101-й километр, далее везде №8 (31.03.2016)

(Автобиографическая повесть в форме художественных рассказов)

 

Вальдемар Вебер

 

 

Вышла книгой в изд-ве «Алетейя"

Невидимка

 

В третьем классе меня посадили за одну парту с девчонкой. Звали ее Света. Она приходила в школу в чистом фартучке, в нарукавничках, с бантами в солнечных волосах, безукоризненная, как ее тетрадка по чистописанию. Сидеть с ней за одной партой было настоящим испытанием.

Почерк у меня был ужасным, в дневнике среди пятерок и четверок мелькали трояки и даже двойки, я опаздывал, забывал дома ручки и тетради. Но я ломал характер, упорно с собою боролся — завоевать уважение Светы стало целью моего существования. Говорили, что я менялся буквально на глазах.

На школьных переменах нас обычно удаляли из класса — для проветривания. Однажды, возвратясь позже всех, я поразился царившей в классе тишине. Но почему все смотрят в мою сторону?

Подойдя к своему месту, я увидел, что мой черный портфель лежит прямо на парте, а на нем мелом жирно нарисована свастика.

Я посмотрел вокруг:

— Кто это сделал?

За всех ответила Света:

— А мы думали, это ты сам так свой портфель разукрасил, чтобы его с другими не спутали.

И весь класс громко рассмеялся.

В тот же день я попросил учительницу пересадить меня к кому-нибудь другому. О, какое же это было счастье — не желать больше нравиться ей! Я мог снова отдаться своей натуре, не обращать внимания на чернильные кляксы на руках и тетрадях, ставить на стол локти, получать с чистой совестью тройки. Света переключилась на нового соседа по парте — долговязого Скороходова.

Свастика вновь и вновь появлялась на моем портфеле, нерегулярно, порой раз в месяц, порой раз в полгода. Так продолжалось несколько лет. Ия, и другие постепенно к этому привыкли, и вместе подтрунивали над неутомимым невидимкой.

В девятом классе историю у нас со второго полугодия стала преподавать молодая учительница Елена Николаевна. Одновременно она вела и уроки географии. Елена Николаевна была выпускницей Московского университета, могла устроиться в столице, но попросила распределить ее в провинцию. Отец, университетский профессор, пытался препятствовать, но Елена Николаевна не уступила, приняла лишь условие, чтобы провинция эта была не слишком уж дальней. Так она попала в наше ближнее захолустье.

Небольшого роста, темноволосая, большеглазая и большеротая, Елена Николаевна зажигала своей неизменной мажорностью. Ей было тесно в рамках своего предмета, и она пичкала нас разного рода сведениями, литературными цитатами, даже пела на уроке разные песенки. Порой было непонятно, какой у нас урок, география, история или литература. Темы, которых она касалась, казавшиеся раньше неинтересными, вырастали на глазах из карликов в великанов.

Мы мечтали о будущих подвигах на дальних широтах и меридианах. Елена Николаевна предлагала заняться поисками неизведанного в непосредственной близости от школы. Обратить, например, внимание на то, как живописен наш городок, лепящийся к речке, взглянуть на нее саму, извивистую, но при этом неторопливую, вдоль которой мы каждый день ходили в школу, не обращая на нее внимания. Или на бывший господский парк за школьной оградой: на то, как умело он расположен, как искусно вписаны между дубов и лип березки и клены, и какой он грустно-счастливый, когда глядит с высоты на бегущую вдаль реку.

Даже к местным небылицам, вроде той, что, мол, от разрушенной церкви на Церковной горе до самого Александрова ведет тайный подземный ход, проложенный еще самим Иван Грозным, она отнеслась серьезно, без насмешки.

— Просто так слухи не появляются...

— Это почему же не появляются, — возражали мы, — вот кто-нибудь из нас возьмет сейчас да и выдумает что-нибудь — и уже через неделю об том будет говорить всё Карабаново.

