Жизнь – что простокваша №2 (30.07.2015)


Антонина Шнайдер-Стремякова

 

(Мемуарный роман – изд. 2005, 2008, 2011)

 

Том первый

Светлой памяти погибших родственников

 

БОЛЕЗНЬ ИЗЫ

 

Иза экзамены не сдавала. За полтора месяца до окончания школьных занятий она заболела воспалением лёгких и её увезли в районный центр – село Родино. К ней наведывались каждое воскресенье; возвращаясь, плакали:

– Изочка умирает – несчастный ребёнок!..

В очередной раз бабушка Лиза громко и радостно сообщила:

– Всё, Бог услышал мои молитвы! Иза выздоровеет!

– Она почти уже здоровая?

– Нет, она ещё очень плохая, но спросила, что я принесла покушать, впервые поинтересовалась: „Как там Тоня?“ и почти всё время лежала с открытыми глазами.

И вот во двор въехал ходок (телега на двоих – с плетёным верхом), на котором сидела Иза в синей юбочке и в тон ей голубой блузочке с маленьким закруглённым отложным воротничком. Я подбежала, и мы крепко обнялись. Мраморное лицо и длинные, с каштановым отливом кудри производили впечатление девочки с картинки. Мама мягко заметила:

– Осторожно, Тоня, у Изы много вшей. Мы будем сейчас её стричь.

– Стричь? Такие красивые волосы?

– Да, красивые, но надо вывести вшей.

– И тебе, Иза, не жалко? Ты согласна стричь волосы?

– Согласна, вши потому что кусаются.

Только теперь я заметила, что она постоянно чесалась. Её остригли под „ёжика,“ затем на два раза вымыли щёлоком (едкий раствор золы для стирки белья) похожую на мальчика голову, вычёсывая корни густым гребешком. Я с любопытством разглядывала на земле красивые кудри – в них копошились жирные, чёрные жучки. „Грязные,“ – решила я. Бабушка Лиза поднесла спичку, и волосы, вспыхнув, быстро сгорели.

– Не будите её. Пусть высыпается, сон лечит, – сказала мама, уходя на работу.

Когда в обед Иза проснулась, бабушка присела на кроватку и начала её поглаживать, приговаривая:

– Хорошо спала... Вши, слава Богу, не беспокоили.

– Да, они спать не давали.

Иза осталась в 4-м классе на второй год, и в последующие годы у каждой из нас началась своя жизнь – свои воспоминания, свои переживания. Казалось, она была довольна, что может позволить себе подольше оставаться маленькой, – быстро нашла общий язык с заречными сверстницами, которые резвились, бегали, дурачились, играя в куклы. Меня тянуло к детям постарше.

 

ДЕНЬ ПОБЕДЫ

 

Начиналась весна 1945-го. Нам с Изой по семь – мы почти взрослые. Куспром закрыли, женщины работали в поле и ночевали в бригаде. Маму отпускали домой раз в неделю – по ночам на несколько часов. Виделись мы редко.

Тёплый майский солнечный день. С разрешения няни играем во дворе – лепим из глины. С пустыми вёдрами на коромысле из сеней выходит няня и обращает внимание на всадника, что кричит у дома, во дворе которого мы брали из колодца воду.

– Опять что-то случилось, – говорит в раздумье бабушка и, пытаясь угадать, всматривается, козырьком ладошки прикрыв глаза.

– Наверное, на собрание зовут, – думает Иза.

– Может, и на собрание, только странно, что Сондрик жеребца своего не пожалел! – удивляется она и направляется к колодцу.

– Раньше старик всегда разъезжал, – вслед ей сомневаюсь я.

– А этот молодой и босой, – замечает Иза.

– Зато в фуражке! – оборачивается няня.

Поравнявшись с нею, всадник притормаживает и кричит:

– К сельсовету, баба, – на митинг!

Няня на ходу отмахивается: «Ладно!»

Поравнявшись с нами, он опять кричит:

– Всем на митинг!

– И детям?!

– Всем велено! И взрослым, и детям!

– А что случилось?

– Идите к сельсовету – узнаете!

– И обязательно?

– Строго обязательно! – кричит он и скачет дальше.

С полными вёдрами на коромыслах возвращается няня.

– Пойдём, бабушка. Он сказал, что нужно всем – и взрослым, и детям. А вдруг накажут, если не пойдём?

Она нас причёсывает, и мы отправляемся к сельсовету. Люди веселятся, образовав большой круг, в котором задорно отплясывают две молодые женщины, выговаривая под гармошку частушки. Мы останавливаемся в стороне.

– Бабушка, смотри, как все принарядились!..

– Может, праздник какой?

– Бабушка, ну, пойдём поближе – посмотреть охота!

– Здесь постоим – нам лучше держаться подальше.

Я вспомнила сабантуй и настаивать не стала. Со своими малышами подходит тётя Марта – мы рады, что компания наша увеличилась.

