На прогулке в немецкой провинции (30.11.2017)

Владимир Штеле

 

Немецкая мошкара ведёт себя пассивно.

Коровёнки справные лежат на пастбище, огороженном электрической ниточкой, площадью с трёхкомнатную московскую квартиру, глаза у всех задумчиво полузакрыты, - это они надои и жирность молока подсчитывают, чтобы хозяин в конце месяца не обманул. А мошкара неторопливо вокруг морд коровьих летает и делает вид, что просто физкультурой занимается, отрабатывает фигуры высшего пилотажа на случай неожиданного гуманитарного нападения бомбардировщиков НАТО.

Каждая коровёнка знает своё место в жизни, каждая имеет свою жёлтую пластиковую, густо исписанную визитную карточку. Из-за отсутствия у коров карманов приходится эти карточки привинчивать к большим пушистым коровьим ушам. А хоть уши и большие, но когда у коровёнки биография богатая, то одного уха не хватает, и приходится вторую страницу визитной карточки привинчивать ко второму уху. Тут тебе и имя, и отчество указано, год переселения в Германию стоит, день заключения гражданского брака и объём бёдер до и после дойки мелкими цифирьками на пластике вырезаны. Подходи, читай, пожалуйста, нам скрывать нечего, мы коровы старательные, послушные, мы и там хорошо доились, и здесь на нас хозяин обижаться не может.

Один пузатый летун навертелся, налетался, накувыркался перед коровьей мордой, подумал, что это корова от удивления перед его мастерством челюсть нижнюю уронила и слюни выпустила. Ну, герой, лови момент! И летун, почувствовав сухоту в горле, смело сел на угол правого коровьего глаза, притуманенного высококалорийной, невысыхающей материнской слезой, окунулся с головой в эту благородную влагу и заглотил полным ртом первый большой глоток. Корова отвела в сторону своё большое ухо и со всего маха шендарахнула пластиковой карточкой по пузатенькому мастеру высшего пилотажа. Мастер расплющился на коровьей визитной карточке и закрыл тенью своего тела дату первого свидания коровы с быком Акселем.

Вот так информационная революция негативно влияет на поголовье мошкары: если бы коровье ухо не было оснащено пластиковой наковальней, то летать бы и радоваться пузатенькому мухокрылу, удивлять лупастеньких мушек своим геройством, целоваться с ними на мягком пружинном цветочном лепестке. А так – оборвана целая линия жизни. Поэтому мошкара и пассивничает. Самые смелые, хвастливые и принципиальные уже выбиты, а защитные инстинкты против тяжёлой пластиковой плиты ещё не выработаны, так как негативного смертного опыта ещё пока недостаточно накоплено. Природа очень долго раздумывает, наблюдая какой-либо непорядок в своём хозяйстве, пока не решится в мозгах этих мошек что-то подкрутить или их какой-нибудь съёмной железобетонной раковиной обеспечить для спасения живота.

Возле пастбища, как в зоопарке, проложена асфальтовая дорожка. Мимо массивной скульптурной группы «Коровы улучшенной породы на отдыхе» проезжают на велосипедах или проходят трезвые гуляющие люди. Часто велосипедисты проезжают семьями. Отец, как правило, возглавляет колонну. На багажнике его велосипеда прикреплено специальное маленькое креслице, где сидит серьёзный ребёнок, похожий на мятежного русского матроса, который перед началом каждой революции обвязывает себя крест-накрест пулемётной лентой для устрашения бездельников и богатеев всего мира. Для усиления моих ассоциаций, следующий за большим велосипедом отца, маленький велосипедик второго, уже самостоятельного, сына оснащён высокой гибкой антенной, на верхушке которой закреплён яркий красный флажок. Я ещё не знаю, что главное в этой конструкции: коротковолновая антенна бегущей волны или притягивающий взор красный флажок на кончике антенны. С такими флажками мы совсем недавно двигались октябрятскими рядами мимо праздничных трибун, и здешних детей это удовольствие не миновало: у каждого есть свой велосипедик с красным флажком.