— А вот и не выдумает ничего стоящего этот ваш кто-нибудь, — задирала нас Елена Николаевна, — давайте, пробуйте, давайте, придумывайте, пусть это и будет вашим домашним заданием.

Наши придумки оказались скучными, неостроумными и нелепыми, и эксперименты над карабановцами было решено до времени отложить.

— Даже если история с подземным ходом — вымысел, он основан на факте существования таких ходов, а значит, это чья-то идея, и она почему-то зародилась. Карабаново при Иване Грозном еще не существовало. Но ведь можно предположить, что была здесь некогда лесная часовенка, или, вернее, скит, в котором Грозный скрывался в затяжные периоды своей тоски. Допустим, подземный ход был прорыт только от слободы до леса, а там уже царь выбирался на поверхность и дальше по лесу шел...

 

Пораженные воображением Елены Николаевны, мы не знали, что возразить.

— Кстати, коли мы уже битый час про Грозного толкуем, расскажите-ка, что вам известно об Александровской Слободе?

 

Всех нас родители водили когда-то в этот заросший лебедой и репейником музей, и у некоторых сохранилась память о кое-каких музейных экспонатах. Меня, например, поразил тяжелый посох Грозного. Смотритель сказал, им царь наследника своего убил, сына Ивана. Большинство же ничего не могло вспомнить. А рассказать — и того меньше.

— Вот те на! Живут под боком у русского Версаля и понятия о том не имеют! Одно время, хоть и ненадолго, здесь столица России была, куда Грозный со всем двором переехал. И первая русская печатня работала тоже в Александровской Слободе, а руководил ею человек с довольно странной для его занятия фамилией — Невежа. Да, много странного было в той русской жизни, как, впрочем, и до, и после...

Она часто заканчивала свою речь подобными таинственными фразами, оставляя нас в неведении. А губы ее при этом трогала медленная мечтательная улыбка.

Однажды Елена Николаевна нагнала меня по дороге из школы. Нам было по пути, но как-то уж больно дотошно расспрашивала она меня о нашей семье, о моих интересах. Расставаясь, вдруг спросила, что означает свастика на моем портфеле. Я взглянул на портфель и понял, что в этот день впервые свастики не заметил, так и прошел с ней всю дорогу от школы. Елена Николаевна о невидимке слышала впервые. Со времени ее появления у нас он не давал о себе знать. Я скаламбурил:

— На каждое заведение своё привидение!

Прощаясь, она посмотрела мне в глаза и вдруг улыбнулась — на этот раз только мне одному — той самой своей загадочной улыбкой.

Была у Елены Николаевны одна слабость, вполне естественная для студентки пятидесятых годов — любовь к путешествиям. Она принадлежала к легендарному «байдарочному» поколению, проводившему добрую часть жизни в походах, в пении под гитару у лесных костров. Этой страстью она старалась заразить и своих учеников.

В июне мы всем классом отправились в настоящий поход. Нам предстояло посетить старинный город Переславль-Залесский, обследовать 28-километровую береговую линию Плещеева озера, посетить музей «Ботика Петра I» — суденышка, с которого начался российский морской флот, осмотреть близлежащие от озера и города руины монастырей и церквей, а также составить карту местности и ее достопримечательностей.

Директор школы Подъячева, бывшая ткачиха-стахановка, сухая, постоянно шамкающая вставными челюстями старуха, напутствовала нас:

— Наблюдайте больше родную природу, неча по церквям шляться!

До Переславля от нас всего 47 километров. Однако добирались мы целых три дня, шли с многочасовыми остановками, редко большаками, чаще проселочными дорогами, а многие километры прошагали речными тропами.