– Не знаешь, Марта, зачем народ собирают?

– Так война ж закончилась!

– Война?! – застывает няня с открытым ртом.

– Ну да, вам что – не сказали?

– Кто-то верхом на жеребце кричал, чтоб на митинг шли, больше ничего. Счастье-то какое! Теперь домой поедем, в Мариенталь! – радостно скрещивает няня руки на груди.

– Из трудармии мужчины вернутся!.. – мечтательно тянет тётя Марта.

Мы с Изой прыгаем и хлопаем в ладоши: «Закончилась, закончилась! Слава Богу!»

– Чо волынят – начинать пора! – негодуют в толпе.

– Баб з бригады ждуть, – отвечает голос. – За нымы подводы отправылы.

Няня всматривается в даль, откуда должны показаться подводы, задумчиво по-немецки тянет:

– И Элла ж должна приехать...

Чувствуя себя ущербно, мы не ощущаем праздника в душе и с завистью наблюдаем за весельем в кругу. Там запели...

– Едут! Едут! – и веселящийся круг распался.

Женщины спрыгивают с телег и попадают в объятия родственников. Выглядывая маму, мы тоже побежали. Сидя спиной к кучеру и глядя в пол-оборота, мама опирается ладонью о край телеги и тревожно всматривается в толпу. Я издали замечаю её чёрные, ищущие глаза…

– Мама-а! – рванулись мы навстречу.

Мама – в глазах слёзы – молча слезает с брички, опускается перед нами на корточки, обнимает, прижимается и надрывно задыхается. Приподнимается, и мы вместе с плачущей тётей Мартой выходим из толпы.

На крылечко выходят трое – председатель сельсовета, Сондрик и представитель из центра. Начинается митинг.

– Ну, не надо, Элла, успокойся, хватит, – просит няня.

На корточках, уткнувшись в наши платьица, она не может остановить слёзное удушье. Не слушая выступающих, мы обнимаем её и тоже тихо, безутешно плачем, понимая, что отца с нами не будет – уже никогда...

– И он бы мог... до этого дня... дожить! – глядя снизу, смогла, наконец, выдавить мама сквозь слёзы, и мы, виновато скосив глаза в сторону президиума, заплакали ещё горше. Горе хотелось спрятать, не выставлять напоказ, не давать повода для злословий, но уйти нельзя, и от того, что уйти нельзя, очень больно где-то внутри...

Прошло много лет, но говорить и вспоминать без слёз о Дне Победы я не научилась – боль не притупилась...

 

ИСТОРИЯ БАБУШКИ ЛИНДЫ И ЕЁ ДЕТЕЙ

 

С войны возвращались мужчины. Однообразная и привычная женская жизнь разбавлялась потихоньку непривычной мужской, так что командные в колхозе места: учётчик, бухгалтер, бригадир, заведующий фермой или складом – оккупировались теперь мужчинами.

Среди бригадиров маме докучали два Ивана – Короб и Лобзиков, но её симпатий они не вызывали. В своих притязаниях был особенно настойчив Лобзиков. Высокий, мужественный, красивый, он подъезжал к нашему заречному домику и, если мы бывали во дворе, звал:

– Идите сюда, девчатки, покатаю!

Счастливые, что нам уделяют внимание, мы подбегали, взбирались на ходок и гордо-довольные разъезжали по селу. Вечером просили маму:

– Выходи за него замуж – он хороший.

– Я ещё отца вашего не забыла.

Мы пристыженно замолкали: мама не забыла, а мы забыли...

К началу осени в деревне объявился молодой и красивый немец. Поговаривали, что он воевал, был ранен под Курском, но после госпиталя попал, как и все прочие немцы, не на передовую, а в трудармию.

С Линдой, что приходилась ему мачехой, в Кучуке жили у него две родные по отцу сестры и брат. Замуж за овдовевшего отца Линда вышла ещё в Мариентале. Жила она с детьми на отшибе села в захудалой землянке. Линда (в нашем представлении – бабушка), низенькая, худенькая, круглолицая женщина лет сорока шести, выглядела значительно старше своего возраста. Двух её дочерей, 18-летнюю Марусю и 15-летнюю Фриду, в деревне мало кто знал: они никуда не ходили – не во что было одеться. Их брат, кареглазый 10-летний Саша, всегда молчаливый и грустный, стыдился нищеты и сторонился сверстников. Высокая, стройная, белолицая Маруся, девушка с удивительно ясными голубыми глазами, была изумительно хороша – низкорослая и смуглая Фрида смотрелась несколько приземлённее.

Летом работали и питались они в бригаде колхоза, но наступала зима – работу прекращали из-за отсутствия тёплой одежды. До глубокой осени девушки ходили босые и в грубом самотканном тряпье на голом теле. Летом по вечерам стирали они щёлоком нехитрую одежонку, чтобы утром натянуть её снова; подвозили к землянке две-три скирдовальные брички с соломой, чтобы в зиму было чем топить русскую печь.