Два, а то и три года они катаются под сенью красного флага, потом и удивляться нечего, что социалисты так сильно расплодились в Германии. Правда социалистами они себя называют редко, окончание этого слова – «исты» они, как правило, проглатывают, а вместо потерянного или проглоченного окончания приставляют другое, размывающее и затеняющее суть дела, слово, и получается: социал-демократы. Где ставить ударение в этом составном слове, имеющем семь слогов, не знает никто, даже председатель партии. Для смягчения ударов при частых вынужденных посадках партия снабжена правым и левым крылом. Но этими крыльями снабжена любая благоразумная партия, даже партия христианских демократов, которая находилась долго в высоком головокружительном полёте и стала поэтому более похожей на ракету модели первых послевоенных соревновательных лет. Высоко летала, а и ей пригодились короткие, рудиментарные крылышки. Эта партия-особая: в ней все демократы являются параллельно христианами. Вероятно, есть где-то в подполье партия антихристианских демократов. Но об этой партии мы ещё ничего не знаем. Хотя, если послушать оправдательно-обвинительно-очернительные партийные дебаты, то становится ясно, что все партии с антихристом братаются, когда бог спит.

За нервно подрагивающим флажком едет мама, жена, хозяйка. Если отец выбирает оптимальный для всего семейства темп движения, романтично глядя вперёд и мысленно прочерчивая траекторию маршрута, то жена и мать выполняет главную контрольную функцию: всё семейство у неё перед глазами, вся техника – под её наблюдением, она не может себе позволить задрать голову и любоваться близкой линией горизонта, искажённой рукотворными сооружениями.

Наблюдение за линией горизонта недоступно и малышу, сидящему за папкиной спиной. Он имеет только два узких боковых сектора обзора. В его возрасте горизонт ещё мало интересен, если, конечно, ты не считаешь себя будущим Шиллером и не собираешь материалы для написания драмы «Дон Карлос, который живёт на крыше». А поскольку занятие поэзией в современном сугубо прозаическом мире – дело абсолютно неприбыльное, рекомендуется даже талантливому дитёнку уже в глупом додетсадиковом возрасте горизонт перекрывать наглухо. Вот и этот матросик видит только близкое, и только близкое имеет непосредственное влияние на нашу жизнь.

А ближе всего находятся коровы. Малец повелительно указал ручкой на старательных, жующих и прядающих ушами коровок и замумукал так, как его учила мама, когда показывала книжки с картинками. Мама восторженно заулыбалась и отдала приказ папе немедленно остановиться. Все три велосипеда, услышав голос мамы, замерли на одной линии с заданным расстоянием, согласно параграфу 456-В\16.3-С120095 указаний транспортного министерства земли Гессен. Мама взяла освобождённого от перекрёстных ремней матросика на ручки и стала зачитывать любопытному малышу интересные коровьи биографические данные, а малец, радуясь приобретению новой важной информации, непрерывно мумукает и доверчиво тянется к голому проводку, по которому течёт самый настоящий электрический ток. Коровы знают, что они этим проводком защищены от любых напастей и нападений, поэтому совершенно спокойно жуют дальше, не замечая это существо комариного облика, которое своим непрерывным мумуканием пытается доказать своё родство с деловым, солидным коровьим миром. Всем своим видом коровы говорят: «А нам таких засранцев-самозванцев в сродственники не надо. Сначала рога такие, как у нас, отрасти, да жёлтую визитную карточку к уху привинтить заслужи, а потом и мумукай».

Грань между городом и деревней в Германии давно стёрта, а, возможно, её и не было никогда, поэтому городские люди уже давно живут в деревнях, а деревенские, те, которые попроще, - в городах. Деревенские – это переселенцы из Казахстана, Сибири, из других глухих углов российской империи, а также многочисленные темноглазые дехкане из Турции и весёлые собиратели трав из интересных заповедных стран с чудными именами, скрытых до сих пор от цивилизованного мира плотным пологом тропических лесов. Все центральные районы больших немецких городов отданы этому деревенскому народу, как дар от немецкой нации, которая после определённых событий обязалась искренне жалеть и любить все без исключения народы большого, драчливого, некомфортабельного мира. Вот и метут длинные восточные юбки полированный мрамор торговых пассажей; вздрагивают и трескаются от перенапряжения зеркала витрин при отражении невероятно смелого макияжа признанной шемонаиханской красавицы; изливается на тысячелетнюю брусчатку простая, без выепонов, народная речь с редкими вкраплениями немецких слов, состоящих не более чем из двух слогов. Этот монолит пришлых деревенских народов всё чаще и чаще нарушается присутствием в праздных толпах грамотных, во все времена критически мыслящих, всё знающих, московских доцентов, а также обиженных, но всё ещё гордых ленинградских литераторов, а также обнищавших, потерявших последнюю гордость и готовых на любую торговую операцию киевских врачей. Деревенский народ с пониманием принимает эту интеллигенцию в свои ряды. Жалко бедолаг – прекратили им платить даже социальную помощь на родине, а как без неё жить творческому человеку без трудовых навыков?