Вдоль любой речки ведут они, протоптанные рыбаками. Шли мимо тенистых омутов, солнечных плесов, по кромке отмелей, по краю песчаных обрывов, пробирались сквозь лозняковые джунгли и заросли дикой малины. Сухие, пахнущие мятой, диким клевером и гвоздикой поляны сменялись болотистыми низинами, заросшими стрелолистом и осокой. Был июнь, все цвело и благоухало. Переходя от одной речки к другой, обязательно взбираешься на пригорки, на высокие кручи оврагов, откуда видно далеко-далеко и слышна перекличка перелесков, полей, рощ и лугов. И часто где-нибудь вдалеке на зеленом холме высится церковь с белой колокольней, все вокруг себя собирая, все к себе притягивая, властвуя безраздельно над этим раздольем, но нет в той власти ничего насильственного, все готово отдаться ей добровольно. Издали не видно, что церковь неживая, купола голые, кресты или сбиты, или искривлены.

Во время остановок слушали «лекции» Елены Николаевны. Ей хотелось, чтобы мы ощутили, как она выражалась, «магнитное поле родного края».

— Отсюда рукой подать до Сергиева Посада, до лавры, колыбели всего, чем славна Россия, а рядом Киржач, Хотьково, Арсаки, Махра с их монастырями, а по лесам — пустыни, скиты. Эта местность и по сей день излучает особый свет. Многие храмы сегодня в руинах, но музыка, звучавшая в них, жива, и я хочу, чтобы вы услышали ее.

Ночевали в палатках, ловили в реках и озерах рыбу, жарили на костре. Знаменитой переславской ряпушки по прозвищу «царская селедка» на удочки поймать не удалось. Требовалось особое умение. Покупали ее у местных рыбаков.

Широкие улицы одноэтажных городков и сел, по которым мы проходили, заросшие по обочинам подорожником и крапивой, вытекали, словно реки, из полей и лугов и опять в луга и поля вливались. Идешь по такой улице, а в конце ее видишь или ковер из цветов, или колосящееся поле на фоне леса.

К Переславлю подошли в сумерках и решили заночевать на берегу одного из многочисленных узеньких притоков Трубежа. Позднее мы поняли, что Елена Николаевна, смотревшая все время на карту и несколько раз справлявшаяся у встречных прохожих, искала именно это место. Остаток вечера занимались установкой палаток.

Проснувшись, увидели, что разбили палатки невдалеке от лесистого увала, на пологом склоне которого стояла церковь. За разбивкой ночлега мы ее не заметили. Ограда церкви сохранилась лишь частично. Купол ободран, в жести проржавелой крыши — дыры. В прошлом вокруг церкви находилось кладбище, от него вела тропинка к когда-то ближайшей деревне. Деревни давно уже нет, церковь обросла бурьяном и сохранилась, видимо, только потому, что была на значительном расстоянии и от города, и от озера, не имело смысла использовать ее даже под склад. Из-за худой крыши, похоже, и туристы редко располагались в ней на ночлег, разве что грибники забредали, когда жара донимала.

Как всегда после завтрака, собрав палатки и упаковав вещи, мы, каждый на своем рюкзаке, расположились вокруг Елены Николаевны.

 

— Я еще дома задумала остановиться на ночевку у этой церкви, чтобы продолжить начатый на последнем уроке разговор о связи языческого славянского прошлого со всей дальнейшей историей Руси. У всех религий есть свои символы, выражающие доброе и злое. И у язычников они были. Изображение рыбы, например, всегда было знаком добра, позднее оно стало таковым и у христиан. А вон там, рядом с ним, над фризом вы видите другой знак — свастику...

— Ну и невидимка! Как изловчился, — сказал кто-то под общий смех, — на такую высоту залез.

— Да нет, это не невидимка, — возразила Елена Николаевна, посмеявшись вместе со всеми, — а тот зодчий, что церковь строил, или один из его подмастерьев. Сегодня свастика ассоциируется с гитлеровцами, но то был символ добрый, для большинства людей на земле он обозначал солнечное колесо, вечный свет, был знаком, приносящим удачу, счастье. Бесовские силы всегда рядятся в личину добра. Присвоив себе свастику, они лишили мир этого доброго знака. Вот вам еще одна их победа...