Однажды осенью Маруся решила в горячей, недавно протопленной печи прожарить одежду – так, спасаясь от вшей, делали многие, – но, видно, печь была ещё слишком горяча: одежда вспыхнула. Голая, металась она, громко плача, по двору. Пришла Линда, в голос зарыдали они обе: Марусе за прогул грозила тюрьма. Линда прибежала к нам, и бабушка Лиза нашла ей какую-то старую одежду – девушка была спасена.

На Волге Маруся и Фрида учились в школе, Саша рос безграмотным. В дырявых штанишках его часто можно было видеть недалеко от школьного двора – он с завистью наблюдал за детьми. В школу Саша пошёл в 15 лет, переростком, и окончил её за три года; приобрёл профессию механизатора широкого профиля и долгие годы работал бригадиром в одном из районов края.

Домой Линда возвращалась уставшая и замёрзшая, сбрасывала с себя лохмотья, зажигала в печи солому и ставила для чая чугунок с водой. Огонь в печи освещал избушку. Пили чай с травами, которыми запасались с лета, залезали на печь и, прижимаясь друг к другу, засыпали. К утру становилось прохладно даже на печи. Чтобы поддержать необходимую для жизни температуру, бабушка до своего ухода протапливала соломой печь ещё раз.

Из родных, кроме пасынка, у Линды никого больше не было. Кто-то сообщил ей его трудармейский адрес, и она отписала о безысходной жизни с детьми, посетовала, что помрут от голода и холода, если никто не поможет.

Лео – так звали пасынка – после освобождения из трудармии работал на Колыме и, чтобы спасти родных от неминуемой гибели, начал отсылать небольшие переводы. Линда кое-как приодела девушек, и их заприметили в молодёжных компаниях. Женщины соседних колхозов недоумевали, откуда у деревенской попрошайки взялись две красивые взрослые дочери.

Жители колхоза имени Свердлова, в котором жила Линда, частично удовлетворяли любопытство: «У неё и сынишка есть».

– Да ты что? Трое детей? Вот бедолага!

– Сидит на печи, не учится, а мальчонка, видать, смышлёный.

– А девки каки смирны да уважительны! Мой Николашка на старшеньку всё посматриват. Нечего, говорю, глаза пялить – немка она!

– На что они живут? У них же, хоть шаром покати, – пусто!

– Ныдавно сын объявывся – грОши будто б посылае.

Вскоре бабушка Линда получила письмо, в котором пасынок просил продержаться – скоро-де будет. Время шло – он не появлялся. Одежду за летний сезон девушки поизносили, и безжалостная зима вновь ждала их на печи. За короткое лето показались они в молодёжной среде всего несколько раз, так что об их существовании вскоре забыли.

Осенью 1946 года у поселкового совета остановилась машина и из кузова лихо выпрыгнул молодой военный, что направился в колхоз имени Свердлова. Мальчишки, любопытный народ, увязались за ним. Какое-то время он шёл уверенно, затем начал оглядываться, замедлять шаги и в какое-то время подозвал мальчишек.

- Не знаете, где живёт Кельблер Линда?

Детвора переглянулась, и незнакомец двинулся дальше, но, так как начиналась степь, повернул к избе, что сиротливо виднелась вдали. Мальчишки забрасывали его вопросами.

- Дяденька, а какая она, эта тётенька?

- Не знаю – давно не видел.

- А дети у неё есть?

- Есть. Две дочери и сын.

Военный и любопытная детвора подошли к избе, постучали. Дверь открыл древний старик с длинной палкой, на которую опирался.

- Не скажете, где живёт Кельблер Линда?

Старик удивился:

- Ня слыхал про таку.

- Она с детьми в колхозе имени Свердлова живёт. Где-то на отшибе.

Кельблер Лео Антонович

(1918-2003). Папа Лео.

1941 г

 

Кто-то из ребятишек разочарованно воскликнул:

- Это попрошайка, что ли?! С детьми?

- С детьми.

Теперь удивился старик: «Да рази ж у яё есть дети?»

Не слушая, военный уже отходил от дома.

- Дяденька, её избушку и не видно с дороги! – не отставала ребятня.

- Над землёй просто бугорок поднимается.

- Во дворе соломы много!

- Ступайте. Дальше пойду я сам – найду теперь!

Землянку по этим приметам он нашёл. Постучал – тихо, рванул дверь – кто-то в полумраке шмыгнул к печи и испуганно закричал:

- Ой, к нам нельзя!

- Почему?

- Мы... мы... на нас ничего нет! Матери нет дома…

Пришелец только сейчас заметил выглядывавшие с печи лица.

- Я Лео – ваш брат, – бросил он к печке два мешка, – одевайтесь, тут на всех должно хватить. Оденетесь – позовёте, – и вышел.

