройдясь по лицам мужчин потухшим взором, и безнадёжно махнула рукой. — Не отдаст мне Господь сыночка. За грехи мои не отдаст.

— Да ты что, Эмма? Найдётся! Вот только льдина растает, так сразу и найдётся! Куда ему деться? Мы все меры для этого приняли, — стал горячо убеждать её Пантелей Иваныч.

— Напрасны все ваши меры, Пантелей Иваныч. Кара мне это за грехи мои. Первая кара, что оба сына моих ушли к Отцу небесному раньше матери, а вторая — что похоронить нечего. От Вальди осталась шапочка, а от Густава — рубашка. Вот и всё. А самих сыночков нет...

Эмили обиженно всхлипнула, по-детски шмыгнув носом, и прикрыла постаревшее от горя лицо передником, промокая обильно выступившие слёзы.

— Рубашка и шапочка, — повторила она, — вот и всё, что от них осталось.

И не в силах сдержаться, горько-горько заплакала навзрыд, не стесняясь присутствия мужчин, по-старушечьи подвывая и охая.

— Не забудьте положить шапочку и рубашку в гроб со мной, как хоронить будете. За то и буду благодарна, — добавила сквозь слёзы несчастная, продолжая горько плакать.

Мужчины молчали. Что скажешь, чем утешишь мать? Вот горе-то!

В ожидании, пока растает льдина, Густав заказал Петровичу добротный гроб из сухих сосновых досок и с помощью супруги обтянул его чёрной материей. Эмили красиво окантовала готовый гроб белыми кружевами, и стоял он у них в сенях постоянным напоминанием и укором живым о неисполненном долге предания тела земле.

— Ну, вот, теперь всё как надо сделали, — повторяла с тихой грустью мать каждый раз, проходя мимо гроба, и нежно касалась его рукой. Глаза её при этом оживали, и из глубины их лучился неземной свет. — Недолго уж ждать осталось.

Вечерами Эмили ходила на реку посмотреть, не растаяла ли льдина. Теплилась ещё в ней крохотная искра надежды, что отдаст ей река сына, утешит уставшую в тягостном ожидании душу. Но льдина мрачной грязно-серой глыбой лежала на ярко зеленеющем берегу и таять не спешила, поддерживая в душе матери надежду на чудо.

Наконец, льдина растаяла, но утопленника под ней не оказалось. Должно, проложила река промоину подо льдом, положила в неё труп и занесла илом. Где теперь искать? Не станешь же реку перекапывать!?

И когда стало ясно, что утопленника найти не удастся, состоялись похороны — наложила Эмили руки на себя, не вынесла душевной тоски по сыну. Записка, короткая осталась от неё, торопилась, должно, горемычная, когда писала. Положите, мол, в гроб со мной шапочку и рубашку, вместо сынов моих, да поставьте на могилке рядышком с моим крестом слева и справа от него два других крестика: один, какой поменьше — для старшего сына, Вальди, а другой, что побольше — для младшего, для Густава. Просила ещё мужа простить её, если что не так при жизни сделала, да замолить грехи её перед Богом и перед ним, если он того пожелает. А что за грехи за ней были, про то не написала, забыла, должно, второпях горемычная. Ушла из жизни тихая и покорная, как свеча перед образами догорела. Догорела и погасла.

А гроб тот, что она белыми кружевами украсила, как раз по ней вышел. Большенький уже сыночек Густав был. Маму догнал.

 

Прошёл год. Собрался Густав жену проведать, могилку её поправить. Сложил в дорожную сумку простенький инструмент и пошёл на кладбище. Приходит — а там и поправлять-то ничего не надо! Аккуратненько всё прибрано, и цветочки свежие в баночке с водой стоят! Дочери, видно, постарались, цветы мамины любимые где-то отыскали. И это в такую-то рань! Весна только-только в силу входить стала.

Смотрит Густав и глазам своим не верит: на скамеечке, что он рядом с могилкой Эмили поставил, председатель колхоза собственной персоной сидит! Вот так сюрприз! Выходит, посидеть, помянуть Эмили можно будет, а также о жизни по случаю встречи побеседовать! Зд`орово!

— Ты чего это, председатель, расселся тут? Не родня тебе, вроде бы, моя Эмили. Или своих могилок нет, помянуть некого? — спросил Густав с напускной строгостью, но для того лишь, чтобы разговор затеять.