Последние слова Елена Николаевна произнесла совсем тихо, опустив глаза. Потом подняла их, взглянула на церковь и перекрестилась. Мы, потрясенные, застыли в молчании.

— У древних славян свастика была важным символом. В древнейшем нашем храме, Софийском соборе в Киеве, под куполом изображены целые пояса свастик, а между ними — кресты.

 

По выражениям лиц моих одноклассников было видно, Елена Николаевна явно переоценила степень нашей осведомленности. У большинства в глазах были недоумение и растерянность.

Обычно после рассказов Елены Николаевны на нее сыпались вопросы. Теперь все молчали. Но вдруг прозвучал пискливый голос Скороходова:

- В попах всегда фашизм сидел, всегда они его народу внушали, уже тогда в Киеве...

- Скороходов, ну что ты такое говоришь! Ты же помнишь, я вам рассказывала, какой была Русь при Ярославе Мудром...

- Я не о государстве русском говорю, а о попах, они всегда всё портили, и царей портили, от них все несчастья.

Даже после выпада Скороходова Елена Николаевна не почувствовала, насколько мы еще не подготовлены к ее речам. Словно забыла она, что не воспитывал нас папа-профессор, специалист по древнерусской истории, что Скороходов — сын парторга комбината, а большинство остальных — дети ткачих и прядильщиц, словно сама не училась в школе по тем же учебникам.

Но, должно быть, слова Скороходова ее распалили, в ней еще сильней заговорил просветительский азарт, и она взволнованной скороговоркой стала рассказывать о Киево-Печерской лавре, о святом Феодосии, о том, что киевская София связывает нас с Грецией и что, если бы не воссиял над днепровскими холмами свет Первозванного и не освятил бы варяжские терема, не было бы ни великой страны, ни Москвы, ни Переславля. Вдруг она осеклась, — видимо, заглянув во враждебные глаза Скороходова или наконец-то заметив смятение на наших лицах, — заторопилась, забормотала, что пора отправляться в путь, скоро полдень, а нам еще ботик Петра надо осмотреть...

— Вот это дело, — одобрительно пискнул Скороходов.

Было бы удивительно, если бы наш поход остался без последствий. Родители кого-то из учеников написали в гороно, что новая учительница занимается религиозной пропагандой и оправданием фашизма. Скороходов клялся, что ни он, ни его папаша к этому отношения не имеют. Думаю, он не лгал. Действовать исподтишка было не в его характере.

«Шить дела» Елена Николаевне не стали — был пик оттепели, в те годы партийные власти, случалось, проявляли нерешительность. Историю замяли на городском уровне. Директриса Подъячева от Елены Николаевны все же предпочла избавиться, перевела ее в одну из школ соседнего района. Жизнь Елены Николаевны сложилась благополучно. По ученой линии она не пошла. Вышла замуж за ярославца — ученика отца, уехала с ним в его родной город и всю жизнь проработала в школе; в одном лишь оказалась «неудачливой»: мечтала о сыне, а родила четырех дочерей. Все годы она ходила с учениками в походы, пешком, на плотах, на лодках, витийствовала, просвещала, и даже выйдя на пенсию, к своему пристрастию не остыла, каждую зиму сколачивала на лето новую туркоманду. Хорошо представляю себе ее, постаревшую, среди школьников и молодых коллег, поющую в лесу у костра свою любимую:

«Так пусть в пути гремит нам гром, И путь нам молнией светится!

Однажды, будучи в Ярославле, я посетил ее.

— Кстати, невидимка с вашим отъездом больше не объявлялся. Спугнули-таки вы его, — сообщил я ей. В ответ глаза ее засветились, и она улыбнулась той странной медлительной улыбкой, так завораживавшей меня когда-то, словно с самого начала осознавала: в ее назначении к нам таился особенный смысл, чья-то воля, — из десяти университетских предложений по распределению заставившая выбрать наше Карабаново...