Коренное немецкое население потихоньку, незаметно перебралось в деревеньки и сидит там так тихо, что и не понять – заселены эти красивые домики или просто заботливо приготовлены для несчастных свободных народов, покидающих свои страны, где не на шутку разгулялась демократия. Проходишь по такой деревеньке, а даже собака для порядка не взлает, и поросёночек не прохрюкает тебе добросердечное приветствие, высовывая дырчатый пятак из удобной эмалированной ванночки, заполненной гидрофильной лечебной грязью. Тихое, напряжённое ожидание: когда же ты, гость дорогой, наконец, пересечёшь замершую деревеньку, громко обсуждая на родном языке с Иваном Шульцем (он же Ванька Шульгин, он же Джонни Шулермейстер) последнюю статью Р. Гоклениуса о тенденциозности феноменологических парадигм и неадекватной интерпретации онтологических понятий при персонализации коллективного опыта. Пересёк гость с гостем Ванькой деревеньку, а тут уже – законно наш, баррокистый городской центр, и лица дорогие, хорошо знакомые много-много лет. «Здорово! Привет! Заходи!» - то слева, то справа слышишь. Приятно от такого уважения. А потом поднимаешься, горделивый, неторопливо по истёртым ступенькам биржи труда и чувствуешь в себе директорскую стать. Обойдёшь хорошо знакомые кабинеты, побалагуришь с сотрудницами, подтвердишь в который раз своё безработное положение размашистой, уверенной подписью, и назад - в благополучное гетто свободных и счастливых городских людей.

Вот уже сколько рассказал, а не представился. Меня зовут Валентин, а мою половину – Валентина. Нормальные русские имена. Я думал, что и в Германии люди носят нормальные немецкие имена, ну, там, Карл или Фридрих. Оказывается, нет! Помешались они здесь на этой мультикультуре и преклонением перед всем ненемецким. Вероятно, поэтому зовут моего знакомого из местных немцев коротко, странно и противно – Бодо.

Я, когда с ним на прогулке здесь у коровьего стада познакомился, сразу сказал: «Извини, Бодо, но я тебя буду звать просто Фрицем». Это как-то привычней для российско-немецкого уха. Сначала он маленько посопротивлялся, всё бормотал: «Мутер, мутер», - мол, это покойная мама после поездки в центральную Африку назвала его в честь кочевника, с которым она каталась три недели по пустыне на одногорбом верблюде, а потом как-то сразу сдался и даже признался, что всегда мечтал носить это звонкое имя – Фриц.

Ну и хорошо, приятно человеку угодить. Фриц, как и я, безработный. Я с ним после третьей баночки самого дешёвого пива выхожу иногда погулять, когда этот зануда др. Шульц, который когда-то давно, где-то очень далеко занимался марксистско-позитивистской социологией и этнометодологией на примере населения Куровского района, занят организацией новой партии переселенцев. А Фриц человек способный, любознательный и справедливый. Вас, говорит, бедных российских немцев угнетали в России за вашу принадлежность к немецкому народу, а теперь угнетают в Германии за вашу принадлежность к русской культуре. Почему, говорит, и местным немцам не дать по шестимесячному курсу русского языка. Нет, не для того, чтобы они антраги для получения социальной помощи на русском языке заполняли или выписывали газету «Московский комсомолец», а для того, чтобы, наконец, поняли, как тяжело вам, переселенцам, переходить с одного родного языка на другой родной язык, сохраняя спокойствие, доброжелательность и оптимизм. Так как Фрицу шестимесячные бесплатные курсы не дают, он, желая поддержать весь обездоленный российско-немецкий народ, обучается русскому языку у меня. И он уже хорошо усвоил, что я – Валентин, а моя жена – Валентина. На этом простом примере он раз и навсегда усвоил закономерность формирования слов женского и мужского рода в русском языке. И когда мы, после третьей, сидим в нашем маленьком парке возле маленького пруда, который расположен в пятидесяти метрах от коровьего пастбища, то он, показывая пальцем на серую уточку, говорит: «Птица». А когда синеголовый селезень безбоязненно приблизился к нашим ногам, Фриц, нажимая на согласные звуки, чётко произнёс: «Птиц». Я своего знакомого не исправляю, так как знаю, как легко можно отбить у человека всякое желание к познанию, постоянно указывая ему на его ошибки, что часто и происходит на этих бесплатных шестимесячных курсах.