— Своих помянул уже, земля им пухом. Да ведь и добрых людей помянуть не грех. Как считаешь?

— Добрых людей завсегда помянуть не грех, это ты правильно сказал.

- А всё же чудн`о мне твоё присутствие у этой могилки. Действительно, не родня тебе моя Эмили!

— Не торопись, Густав, не торопись! Посидим рядком, поговорим ладком, вот всё и объяснится. Есть у меня, что сказать, потому и поджидал тебя здесь. Знал, что придёшь проведать Эмили. Не можешь не прийти! Разве можно её забыть? Таких женщин, как она, в мире не много найдётся. Необычная она, редкая.

Загадочная речь председателя насторожила Густава, но он не стал торопить его, лезть с вопросами, а поставил сумку у оградки и неторопливо присел на край скамейки. Посидели в молчании. Обоим было что вспомнить.

Вернувшись из воспоминаний, Пантелей Иваныч не спеша достал из сумки бутылку водки и закуску к ней: огурчики солёные прошлогоднего приготовления, пучок свежего зелёного лучка, хлеб ломтями и соль в бумажном пакетике. Достал и два стограммовых стаканчика. Разложив и расставив всё принесённое на газетке, постеленной на скамье, он, не спрашивая Густава, молча налил в оба стаканчика, но не по сто, как обычно, а по пятьдесят граммов водки, видно, на долгую беседу настраивался. Вздохнул, всё ещё находясь во власти воспоминаний, затем взял свой стаканчик и невысоко поднял его:

— Ну, что? Помянём, что ли, Эмили? Земля ей пухом, а душе — мир и упокоение! Светлая память о ней да пребудет в сердцах наших!

— Хорошо говорить умеешь, — заметил Густав, — как по-писаному. Я так не могу, не обучен.

Мужчины выпили, закусили, и Пантелей Иваныч приступил к разговору:

— А помнишь ли, Густав, что покойница, мир праху её, в записке предсмертной написала? Она просила тебя простить её за грехи. А за какие грехи простить, знаешь ли?

— Нет у неё грехов, и, значит, спрашивать о том нет надобности. Написала, как обычно в записках перед смертью пишут. Врач сказал, что руки она на себя наложила, потому что после смерти второго сына головой занедужила. Стресс у неё был. А больной человек всякое написать может.

— А грех Эмили состоял в том, — пропустив мимо ушей реплику Густава, продолжал Пантелей Иваныч, — что изменила она тебе, когда ты в трудармии находился. Потом, чтобы скрыть этот грех, обманула тебя. А после всего сильно переживала, что и согрешила, и обманула, а повиниться перед тобой, покаяться в грехах своих возможности у ней не было. Носила бедняжка это в себе тяжёлым камнем, но говорить могла только с Богом. Это мучило её, ведь она любила тебя и боялась потерять, узнай ты правду.

Густав поперхнулся огурцом. От негодования глаза его потемнели, и взгляд стал колючим. Такое сказать над могилой усопшей!?

— А нельзя ли полегче, председатель? Ты говорить-то говори, никто не запрещает, да не заговаривайся! Меру знай! О покойниках, сам знаешь, плохо не говорят! А ты такое несёшь, что противно слышать! Да ещё рядом с могилкой усопшей!

Густав смотрел на «родственника» с нескрываемой ненавистью. И как только язык повернулся сказать такое? А ещё образованный человек, председатель!

— А я и не говорю плохо, Густав. Говорю, как есть. Переживала она из-за этого сильно, хотя вины её в том не было, что изменить мужу пришлось. Вина за грех её на мне лежит. Это я понуждал её грешить со мной, пользуясь безвыходным положением матери.

Густав исподлобья смотрел на «родственника», не зная, что делать. Надо бы морду набить наглецу, по-мужски наказав за клевету на усопшую супругу, рот заткнуть хаму, чтобы остановить грязную ложь, изливаемую на Эмили! Но бить морды на кладбище неприлично — неуважение к усопшим проявишь. К тому же исподволь стало разбирать любопытство: а что ещё скажет не в меру разговорившийся родственничек? Морду-то набить успеется: день только начался.

Пантелей Иваныч умолк, уйдя в воспоминания. Затем, размыслив обстоятельно, решил, видимо, высказаться до конца, чтобы Густав мог яснее представить себе обстановку, сложившуюся в селе после его отъезда в трудармию и уяснить, почему произошло то, о чём он ему сказал.