 

Агроном

 

Директор карабановского сельпромхоза агроном Валерьян Карлович Донауэр был небольшого роста, щупл и узкоплеч, что не очень сочеталось с высокой пышной шевелюрой пепельного цвета, профилем римского патриция и щедрыми формами его супруги.

Когда Машка Донауэр, дождавшись мужа из очередной долгой командировки, у ворот нашего дома заключала его в свои объятья, он проваливался в её пышные груди, как в стог сена.

Кстати, цвет его волос вполне гармонировал с цветом дорожной пыли, неизменно покрывавшей его одежду и обувь. При любых обстоятельствах и по любому поводу он носил наглухо застегнутый темно-серый френч с широкими карманами и стоячим воротником, такого же цвета галифе и хромовые черные сапоги, был хмур и неразговорчив, к чему окружающие относились с пониманием, будучи осведомлены о «постоянных временных трудностях» его отрасли.

С середины 50-х сёла и городские пригороды стали жить получше. После смерти вождя налоги снизили, закупочные цены повысили, обязательные поставки с приусадебных участков отменили. Позволили держать собственную скотину. Кто-то разумный наверху решил, что деревня сама выкарабкается, если ослабить узду, дать сельскому человеку хоть немножко почувствовать себя хозяином, — пусть «пожирует» на собственном клочке земли, коли останутся еще силы после работы в колхозе-совхозе.

Период жирования длился недолго. Хрущев заподозрил, что личное хозяйство наносит ущерб общественному. Был взят курс на создание агрогородов, где крестьянину надлежало преобразиться в сельхозпролетария.

Для осуществления сего замысла требовался чудодейственный метод. Известный лозунг зазвучал теперь иначе: «Коммунизм — есть советская власть плюс кукурузизация всей страны».

Валерьян Карлович, человек рассудительный, любимой фразой которого была: «В этом деле спеху не надо», в беседах с коллегами о новом почине отзывался неодобрительно: «Кукуруза на Владимирщине? Да он сбрендил, этот Хрущев!»

Ничего, впрочем, особенно смелого в подобных заявлениях не было. Тогда многие и похлеще выражались. Феномен пятидесятых! Всего-то несколько годочков понадобилось после смерти диктатора, чтобы у людей языки развязались.

Возвращался я как-то под вечер из леса вдоль кукурузного поля. Начало сентября, но уже подмораживало. У обочины дороги возле трактора сидел на ржавом ведре тракторист, ел из консервной банки кильки в томате. Я спросил его, почему кукуруза такая чахлая.

— А надо этого придурка в Москве спросить, он про кукурузу больше всех в мире знает. Говорят, окромя её ничё больше не ест. Только от водки не отказывается, а на все остальное даже глядеть не хочет, что на икру, что на лосося. Подавай, мол, мне, жена, кукурузу во всех видах. При этом матерится, недоволен, что другие члены Политбюро отсталые очень, кукурузу жрать не хочут. Початки-то ему, небось, с Украины доставляют... Ну да ладно, пахать пойду, — заключил механизатор, вставая с ведра — нам-то один хрен, что сажать.

- Так уж лучше бы хрен.

- Знамо! — без улыбки ответил тракторист.

 

Частными разговорами с коллегами Донауэр, однако, не ограничился. Попытка внедрения кукурузы в наших краях, где против говорило все — и климат, и почва, и традиции, была с его точки зрения настолько нелепой, что он, обычно неактивный и немногословный, стал вдруг к общему удивлению просить на собраниях слова и выражать свое резко отрицательное мнение. На практике же Донауэр кукурузу не то чтобы открыто саботировал, но действовал по собственному разумению: отвел под нее лишь небольшой участок, чтобы без особых потерь для производства продемонстрировать неэффективность хрущевской панацеи.