Спрыгнули все трое с печи, развязали мешки. За дверью слышны аханья, оханья, восторги, смех. Открыли, наконец, ему дверь:

– Входите...

Военный стоял у двери и, не узнавая, разглядывал повзрослевших сестёр и брата. Маруся узнала, кинулась на шею и громко зарыдала. Осмелели и подошли младшие – Фрида и Саша. Сплетясь в единый клубок, четверо молодых людей, не стыдясь, плакали громко и безутешно; плакали от горя и обиды, плакали от безысходности.

Весть о том, что у попрошайки объявился пасынок, быстро облетела деревню. Однажды к нам в заречный домик пришла Фрида, которая любила нас, а мы её: в больших листьях лопуха приносила иногда гостинец – клубнику либо землянику.

– Фрида, не надо! – притворно отказывались мы. – Ешь сама, у вас самих есть нечего!

– Я наелась, а вам рвать некому. В бригаде мы её каждый день рвём – до и после работы. Там много, мы и на зиму насушили!

Сейчас она заявилась без гостинца, но в каком-то красивом расклешённом платье с рукавами „фонарик.“ Мы непритворно восхищались – выглядела она необычайно красиво и нарядно.

– Я сегодня с новым и красивым гостинцем. Смотрите! – и выбросила, развернув, ленты двух цветов.

– А-а-ах! – застонали мы от восторга и восхищения от свисавшей с её рук алой и розовой красотой.

– Фрида, зачем? Не надо! Оставьте себе!

– Мы уже взрослые. Нам лент не надо, а вам как раз. Давайте заплету!

И вплела их в наш кудрявый волос. Получились нарядные косички: у меня – длинные, у Изы – короткие.

– Носите. Краси-иво! – любовалась она, расправляя бантики.

Я берегла ленты Фриды и украшала ими подрезанный волос вплоть до 10-го класса.

С этого времени они уже не хоронились людских компаний, и в деревне начали замечать детей бабушки Линды. Вскоре к Марусе посватался вдовый трудармеец – немец из соседней деревни, высокий смуглолицый молодой человек лет двадцати пяти.

После свадьбы, вечернего обеда во дворе их землянки, обнаружилось, что он болен чахоткой. Прошёл год после свадьбы, и у них родилась дочь – маленькая Машенька. Через месяц после рождения тихо умер её отец.

Маруся на похоронах подозрительно кашляла. Линда поила её какими-то травами, но ничего не помогало – Маруся слабела, хотя и ходила с румяными, будто накрашенными, щеками. Однажды няня налила в кувшин свежих сливок, завернула в мокрую тряпицу свежего, только что сбитого масла и направилась к Линде помолиться за здоровье Маруси. Я с Изой увязались за нею. Маруся, молодая и свежая, приподнялась с лежанки.

– Спасибо, баба, только мне это уже не пригодится.

– Ну, что ты такое говоришь, Маруся! Я сейчас помолюсь и, Бог даст, выздоровеешь. Тебе жить да жить!

– Чувствую – скоро помру. А как, баба, жить хочется! – заплакала она. – Машеньку жалко – сиротой останется. Бог даст – доброе сердце мамы вырастит её. Боюсь заразить – на руки не беру. А как хочется!.. – и она закашлялась, держа у рта какую-то большую белую тряпку.

– Сейчас выпьешь свежих сливок, и тебе станет лучше.

– Не надо переводить, пусть Машеньке дадут, – она задыхалась.

Поражало, что молодая и красивая женщина говорит о своей смерти. Это было так противоестественно!

Через два дня деревня скромно хоронила Марусю; она умерла, оставив годовалую Машеньку безропотной Линде.

Ещё через год, тоже от чахотки, умерла 17-летняя Фрида. Две эти смерти прошли по нам, семилетним, болью и печалью.

Потеряв дочерей, бабушка Линда с Сашей и маленькой внучкой жили теперь втроём, и 14-летний Саша в летние каникулы работал в колхозе наравне со взрослыми – надо было кормить мать и племянницу-малютку.

Линда, бывшая Машеньке и матерью, и бабушкой одновременно, души в ней не чаяла и делала всё, чтобы она росла в любви и достатке. Спасло их приобретённое в Мариентале мастерство плетения чудесных соломенных корзинок. Они получались одно-, двух- и трёхэтажными, приобретали форму причудливых теремочков, а порою состояли из нескольких отделений, каждое из которых имело свою крышечку. Слава о её рукоделии разнеслась по селу, а позже – и по району. Она стала получать заказы и начала понемножку этим зарабатывать.

Саша в 18-летнем возрасте женился, и бабушка Линда с маленькой Машенькой жила в его семье. Машенька помогала нянчить двоюродных сестрёнок, дочерей Саши,. Способная и старательная, она хорошо училась. В 1972 году поступила в педагогический институт и после его окончания работала учительницей русского языка и литературы. После замужества уехала с мужем к его тёте в Казахстан, родила там двоих дочерей и в этой стране обрела новую Родину.