— Вас-то, мужиков, здесь не было, всех в трудармию отправили, и пришлось вашим бабам с голодом в одиночку бороться. У кого не было детей или там одно дитё было, тем ещё ничего, можно было как-то концы с концами сводить. А у твоей Эмили трое на довольствии находились! Не могла она их своим трудом прокормить, хотя и старалась, выбивалась из сил, добывая для них еду. Я и предложил ей, «помог», так сказать: ты мол — мне, а я — тебе. Деваться-то матери было некуда, ибо выбор был невелик: либо грех на душу взять, и дети останутся живы, не умрут с голоду, либо ей безгрешную жизнь вести, но тогда поминай, как детей звали. Вот я, кобель, просчитав ситуацию, и воспользовался безвыходным положением матери. Теперь-то, как полный расклад представлю, стыдно о том говорить, как всё вышло, — закончил Пантелей Иваныч, не кривя душой назвав себя кобелём; осуждал, видимо, «подвиги» свои, говорить о которых было неприятно, но правды ради и ясности представления пришлось назвать вещи своими именами.

— Да и отношение у нас к вашему брату, к немцу то есть, в то время, сам знаешь, какое было. Ну, подумаешь, «приласкал» немчурку, прижал, принудил силой или используя обстоятельства! Куда ей со своей бедой идти? Кто защитит? В то время я много женщин под себя стелил. И немок, и своих русских тоже. Кто приходил продукты получить — есть дома было нечего, а кто зуд женский погасить. Баба, она ведь без мужика не может, трудно ей перетерпеть. Твоя, однако, чуралась меня, стороной обходила. Если и приходила за продуктами, то лишь тогда, когда на столе уже ни крошки не оставалось. За детей боялась, из-за них на унижение и позор шла. А я на свою голову влюбился в неё. Да только ей от моей любви ничего кроме горя испытывать не приходилось. Совестливая очень была, переживала сильно. Я видел, но мне всё равно её хотелось! На жену смотреть не мог, такой уродихой она мне в сравнении с Эмили казалась!

Пантелей Иваныч снова потянулся за бутылкой, налил себе, налил Густаву. Подержал стакан задумчиво и, ничего не сказав, выпил залпом. Внутри привычно обожгло. Он закусил лучком с солью, зажевал корочкой хлеба, покачал головой, порицая себя за прошлые непотребные дела, и тяжело вздохнул.

Выпил и Густав. Понятное дело, за усопшую, за Эмили выпил, а не за «подвиги» председательские. Он намеренно воздержался от реплик и вопросов, догадываясь, что самое главное председатель ещё не рассказал. Не для того он малоприятный для него разговор затеял, чтобы только о своём неприглядном поведении поведать.

— Да, увлёкся я сильно, — продолжал Пантелей Иваныч. — А она не убереглась, понесла. Аборт делать категорически отказалась. По вере нашей аборт недопустим мол. Убийство это, грех непростительный. Уж лучше буду за грех мой всю жизнь оскорбления от мужа терпеть, но дитё умерщвлять в себе не стану! Тогда я придумал, как помочь ей, чтобы и дитё в живых осталось, и семья сохранилась. Добыл я разрешение на поездку к тебе, чтобы съездила, побыла с тобой и как бы от тебя понесла.

— Врёшь ты, председатель! Всё нагло врёшь! — не желая слышать явную ложь, в негодовании выкрикнул Густав, с ненавистью глядя на Пантелей Иваныча; это было уже слишком! — По срокам выходит, что мой это сын! Я ведь всякое передумал, получив весточку о рождении Густава. Получали у нас некоторые ребята письма от родных, что жёны их, мол, в отсутствие мужей гуляют и детей от местных мужиков рожают. Так я, вернувшись домой, для уверенности сразу проверил дату рождении Густава, и точно просчитал — на месяц раньше срока родила Эмили, если считать от той недели, когда она ко мне приезжала! Один месяц, выходит, не доносила сына! И на то причина была: время тяжёлое, вот и родила раньше срока! Хорошо, что хоть так родила! Так что не угадал ты, дорогой председатель, не продумал до конца враньё своё, просчитался! А что это значит? Это значит, что всё, что ты здесь наговорил — сплошное бессовестное враньё! Не думал я, Пантелей Иваныч, что ты на это способен! Главное, не пойму, для чего ты весь этот бред несёшь? Поссориться со мной хочешь? Подумай тогда, хорошо ли будет, если Прохор, твой сын, об этом узнает? Он ведь с моей дочерью живёт! Их дети — наши внуки!