А парк наш – сельский. И я сельчанином стал здесь, в Германии, хотя отродясь в деревнях или даже в маленьких посёлках не жил. Фриц, конечно, этому не верит. Он убеждён, что восточнее Москвы полустепи переходят в степи, степи – в тундру, а тундра - в сплошной снежно-ледовый покров толщиной двести метров. И думаю я, что для нас, россиян, был упавший железный занавес прозрачным, а для них, бедных западных немцев, был он монолитным, непроницаемым. Вот не жил я в деревнях, а как тянет выйти с Фрицем за околицу да остановить свои глаза на задремавшей коровёнке или на коротконогой лошадке, или на беременной суке, с которой рыхлая гуляющая хозяйка без умолка толкует о прекрасном будущем её, ещё не рождённых, но уже счастливых собачьих детей. Это стало в Германии уже национальной болезнью: сотни тысяч людей, гуляя, разговаривают со своими собачками, которые так же одиноки, как их хозяева. А ведь не было для десятков поколений моих предков радостнее картины, когда лежит, отдыхая, справная корова с ниточкой тягучих слюней, а не далеко стоит бодрая лошадёнка, подёргивая щёткой стриженной гривы и плюшевыми игрушечными ушками. От этой картины мягчели их сердца, выравнивалось в натруженных жилах давление крови, появлялась уверенность в будущем. Какие-то подобные чувства навевают эти животные и мне, испорченному противоестественной городской жизнью, сидением за компьютером, пустыми спорами и длинной-длинной борьбой с кем-то за что-то.

Стоит эта коняжка, покрытая густой, неевропейской шерстью, и в выпуклых бездонно-чёрных глазах мелькают тени её далёкого монголо-татарского прошлого. Вот - широкая, без единого автобана степь, а вот - и конники узкоглазые и темноликие, а вот – твоя, коняжка, далёкая-далёкая прабабушка с такими же выпуклыми бездонно-чёрными глазами несёт молодого монгола на Запад, к Московии, а потом и дальше, к самым границам мелких немецких княжеств. Нет, не помнит лошадка свою историческую родину. Это и хорошо – мороки в душе меньше. Коль уродилась ты в тёплой конюшне одной саксонской деревеньки, коль бегала, брыкаясь, по лужайке у городка Пфердеглюк, коль не чувствовала на своих боках кнута с вплетённой свинчаткой, то нечего о просторных среднеазиатских степях мечтать, хоть там и вольно. Это родина историческая, да не твоя, а твоей давно-давно разорванной на части голодными степными волками прапрабабушки. Глянет на меня беспородная немецкая лошадёнка, всё поймёт, махнёт мне рыжей, непропорционально большой головой и густым коротким хвостом, и как будто скажет: «Ничего, когда-нибудь станет и в твой жизни всё хорошо». А мне, нет, чтобы ей просто молча спасибо или данке сказать, так стал Заболоцкого вспоминать: «Лицо коня прекрасней и умней ...» Или это он про корову писал? А как там дальше?

А дальше подходит Фриц и говорит, показывая на лошадку: «Кобила», и добавляет, самодовольно улыбаясь: «У кобила нет кобил». Слово «жеребец» он ещё не знает, рано ему ещё такие сложные слова знать, но усвоенная логика словообразования подсказывает Фрицу, что если есть «кобыла», то должен быть и «кобыл». Правильно, Фриц. Я поддерживаю его тягу к словотворчеству. Он вообще мужик не плохой, только вот с работой ему не везёт, жена его бросила, денег в богатой Германии он не накопил, детей не завёл, живёт как бирюк, а в остальном у него всё хорошо. Тут ещё одна собачка появилась и в гордой мужской позе, не приседая, намочила жёлтые головки свежих одуванчиков. Фриц по слогам, правильно произносит «кобел». Молодчина! Уже в годах, а память цепкая, как у молодого. Когда мимо нас повела хозяйка беременную сучку, по-прежнему серьёзно рассказывая ей о близком счастье материнства, то Фриц сказал, глядя на собачку: «кобелина». Сколько я раз говорил Валентине не ругаться при посторонних, особенно при Фрице! Память-то у него цепкая, как у молодого.