Бабушка Линда прожила 92 года, увидела правнучку и умерла со словами: «Буду наблюдать за вами оттуда, живите с миром».

Воспитывавшая пасынка Лео с двухлетнего возраста, Линда зачастила в наш заречный домик. Мама и бабушка Лиза из жалости совали ей то тыкву, то свёклу с морковью, капусту, топлёное масло. Когда матери не было дома, няня Лиза приглашала Линду в домик, и они подолгу о чём-то шептались.

 

ЗАМУЖЕСТВО МАМЫ

 

– Элла, тебе бы замуж, – озвучила свою думку няня Лиза.

– Я мужа ещё не забыла!

– Его не вернёшь, а жизнь продолжается. Я не вечная – одной с двумя детьми тяжело. Ты молодая, красивая – надо мужа искать.

И в нашем заречном домике стал появляться дядя Лео: то картошку поможет выкопать, то сена привезёт, однажды помог сарай перекрыть. Мама вечерами куда-то пропадала. Решив, что она уходит к тёте Марусе, жившей по другую сторону речки, я отправилась к ней осенним, тёплым вечером.

Приближались голоса. Я притаилась в ивняке. Вот те раз: мама и дядя Лео!.. Они медленно спускались к воде – месту, где была мель.

– Как же перебраться через воду? – донёсся игривый голос мамы.

– А вот как! – подхватил он её на руки и в сапогах побрёл по воде. На середине реки остановился, и до меня донёсся звук поцелуя. На берегу осторожно опустил её, и они, обнявшись, пошли дальше. Я – тихонько за ними. У домика дядя Лео поцеловал маму ещё раз, и они попрощались. Зашла я домой не сразу.

– Ты где это была? – накидывается на меня няня. – Везде искала – нигде нет! Напугала…

– По улице бродила, – прячу я лицо.

– Хорошо, что все дома, давайте спать! – зевает счастливая мама.

Обе бабушки, Зина и Лиза, убеждают её выйти замуж. После долгих уговоров она, наконец, сдаётся.

В конце декабря 1946 года в один из субботних вечеров яркий свет 10-линейной лампы, которую зажигали в исключительных случаях, вновь оживил нашу избушку. Сходились гости: бабушка Зина и тётя Маруся с детьми, сёстры дедушки Сандра – Нюра и Вера, – бабушка Линда с молоденькими сестрёнками дяди Лео и ещё несколько незнакомых нам женщин.

Черноволосой маме к лицу белая блуза с чёрными балабольчиками у шеи. Могучий, в военной гимнастёрке дядя Лео тоже красив. Они скромно сидят за столом и принимают поздравления. Кто-то заиграл на гармошке. Подпрыгивая и притопывая, с возгласами «гоп-са-са!» танцуют польку – веселятся.

Мне с сестрой не до праздника – хочется спать. Мама грустно улыбается нам, поднимается и мягко останавливает веселье:

- Уже поздно, детям спать пора.

Гости расходятся неохотно. Шёпотом интересуемся у няни:

- Дядя Лео и вправду всегда с нами будет?

– Ну а как же? – удивляется она. – Он теперь вашим папой будет!

– Двух пап не бывает! – не соглашаюсь я.

– Не бывает, – вздыхает она. – Но... вы же всё хотите, чтобы вас защищали! Вот он и будет защищать!

Так в семье появился мужчина, который несколько стеснил наше женское царство, – мы трудно привыкали к мужскому началу.

Наступало немецкое рождество – 25 декабря. Бабушка Линда связала из соломки дивные, миниатюрные корзиночки с закрывающимися крышечками, внутрь положили по два пряника, которые состряпала альтмама Зина, подвесили их к потолку, и утром каждая из нас должна была сказать:

– Мама и папа, поздравляем с рождеством! Желаем крепкого здоровья и счастья!

Мучительно назвать чужого человека „папой“ – не хотелось предавать память отца, но белый пряник не давал Изе покоя. Велик был также соблазн заполучить в руки красивую корзиночку, и к вечеру она сдалась – сказала всё, что полагалось. Папа Лео целует её, поднимает на руки, и она достаёт с гвоздя корзиночку.

– Тоня, очередь за тобой, – улыбается мама.

Я насупилась и отошла. Мать тяжело вздохнула.

Пять дней волшебная корзиночка с белыми пряниками висела у потолка. Пять дней я крепилась, украдкой поглядывая на потолок. Однажды перед обедом заметила, как в прохладной кухоньке мама задыхалась от слёз в объятиях няни.