Валерьян Карлович явно перебарщивал. Даже при оттепельном послаблении по части свободы слова и поощрении индивидуальной инициативы, критика линии партии, а тем более противоборство, никак не одобрялись. Если бы не благоволивший к Донауэру влиятельный не только в районе, но и в областных и даже московских кругах директор комбината, в подсобном хозяйстве которого Донауэр работал по совместительству, последнему бы не поздоровилось. Все обошлось. Валерьяна Карловича вызвали куда надо, пожурили, посоветовали сбавить опровергательский пафос.

И Донауэр, действительно, перестал высказываться. Но вовсе не потому, что якобы струсил. Истинную причину неожиданной перемены знали лишь посвященные. В один прекрасный момент, осознав, что сопротивляться «велению времени» невозможно, Валерьян Карлович ухватился за как-то само собой возникшую в нем идею вывести особый морозоустойчивый сорт кукурузы, нет, нет, конечно же, не озимый, — как профессионал Донауэр знал, что в силу генетических свойств этой культуры, озимый вариант невозможен — но удается же дачникам на своих крохотных участках выращивать початки до сахаро-молочной спелости. Из таких вот экземпляров и должен был, по замыслу Донауэра, появиться сорт, способный довольствоваться нашим неярким солнцем.

Понемногу увеличивая посевные площади, Донауэр продол¬жал эксперимент, и кукуруза росла на его опытных делянках год от году все лучше. Успехами Донауэра заинтересовались в центре. Простили ему период саботажа. Признали его вклад экспериментатора. В местных газетах его сравнивали теперь с Мичуриным и Лысенко.

В Карабаново к Донауэру решил наведаться сам Никита Хрущев. Из Кремля об этом сообщили незадолго до его приезда. Два дня город стоял на ушах. Скребли, терли, белили, красили, и не только в хозяйстве Донауэра.

Дело было в апреле, помню, как вся наша школа мастерила к приезду Генерального бумажные цветы, как мы в срочном порядке учились скандировать: «Если хочешь быть живым, сей квадратно-гнездовым!»

В тот день по пути к нам Хрущев несколько раз делал незапланированные остановки и находился уже в километре от Карабаново, как вдруг повернул оглобли. То ли с похмелья был, то ли экстренные дела позвали.

Наши цветы и транспаранты в один миг поблекли, обратились в никому не нужный хлам. Мы чуть не плакали от огорчения. Сами не знали, о чем больше сожалели, о том, что зря трудились или что Хрущев не увидит нашего Карабаново. И было непонятно, чему так радуется директриса. Она просто запрыгала от восторга при известии об отмене высокого визита. Позднее до нас дошло: накануне в школе вышел из строя мужской сортир.

На фабрике тоже ликовали. Рассказывали, будто парторг Сычева, услышав, что Хрущев не приедет, взглянула на портрет Фридриха Энгельса, висевшего в комнате парткома на противопо¬ложной от нее стене, и перекрестилась.

«Оттепель» набирала силу. Слава не вскружила Донауэру голову, он продолжал много трудиться, в обращении с людьми был так же прост и выдержан, но с какого-то времени в нем начала наблюдаться некая странность.

По рассказам его жены, у себя дома Донауэр, запершись в кабинете, мог подолгу громко разговаривать сам с собой, причем на разные, даже женские, голоса. В его лексиконе преобладало при этом слово «кукуруза». Последнее, правда, никого не удивляло, на людях он также говорил в основном о ней. Было известно, во время командировок агроном скупал в книжных магазинах литературу о кукурузе и дарил ее карабановским библиотекам — клубным, фабричным, школьным и даже детсадовским. Машку свою послал учиться на курсы машинописи, чтобы диктовать ей задуманную им книгу, в которой собирался изложить методы поступательного внедрения кукурузы в климатически рискованных регионах. Ел он теперь также по преимуществу кукурузу или изделия из нее. Факт сей засвидетельствован очевидцами, можно допустить, что вышеизложенный рассказ тракториста о пищевых пристрастиях Хрущева — вовсе не преувеличение. Питаться кукурузой Валерьян Карлович заставлял и жену, отчего та еще больше раздобрела, и он ее всем демонстрировал, словно саму королеву полей.