Я почти совсем забыл о нашей добропорядочной фамилии. А она в полном составе ещё тут. Чтобы закрепить в детской памяти важные даты в судьбах индифферентно лежащих коров, малыш знаками потребовал у матери повторного внятного зачтения всех визитных карточек. Такой устойчивый интерес мальца к животному миру вызвал у матери ещё один прилив восторга. Отец, не разделяя этого восторга и зная по опыту, что и мама, и коровы награждены природой неисчерпаемым терпением, вытащил из бокового велосипедного кармана книжечку для профессионалов-конструкторов, желающих стать самыми лучшими профессионалами среди самых лучших конструкторов. Он просидел длинную неделю за интересной работой, и дела не отпускают его и сегодня: смотрит на горизонт, прочерчивая мысленно линию прогулочного маршрута, а эта линия сворачивается упрямо в клубок, потом разворачивается и ложится вертикальным разрезом фундаментной части агломерационной башни на электронный экран, размещённый в затылочной части каждого нормального человека.

Когда сидишь за компьютером и вычерчиваешь важный объект, который сначала должен появиться на дисплее, потом – нарисоваться на многих больших бумажных листах, а уже потом - материализоваться и отвердеть, то всегда страшно, что вот сейчас взбрыкнет дурное сердце этой электронной машины и полопаются все нарисованные линии, или появится на стекле особая мушка – триппелиус и поест все красные линии, которые, как известно, гораздо слаще синих линий, а без конструкционных красных линий - это уже не проект, а так – один ржавый каркас. Короче, всегда в напряжении, всегда страшно потерять созданное.

Но напрягаются и боятся только начинающие электронные конструкторы, которые не знают одного важного секрета. Оказывается, есть колдовская команда: «Хоппла!». Потерял все линии, изгрызла электронная саранча весь твой труд недельный, а то и месячный – катастрофа! А вот и нет! Надо прислониться к экрану монитора и ровным голосом, но так, чтобы не услышали другие мониторы, сказать по-немецки с английским акцентом, немного в нос: «Хоппла». И всё! И всё, что вы потеряли, вернётся, вырисуется снова на экране, готовое материализоваться, выточиться, построиться.

Тот, кто эту команду придумал, стал очень-очень богатым человеком. И это правильно. Это заслуженно. Посмотрите на людей докомпьютерного времени, они ещё остались среди нас. Посмотрите на них. Разве они живут? Разве можно жить с вечной опаской? Они часто бывают взволнованными, они переживают за что-то, иногда от робости краснеют, они иногда говорят о каких-то принципах и правилах. Это всё от страха: боятся, что без этих принципов и правил всё рухнет, исчезнет, сотрётся.

А теперь посмотрите на динамичное компьютерное поколение. Это поколение знает заветное слово «Хоппла». Подружка ушла к другому? Пардон, не понял. А она ушла по собственной воле в мир лучший. С моста? Понял. Здесь, за углом есть бар с дискотекой. Надо зайти, прислониться к стойке, взять стакан с мутной жижей на донышке, поднести стакан ко рту и ровным голосом произнести в стаканную дырку: «Хоппла». Каждый программист знает, что после этого сразу появится рядом новая подружка, почти полная копия первой, ушедшей, только свежее и глаза у неё не чёрненькие, а голубые. Здравствуй, Гундулла!

Приплыли облака, похожие на плотные большие булки. Каждое облако имеет свои ровные границы, каждое облако автономно и не имеет боковых контактов с другими белыми булками. Как на известной картине Ф. Ходлера. Прилили и остановились над рогами коровёнок, которые, как и велосипедная антенна, непрерывно испускают в небо и далее, в направление созвездия Хули-Гули ультракороткие импульсы. Эти импульсы рассказывают о поведении гуляющих немцев, о моральном облике мошкары, сообщают о влажности пастбища и передают хорошие мысли папы. Всё-всё это фиксируется разведцентром, созданным Богом ещё до сотворения человеков. А чтобы и люди умели шпионить, чтобы им не было так скучно на далёкой земле, Бог открыл человечеству некоторые свои научно-технические секреты. И началось: ФСБ, ФБР, разведка боем, разведка недр...