— Не вру я, Густав. Видит Бог, не вру. И рад бы, чтобы всё сказанное враньём было, да, к сожалению, всё это правда. Если не веришь, съезди в районный ЗАГС и проверь в книге регистрации рождения детей, какого числа родился твой сын. Там чёрным по белому написано, что родился Густав на два месяца раньше, чем ты прочёл в «Свидетельстве о рождении».

Густав был сбит с толку. Он глупо хлопал глазами, не находя нужных слов. Если председатель соврал и на этот раз, то это легко можно проверить и ткнуть доказательство лжецу в нос. Но на такой дешёвый трюк председатель не пойдёт! Слишком уж мелко. Тогда выходит, что всё, что он рассказал — правда? Однако в душе отца теплилась надежда на справедливость, и он уже не столь воинственно, а с нотками сомнения в голосе спросил:

— Ты, что ж, родственник, фальшивое «Свидетельство о рождении» на Густава сделал? Как же тебе это удалось?

— Да, сделал. И сделал очень даже просто! Два месяца спустя после рождения Густава я находился в районе по делам и в конце рабочего дня специально зашёл в районный ЗАГС. В ЗАГСе в то время работал мой хороший знакомый, и я соблазнил его распить бутылочку. Встречу, так сказать, отметить. Он побежал в магазин за закуской, а я, чтобы ускорить нашу «встречу», заполнил вместо него «Свидетельство о рождении» на Густава, в котором дату рождения перенёс на два месяца позже. Друг вернулся с закуской, выпили, стали вспоминать о том, о сём, и я между разговорами подсунул ему «Свидетельство» на подпись; он подписал, не проверив запись в книге регистрации. Да и день как раз был тот, что на календаре значился, поэтому он, не заподозрив ошибки в записи, расписался и печать поставил. С водкой-то, милый мой, раньше многое можно было делать! Да и нынче тоже. На том стоит Россия.

Он криво усмехнулся печальной российской действительности, в смысле водки, и закончил повествование рассудительно:

— Зато, благодаря фальшивому «Свидетельству», жили вы все эти годы спокойно, и Густав, без сомнения, был твоим сыном! И жили бы так до последних дней своих, если бы не глупая смерть Густава. Вот только тайна эта камнем лежала на сердце Эмили и разъедала её здоровье. Очень уж честной женщина была! Нельзя так! Трудно на земле честным людям. Смерть второго сына добила её.

Он снова налил водку себе и Густаву, печально вздохнул и произнёс задумчиво:

— Помянём сына, Густава! Пусть светлая память о нём останется в сердцах до скончания дней наших!

Густав не стал возражать. Убедил Пантелей Иваныч, хотя и горько было согласиться с этим. Не надо бы только посторонним об этом знать, чтобы не чернили светлую память о женщине, перенесшей на хрупких плечах тяготы военных лет и защитившей детей от голода, пожертвовав для этого честью. Это ли не испытание истинной материнской любви? Прости ей, Господи, грехи её тяжкие!

Пантелей Иваныч, то ли боясь, что не успеет завершить запланированное, то ли из других каких-то соображений, не закусывая, сразу же наполнил стаканы и предложил помянуть Вальди:

— Эмили была убеждена, что смерть Вальди лежит на её совести. Если бы не наши с ней отношения, приведшие к рождению Густава, не взяла бы она с собой Вальди в тот роковой день. Выходит, из добрых намерений предоставил я ей лёгкую работу и из-за этого стал виновником смерти твоего старшего сына. Хотел сделать, как лучше, а получилось … Помянём твоего сына Вальди. Пусть память о нём останется в нас.

Густав помянул и Вальди. В расстройстве закусывать не стал, и его повело. Да и голова была перегружена; нужно было время переосмыслить услышанное.

— Домой мне идти пора, однако. Тяжёлый я стал. Да и помянул уже всех, слава Богу... Не спросил только о главном. Скажи, Пантелей Иваныч, для чего ты рассказал мне это? Не рассказал бы, и до последних дней жил бы я спокойно, уверенный во всём, что до сих пор знал. А теперь не будет мне покоя: услышанное от тебя будет сопровождать меня до конца жизни, и противоречивые мнения об Эмили нещадно грызть мою душу. И буду я снова и снова перелистывать страницы жизни моей супруги, каждый раз заново осуждая или защищая её. Ты этого хотел?