Канун Нового года. Жалко маму, но я молчу. Утром Первого января усаживаемся за праздничный стол. Все, кроме Изы, к еде не притрагиваются – молчат. И вдруг из меня вырывается:

– Мама, папа и Муттер (бабушка Лиза), поздравляю с Новым Годом, желаю вам здоровья и счастья!

Мама, плача, бросилась меня целовать, папа Лео крепко обнял, поднял на руки, как поднимал Изу, достал корзиночку и поцеловал. Я грызла пряники – мать виновато улыбалась:

– Свежие, они были вкуснее, зачерствели уже.

Корзиночка нравилась мне больше пряников – я долгие годы берегла её, как память о бабушке Линде. Взрослая, везде искала подобные и не находила – утратился, видно, секрет того плетения...

Произносить слово „папа“ с тех пор не составляло труда.

 

ЗИМА 1949-ГО

 

Новый учебный год мы впервые начинали в разных классах: Иза – в четвёртом, я – в пятом. Это непривычно и немножко грустно, но... Иза становилась всё серьёзнее, и часто уже не я, а она торопила:

– Что ты возишься? На „линейку“ опоздаем!

Каждый день за пятнадцать минут до начала занятий ученики и учителя выстраивались в большом коридоре деревянной школы в два ряда, или, как говорили, „становились на линейку“ – пели „Гимн Советского Союза“. Того, кто опаздывал на «линейку», пугали: «Допрыгаетесь, исключат, как исключили Солодка». Опаздывать на гимн боялись, подгоняли тех, кто плёлся сзади: «Скорее! Уже строятся!» После гимна расходились по классам без дополнительного звонка.

В деревушках, что от Степного Кучука в пяти-семи километрах, не было семилетней школы, и детей определяли, как правило, в наше село, реже – к родственникам в город. Обучение большинства заканчивалось на четырёх классах.

Из соседней деревни в нашу школу ходило пятеро, двое из которых – Харченко Алёша и Люба Скрыльченко – учились со мной в 5-м классе.

Харченко оказывал мне часто знаки внимания: то булавкой одарит, то брошью-приколкой. Когда в игре «Ручеёк» выбор останавливал на мне, я катастрофически стеснялась.

После окончания Родинской средней школы Лида преподавала в нашей 7-летней школе немецкий, пение и рисование. Ученики в большинстве своём были одного с нею возраста, но обращались к ней, как и было положено, по имени-отчеству – Лидия Александровна.

– Сегодня у нас рисунок с натуры. Что будем рисовать? – спросила однажды она.

Дети молчали.

– Можно нарисовать кого-нибудь из учеников.

– А кого?

– Выбирайте сами!

Выбор пал на меня, и я позировала лицом к доске весь урок на табурете, держа мел в руке, которой будто бы писала на доске. Харченко тщательно вырисовал чёрные с бантиками косички, меж ними – гребень, голубую блузочку, синюю юбочку, чёрные валенки. Лидия Александровна похвалила рисунок и показала его классу. На перемене вопрос Алёши застал меня врасплох:

– А замуж за меня выйдешь?

– Зачем?

– Нравишься потому что. А я тебе нравлюсь?

– Не-ет, – стыжусь я признаться.

– Тогда зачем подарки принимаешь?

– Просто... А что? Не брать?

Он помолчал, подумал и сказал:

– Ладно, бери! Можно ещё приносить?

– Как хочешь.

– А подарки нравятся?

– Да-а.

От других мальчишек Алёша выгодно отличался чёрным костюмчиком и аккуратным тёмно-русым ёжиком.

Зима 1949-го выдалась холодной, вьюжной, снежной. Сорокаградусные морозы сменялись бесконечными вьюгами. В один из субботних дней детей сняли с уроков и вывели на „линейку“ без звонка на перемену – никто не знал, зачем. Директор молча оглядел строй и резко произнёс:

– На дворе сильный буран, ничего не видно. Добираться домой по одному – запрещаю, так что разбивайтесь на группы по месту жительства, чтоб недалеко друг от друга.

«Иногородние» заканючили, чтоб им разрешили уйти в своё село, – они-де не заблудятся: дорогу знают хорошо.

– Прекратить разговоры – за ваши жизни отвечаю я!

Группировались шумно и весело. Большие компании директор одобрял, маленькими оставался недоволен. Были и такие, кто стоял в одиночестве.

– Неужели никто не живёт рядом? – недоумевал директор.

– Близко – никто.

– Ну, хотя бы в одной стороне?

Тыкали на какую-то группу.

– Тогда идёте с ними и остаётесь в доме, который ближе к вашему.

– Но наш намного дальше, да и родители будут волноваться!

– С родителями ничего не сделается! В крайнем случае, «старшие» отведут вас дальше!

«Старшие» были в каждой группе. Если близко жил учитель, «старшим» был он. Пятеро из соседней деревни, жившие на квартире у одинокой женщины недалеко от школы, образовали свою группу.

– Никуда не высовывайтесь! – обратился к ним директор. – Хозяйка вас прокормит, ей дано указание.