Коровы уже которое десятилетие параллельно с ультразвуковыми сигналами отправляют докладные записки с личной, принципиальной оценкой ситуации и всегда начинают с одного: «О, Господи, Господи доброта Ваша обильная плохо прикончится..., уже фекалками сушёными нас кормят..., зачем ещё секрет беспорочного зачатия отдали в человечьи руки? Акселя нашего теперь только на фотке и видим. Охо-хо».

Открою вам секрет: когда Ф. Ходлер писал с натуры своё известное «Женевское озеро», он сидел на складном брезентовом стульчике в азиатской части российского царства. Я это место хорошо знаю. И это озеро называется не Женевским, а Песчанкой. Оно находится на юге Томской губернии. На дальнем противоположном берегу озера Ф. Ходлер правильно нарисовал наш воровской посёлок Хып-Хап, а с правой стороны, за рамой картины, осталась не замеченная Ходлером дугообразная железнодорожная ветка. Эта ветка, размещённая на высокой насыпи, и стала причиной возникновения озера Песчанка, так как выполнила роль дамбы, преградившей путь весенним грязным водам. Остальное всё точно нарисовано: и цвет воды, и рыжеватый бережок на переднем плане. Но вода такого цвета была только по утрам, пока в озере никто не бесился. По этому рыжеватому бережку пацаны, которые постарше, водили купать толстую дурную Людку. А пацаны шли не купаться, а подныривать. На Людке был настоящий бабский бюстгальтер и настоящие бабские голубые универсально-спальные трусы. Её заводили в озеро, и начиналось настоящее сумасшествие, которое несравнимо ни с каким праздником Нептуна. Водяные черти с круглыми глазами, залитыми озёрной водой и слезами радости, не соблюдая очерёдности, перевозбуждённые, подныривали под Людку, чтобы под водой снять с неё широкие трусы и за что-то там ещё ухватиться. Людка, совсем ополоумевшая от такого непривычного массового внимания к себе, орала дурным счастливым голосом, хлебала мигом замутнившуюся до полной непроглядности коричневую воду, била толстыми руками по воде, но к берегу приблизиться и не пыталась. Отдельных ныряльщиков приходилось вытаскивать на берег полумёртвыми, их клали животом на гладкий большой камень, чтобы лишняя влага могла свободно вытечь из организма, по которому пробегала крупная дрожь, подтверждавшая наличие остатков жизненных сил. А сами спасатели – скорее назад в воду! К Людке! Мелюзга мужского пола, подзадоренная пацанами пионерского возраста, тоже отчаянно кидалась в бурные мутные волны, ориентируясь на крик или зов Людки. Но – куда там, в таких жёстких условиях конкуренции приблизиться к Людке слабосильному не было никакой возможности. Обвешанные соплями грязной придонной крапивы, выбирались они разочарованно, как чёрные рачки, на берег, сбивались для тепла в тесную кучку и, наблюдая за буйством молодых тел, давали петушиными голосами советы, используя в самых различных сочетаниях только матерные слова. Вон тот крикливый мальчонка со свежим шрамиком над правой бровью будет через пятнадцать лет разрезан стальным колесом, когда он полезет с двумя сумками мариинской водки под вагоны, загруженные сибирским лесом. А тот, рядом, который мокрые спадающие сатиновые трусы рукой поддерживает, сядет в восемнадцать на пять лет, потом выйдет и снова сядет на восемь и уже не выйдет.

А в центре – это я, примечателен только тем, что сбегу к пенсионному возрасту в Германию. Вон тот, крайний слева в этой кучке, который наиболее точно выстраивает матерки в длинное, совершенное, образное предложение, станет журналистом и будет писать репортажи со строек и лирические очерки. Это он переслал мне пачку своих публикаций, а я всё с этими переездами-переселениями и потерял. Только помню начало одного его материала: «Мне острых ощущений не хватает. Ну и что, что страна в пикирующем падении? Нет, вы меня отдельно сбросьте! К правой ноге привяжите ленту резиновую и столкните меня с моста Альтанкара в Испании. Нет, нет, нашим мостам я тоже доверяю, просто в Испании хочется побывать. Пока буду лететь, вся жизнь перед глазами пройдёт, всё-всё вспомню. А вспомнить надо так много! Если всё не вспомню, столкните меня с крыши мочищенского пропеллерного завода бытовой техники. Кажется, я там главным инженером отдела выключателей работал...».