И вот на полях руководимого им хозяйства Донауэр приступил к широкомасштабному внедрению любимой культуры. Лето того года выдалось жарким, долгим, и урожай был исключительно удачным. Но триумфа не состоялось. Руководящими органами успех этот никак не был отмечен, а пресса, как местная, так и столичная, обошла его полным молчанием. Как раз в это время кукурузе по приказу сверху был дан повсеместный отбой.

Донауэр новых директив как будто не замечал. Когда ему осторожно напоминали, он даже не отмахивался — просто не реагировал, словно ничего не слышал.

Как и во времена своего первого «бунтовства», он просил на собраниях слова, самокритично признавал, что глубоко заблуждался, выступая против кукурузы, и что Хрущев был гениально прав, совершил лишь ошибку, действуя скоропалительно, в вопросах селекции ничего, мол, нельзя достичь с наскока.

Сокращению посевов кукурузы в следующем году он не подчинился, отдал под нее почти все посевные площади. Год был дождливым и холодным, урожай кукурузы катастрофически плохим, и хозяйство Донауэра впервые за все время своего существования не выполнило плана заготовки кормов. Даже жалкие показатели соседних колхозов и совхозов, где кукурузу уже два года как повывели, выглядели по сравнению с донауэровскими впечатляющими.

Над агрономом стали откровенно посмеиваться. Мальчишки на улице кричали ему вослед «кукурузник».

Директор комбината пожалел агронома. Когда того отовсюду уволили, придумал специально для него неприметную должность в плановом отделе. Работу свою Донауэр исполнял исправно, о кукурузе не разглагольствовал, начальник планового отдела был им доволен. Приходя с работы, Валерьян Карлович отводил душу: писал письма правительству, лично Косыгину, в Академию наук.

Шло время, и постепенно об истории с Донауэром забыли, даже жильцы нашего дома перестали вспоминать о ней. Более того, большинство из них даже не придали значения тому, что Валерьян Карлович уже много месяцев не появляется во дворе, не сидит вместе с ними на скамеечке у подъезда.

Когда кто-нибудь спрашивал о Донауэре у его жены, та молча и как-то механически вынимала из дамской сумочки газетную вырезку из комбинатской многотиражки и давала интересующемуся почитать: «На очередном открытом партийном собрании директору Н.С. Карпову был задан вопрос, где в настоящее время пребывает товарищ Донауэр. Директор ответил, что товарищ Донауэр некоторое время был болен и в данный период восстанавливает здоровье в ведомственном санатории закрытого типа. Лично с В.К. Донауэром наш корреспондент встретиться не смог, но от сотрудников санатория узнал, что, даже находясь на излечении, агроном Донауэр продолжает упорно работать над проблемой выведения морозостойкого сорта кукурузы. Как среди отдыхающих, так и среди работников санатория у него появилось много единомышленников. На приусадебном участке санатория у Донауэра имеется своя земельная делянка, где ему разрешено продолжать свои опыты. Деятельность знаменитого агронома находится в постоянном поле зрения научно-исследовательских заведений. По их мнению, эксперименты Донауэра достойны самого серьезного изучения».

Говорят, что Главлит комбината пропустить эту заметку долго отказывался, но обратились к директору, и тот разрешил.

Вырезка из многотиражки со временем истрепалась и каждый раз, когда Машка Донауэр доставала ее из своей сумочки, грозила распасться на мелкие кусочки. Однажды так и произошло. Машка сокрушенно начала было их собирать, но осознав бессмысленность сего занятия, махнула рукой, томно вздохнула, и, вынув из сумочки губную помаду, накрасила губы.

(продолжение следует)

↑ 1501