— Нет, Густав, нет! А не забыл ли ты, что Эмили в предсмертной записке написала? Прошу мол мужа моего, Густава, простить меня, если что не так в жизни сделала, да замолить грехи мои перед Богом и перед ним, если он того пожелает. Вот что было написано! А замолил ты грехи Эмили перед Богом? Простил ты ей измену и обман? Нет! А почему? Потому что ничего не знал! А я уже год одной мыслью мучаюсь: ведь это она меня имела в виду, кто должен тебе всё рассказать, чтобы ты принял решение и, может быть, облегчил её участь на том свете молитвами за неё. Если пожелаешь, конечно, простить Эмили и за её грехи помолиться. Записка та мне адресована была, чтобы я, как доверенное лицо Эмили, исполнил её последнюю просьбу — рассказал тебе правду. А ты уж сам решай: прощать тебе или не прощать, молиться ли за упокой её души или нет.

Густав, кряхтя, поднялся со скамьи, взял сумку и, не подав собеседнику руки, неровной походкой пошёл домой. И сколько мог видеть Пантелей Иваныч, ни разу не обернулся.

Пантелей Иваныч не обиделся на Густава за то, что тот не подал ему руки, понимал его. Но он, как доверенное лицо Эмили, передал Густаву то, о чём она просила его, его единственная безответная любовь. Он считал, что рассказав Густаву, поступил правильно, подтвердив тем свою любовь.

А если честно, Пантелей Иваныч и сам уже не был уверен: есть ли Бог на свете, или нет? Предсказывала же Эмили страшную кару для обоих за грех, совершённый в день свадьбы его сына и её дочери?! И ведь так оно и вышло: наказал Господь обоих. И если Бог действительно есть, то просьбу усопшей непременно следовало выполнить, чтобы в судный день Он мог положить молитвы за неё на правую чашу весов. И он, Пантелей Иваныч, доверительную просьбу Эмили выполнил, ибо Густав не знал, о чём ему надо просить Господа Бога в молитвах, а теперь знает.

Вспомнился утренний разговор с супругой. Узнав, что муж собирается пойти на кладбище, чтобы помянуть мать невестки, та хмыкнула, удивившись странной прихоти мужа, и спросила, кстати, почему он так противился дружбе дочери с сыном покойницы. И Пантелей Иваныч проболтался, сказав, что Густав приходился дочери кровным братом.

Услышав новость, Пелагея Афанасьевна раскрыла от удивления рот — вот так да! А она до сих пор ничего не знала!

Хмыкнув в ответ, супруга неожиданно злорадно рассмеялась:

— Как же, как же! Помню я «тяжёлое для нашей Родины время»! Ты тогда часто задерживался на работе со своими отчётами. Однажды я решила подсмотреть, что это за отчёты такие, что на семью времени не остаётся? А когда увидела, чем муженёк мой занимается, такая злость меня разобрала! И решила я отомстить тем же. Не разводиться же с тобой, козлом, из-за твоих кобелиных наклонностей? Ты Кузьму Лошкарёва помнишь, что умер три года назад? Помнишь, как он домой с войны вернулся, а дома никого нет. И сам такой болезный, без руки и хромой. Ну, я и пожалела героя-фронтовика, до тех пор «обогревала» его, пока он с Фроськой-вдовой не сошёлся ... Так дочь-то твоя от него! Выходит, зря ты не позволял ей с Густавом встречаться! Может, и остался бы парень живой, если б не с компанией в тот день связался, а пошёл с дочерью гулять.

Пантелей Иваныч испуганно глянул на супругу:

— Ты... того, старая… смотри, чтоб беды какой с дочерью не вышло! А то накажет Господь дитё невинное за грехи твои!

То, что с супругой ничего не случится, Пантелей Иваныч не сомневался: Бог у жены другой. Ну, а если и случится … ну и Бог с ней!

 

Солнце поднялось над горизонтом и нещадно жгло землю. Дочь отогнала коров на старицу и дожидалась прихода отца. А Густав лежал в кровати и мысленно перелистывал и перелистывал свою жизнь ...



↑  76