– Фёдор Иосифович, наша деревня недалеко – в пяти километрах всего! Мы дорогу вслепую найдём!

– Дорог нет – занесло их! И ещё. В буран занятий не будет, так что отдыхайте.

Из школы выходили дружно и весело. Во дворе, однако, поняли, что напрасно подкалывали друг друга: в густом туманном вихре исчезали люди, дома, телеграфные столбы – тем более, тропинки. Двигаться было трудно – сносило.

Три дня бушевала метель, смешивая небо с молоком земли, три дня мы не выходили из дома. На четвёртый день сила ветра уменьшилась, и папа Лео за ужином мрачно сообщил, что пропали дети.

– Какие – наши, деревенские?

– Никто ничего не знает.

Метель стихала – крепчал мороз. Утром пятого дня дети гуськом потянулись к школе.

– Слава Богу! Живы! – воскликнул кто-то, завидя нас с Изой. – Говорят, дети из Светлановки пропали. Их нигде нет.

– Из Светлановки?

– Вы не слышали?

– Слышали, что кто-то пропал, но кто – не знаем.

– Все пятеро вышли на второй день из дому – уговорам хозяйки остаться не поддались.

– А кто уговорил?

– Будто бы Соколов, что из 7 класса.

– А пятиклассники зачем поддались уговорам?

– Убедил, что, если пойдут вместе, не заблудятся.

– Милиция уже ищет.

Вспомнился недавний разговор с Алёшей, в несчастье верить не хотелось.

– Наверняка никто ничего не знает, – сомневалась я. – А как узнали, что они пропали?

Обстоятельный Шура Логинов пояснил, что отец Алёши Харченко привёз ему продукты, а хозяйка испуганно: „Так они же все ушли!“ Пошли к сельсовету, начали звонить и выяснили, что домой никто не вовращался.

– Может, ходят по степи, устали и ждут подмоги!?

Ученики сгрудились у двух круглых, чуть тёплых печей; говорили о детях, плакали, предполагали, что они чувствовали, о чём говорили, когда поняли, что заблудились. Всё явственнее понималось, что надежда на спасение – мираж. Прозвенел звонок, вышел директор и печально сообщил:

– Ребята, школу постигло горе. Пятеро из Светлановки вышли в буран и пропали. Их нет ни дома, ни на квартирах. Сегодня занятий не будет, отправимся их искать. Кто не хочет, может остаться.

Таковых не оказалось.

В ясный морозный день безлюдное степное пространство огласилось голосами. Снег ослеплял. Дети без особого труда передвигались по насту. Подбегали к углублениям, рыли, надеясь на чудо, на то, что под снегом кто-то есть, – возможно, живой...

Всю неделю весь световой день ученики вместе с учителями тщетно метались по полям. Сельские собаки тоже ничего не находили.

Когда возобновились занятия, школа превратилась в траур. Ученики как-то сразу повзрослели. Разговоры – все! – сводились к пропавшим. Про крики, шум, драки было забыто. Говорили, как правило, шёпотом.

Первой была найдена Люба. Через месяц. Её привезли к сельсовету, и учителя оказались бессильны остановить нас.

Перед детьми предстала ужасная картина: Люба лежала на санях со спрессованным снегом во рту. Шубейка расстёгнута, клетчатая шаль сбита с головы. Люба не была похожа на ту, которую знали. Кто-то истошно закричал, с кем-то случился обморок. Наконец, догадались снять её с саней. Взрослым приказали замолчать и усадить за парты детей, которых насильно загоняли в школу.

Подвозить трупы на глазах учеников было запрещено, но на переменах мы все равно подбегали к сельсовету либо сторожили дорогу. Однажды два семиклассника издали увидели приближающиеся сани, на которых что-то чернело.

– Дяденька, вы кого везёте?

Возчик оказался грубым.

– А тебе како дело, шшанок? Почаму я должон перед тобой отчитываться? Но-о! – дёрнул он поводья, и сани пронеслись мимо.

Мальчишки рванули следом, но два милиционера у сельсовета пригрозили им исключением из школы. Вскоре пронёсся слух, что найдены ещё две девочки, они лежали недалеко друг от друга.

Алёшу и Соколова нашли последними: Алёшу – в десяти километрах от деревни, Соколова – в другом районе, весной, когда растаял снег. Тела подвозили к сельсовету без огласки. Размораживали и отдавали родителям. Хоронили тихо, узким семейным кругом, – таковы были предписания.

Через месяц после трагедии прокуратура завела уголовное дело – директор и учителя обвинялись в халатности и вредительстве. Учителя отстранялись от работы, и дети подолгу не учились. Но... останавливать учебный процесс нельзя было, и подозреваемые во «вредительстве» вновь допускались к работе.