Весь день будут гулять волны по Песчанке, и только к вечеру станет оседать муть, успокоится вода, и набегут облака-булки, ровные контуры которых и запечатлел Ходлер быстрой рукой, чтобы смотрел я на них сейчас долгим взглядом, забыв на время добропорядочное немецкое семейство, продолжающее свою познавательную прогулку.

Я знаю, куда они держат путь, выстраивая все шесть велосипедных колеса в одну линию. Они повернули в сторону города, а поэтому им не миновать стену любви. Это место примечательное.

Стена любви всегда, и утром, и вечером, стоит лицевой стороной к солнцу. Поэтому её тёплая поверхность, обильно усыпанная глубокими оспинками-туннельчиками, всегда излучает мягкое тепло. Здесь, возле этой стены, и пришла доктору Штибель замечательная идея аккумуляции тепла, потому что он на всё смотрел глазами практика и его не отвлекали звуки, которые долетали из глубины массивной стены, сложенной из желто-зелёного мелового камня. Такие люди, как доктор Штибель, умны и полезны. Они знают об этом, поэтому, выходя гулять, они надевают тёмные солидные шляпы. Когда доктор приложил ладонь к шероховатой стене, нижняя половина которой уже была заштрихована вечерней тенью, но ещё наполнена теплом полуденного солнца, то он сразу определил коэффициент теплопроводности камня, насыщенного дёргающимися электронами, возбуждёнными далёкими цепными реакциями. И даже, когда из одной, расположенной высоко, оспинки-полости вылетело серое пулеобразное нечто, это не отвлекло напряжённого внимания доктора Штибель, и он точно определил количество теплоты, переданной в единицу времени через единицу поверхности стены. Из-за недостатка запаса кинетической энергии пулеобразное нечто стало падать и в полёте расщепляться, как боевая ракета СС-48 с несколькими самонаводящимися головками. «Mißt» - спокойно произнёс доктор, снял шляпу и провёл белым платочком по пятнистому темечку шляпы. Ему стало ясно, почему в этом неюжном городке всегда на 0,75 градуса теплее, чем в округе. Да, это стена подпитывает теплом и смягчает климат этого городка – Климакс. Доктор Штибель, не обращая внимания на утробное гудение камня, задумчиво прошёлся вдоль стены, и его левое прозрачное ухо ясно ощутило стабильный поток тепла. Левое ухо доктора было более чувствительным, чем правое, оно было старательней отштамповано, при этом был использован лист хряща совсем другого, повышенного качества, с добавкой легирующих элементов. В важном разговоре доктор всегда поворачивал к собеседнику левое, слегка вибрирующее ухо, пронизанное мелкими синими сосудиками. Это ухо было настолько выразительным, что собеседники смотрели не в глаза доктору, а в его левое ухо – оно отражало эмоции владельца уха лучше, чем его, всегда спокойные, лишённые какой-либо окраски, глаза. На домашних концертах он долго настраивал, фокусировал левую ушную раковину, двигая головой то вверх, то вниз, а, определив оптимальное положение, давал приказ зафиксироваться всем винтам в своём теле и абсолютно неподвижно слушал ноктюрн, который всегда наводил на продуктивные размышления об аккумуляции тепловой энергии.

Об этой проблеме доктор размышлял уже тогда, когда широкое крестьянское тело его матери мощными толчками без особых усилий,вытолкало из своих недр серьёзного мальчика, которого сразу и назвали доктором Штибель. Его удивил температурный перепад при переходе из одной среды в другую, а поскольку он был ещё маленьким, то отношение площади его тела к массе было крайне неблагоприятным с точки зрения потери запасённой тепловой энергии. Это вынудило его присосаться к набухшему, тёмному соску, диаметр которого точно соответствовал диаметру ротика доктора, и поступление высокотемпературного материнского молока остановило процесс неминуемого переохлаждения молодого организма. Уже тогда стало ему ясно, что если у тебя есть запас и тебе с этим запасом хорошо, то внешняя среда лишит тебя обязательно этого запаса, высосет его через поры плотной ткани пелёнок, через розовую кожицу пальчиков, через сопливые дырочки носа. И нет выхода другого, как попытаться использовать запас, который накоплен вне тебя: в той горячей стене любви или в неиссякаемой маминой сисе.

А мама, когда глянула в личико новорожденного доктора, увидела, что оно асимметрично. Чего-то важного не хватало. Её здоровое крестьянское сердце слегка вздрогнуло и сразу успокоилось: это левое бумажно-тонкое ушко прилипло к головке и не хотело менять своего утробного положения. Мама сковырнула пальцем раковину ушка, оно отделилось от головки, но торчать, как торчало правое ушко, не хотело и безвольно обвисло, а потом стало быстро синеть и отмораживаться. Акушерка вернула ушко в прежнее положение и натянула на головку толстый шерстяной чепчик. Потеря тепловой энергии резко сократилась, и мальчик уснул. Так было и дальше: когда доктор чувствовал, понимал, видел или догадывался, что определённый, ему принадлежащий, ресурс уменьшается, он стремился его восполнить. И это более или менее удавалось. Жаль, но он слишком рано понял, что самые важные виды ресурсов невосполнимы, поэтому он всегда считал не количество прожитых, исчезнувших лет, а количество ещё оставшихся – свой запас. Уж, когда праздновался одиннадцатый день рождения доктора, он праздновал, не предавая это огласке, пятидесятилетие своей оставшейся жизни.

Люди любят накапливать, поэтому и суммируют исчезнувшие, оставшиеся где-то позади, лишённые плоти, годы, а свой реальный, но иссякающий резерв времени и не упоминают. Эта сумма исчезнувшего времени растёт и, если эта сумма потерь достигает значительных размеров, то некоторые криводушные люди называют это богатством. Вот встречаются два старика. «Вам ещё сколько?» - спрашивает один другого. «Мне три года». «А мне полтора годика». Вот и всё их реальное богатство или остаток истраченного запаса.

Стена любви живёт жизнью отдельной. И всё происходящее вокруг: суета у близкого супермаркета, оханье сваебойной машины возле здания старого вокзала, красочный плотный поток автомобилей по горбатенькому усталому мосту, и три велосипедиста с маленьким пассажиром, которые прислонили свои рогатые транспортные средства к корневым камням стены, - всё это не касается массивной кладки, где каждый камень нашёл своё единственное место, покинуть которое невозможно, да и незачем.

Больше всех старые строения любит папа, отец семейства. Он вообще любит всё старое: вот даже велосипед, на котором он делает регулярные прогулки, находится на ходу уже сорок два года. Когда смотришь на этот велосипед, становится немного смешно и очень спокойно на душе. Папа уже давно заметил, что чем больше вокруг сияющих лакировкой или никелевым покрытием оснащённых микропроцессорами и потайными сервомоторчиками новых вещей и предметов, тем тревожнее становится жизнь. Подъехать к старой стене на старом велосипеде доставляло ему всегда удовольствие. Он первый соскочил с велосипеда, прижал ладонь к стене, а потом приложил к ней ухо и счастливо заулыбался. Да, да, она продолжала быть тёплой, да, она, как и раньше, наполнена внутренним утробным гудом.

Это гудение любви. В стене живут голуби, которые никогда не вылетают из своих пещерных квартирок, которых поэтому никто никогда не видел. Им некогда, они воркуют бесперебойно, рассказывая про свою любовь и совершая её ежеминутно. И папа, как довольный результатом лечения врач, приложивший ухо к широкому животу пациента, где правильно булькают кишки, и чистым голосом крякает селезёнка, долго слушает стену любви. Слушает и почти забылся, как это бывает с ним, когда он долго сидит за своим рабочим компьютером. Почему это состояние отрешённости, когда ты полностью погружён в себя, решая сложную задачу, работая над захватывающим текстом, придумывая новую конструкцию фундамента агломерационной башни, когда внешний мир временно перестаёт существовать, когда и тебя в этом мире временно нет, - почему это самые сладкие минуты жизни? Да и можно ли эти минуты назвать жизнью? Может быть, это наджизнь? Или это то, что называют в древних книгах раем? Значит, счастье всё-таки возможно, надо только уметь покинуть этот мир хотя бы временно.

Из стены вылетело серое пулеобразное нечто, в полёте это нечто расщепилось, и обкакало маму с папой, помиловав детишек, находящихся ещё в безгрешном возрасте. Папа недовольно сказал: «Mißt», мама примирительно повторила: «Mißt». Они сели на велосипеды, поехали вдоль каменной кладки, повернули налево и скрылись за высокой, непроницаемой, глухо гудящей стеной.

1998 г.

 

↑ 954