Дело тянулось около года. Лиде, классной руководительнице, немке и дочери «врага народа», прочили двадцать пять лет – в её классе учились Люба и Алёша.

Деревня гудела: бессмысленность и надуманность дЕла были очевидны. Осудить одну из хозяек, потерявшей на войне мужа и двух сыновей, было жестоко – оправдать хозяйку и осудить кого-либо из учителей было нелогично и подрывало доверие к правосудию. Между желанием найти „козла отпущения“ и законностью образовался тупик, конец которому положил отец Алёши Харченко. На последнем заседании он заявил, что предъявленные учителям обвинения не имеют под собой почвы:

– В смерти детей никто не виноват – они не послушали хозяйку. Несправедливо обвинять невиновных. Директор и учителя ничего об их уходе не знали. Я скорблю: потерял любимца, но это не даёт мне права обвинять других. Виноват буран и, если уж судить здраво, председатель колхоза. Ходить в такую даль дети не должны, их надо возить! – закончил этот мужественный и мудрый человек.

Село облегчённо вздохнуло.

 

ДЕНЬ ПОМИНОВЕНИЯ

 

Приближалась Пасха, отмечать которую было строжайше запрещено. В семьях украдкой красили яйца для родительского дня – дня поминовения. Гурьба детей возвращалась с занятий, и Шура Логинов радостно сообщил:

– А завтра родительский день!

– И что с того? – удивилась Иза, в которую Шура был влюблён.

– На кладбище пойдём, наедимся.

– Как это?

– У вас, у немцев, нет что ли родительского дня?

– Не знаю. А что это такое?

– На могилки к родным и знакомым приходят с едой, угощают друг друга – за помин души.

В разговор вмешался светлокудрый Коля Маллаев.

– А жена директора школы каждый год приносит кутью. Кто завтра с нами? Там столько вкуснятины будет!

– Хорошо бы, – вздохнула Валя, – но если узнают про могилки, из школы исключат.

– Не узнают! – обнадёжил Коля. – Среди нас нет доносчиков, только дома ничего не говорите, а то проболтаются. Жена директора школы всех угощает, но не болтает, кто бывает на кладбище. Я знаю – в прошлом году ходил.

– Давайте все и пойдём. После уроков в яру соберёмся.

Соблазн попробовать на вкус незнакомую кутью оказался выше страха перед исключением, и мы с Изой составили детям компанию.

На кладбище – не более десяти женщин, каждая – у своей могилки. Издали доносятся причитания и плачи. Подходим, молча останавливаемся, иногда надолго – ждём, пока женщина прекратит надрывно-печальное завывание, что проникает в грудь и там застревает. Наконец, плакальщица тяжело поднимает голову, укутанную в тёмную шаль, мрачно оглядывает нас и, облюбовав кого-либо, молча протягивает белый кусок запашистого домашнего хлеба, яйцо, пряник, а иногда и лакомство – квадратные карамельки-„подушечки“.

Больше всего угощений у Шуры Логинова и Али Мешковой. Их жалеют: «У вас отцы погибли». Каждый, кроме нас с Изой, что-то уже жуёт.

– Почему НАМ не подают? – недоумевает Иза.

– Вы станОвитесь позади и не тянете рук! – предполагает Коля Маллаев.

– Давайте за ними встанем, им же тоже хочется! – жалеет нас Шура.

У следующей могилки нас вытолкнули вперёд. Но... не скрывая неприязни, женщина отвела наши руки и подала большой кусок белого хлеба стоявшему позади нас Шуре Логинову... Наклонилась, достала крашеное луковой шелухой яйцо и подала Вале через наши головы.

Унижение, боль, обида… Внутри всё смешалось. На глазах слёзы, но мы держимся, будто это касается не нас; улыбаемся и объясняем, что пора домой, а то нас потеряли. Дети просят остаться. Шура разломал ломоть хлеба, Валя дала крашеное яйцо, и мы поплелись за детьми. Дошли до могилы, где на траве сидела жена директора школы – красивая, аккуратная дородная женщина в чёрном кружевном шарфе. Оглядев детей, она улыбнулась нам с Изой:

– А вы что позади встали? Подходите смелее, становитесь полукругом. Кутьи на всех хватит! – и на свежий лист лопуха наложила всем по большой ложке. – Подходите, подходите!

Улыбнулась, подала по яйцу нам с Изой и, обернувшись к женщинам, что сидели неподалеку, произнесла:

– Дети не виноваты...

После чего нам начали подавать наравне со всеми. Всезнающий Коля Маллаев объяснил, что рис и изюм она раздобыла в Кулунде.

Поздним вечером мы заявились домой с полными руками гостинцев, но, вместо похвалы, нас ожидала взбучка.

– Как вы могли?.. А если из-за этих яиц вас исключат из школы? – негодовала мама.

– Тогда и других исключат – нас же уговорили.

– Нечего уговорам поддаваться – у них отцы на фронте погибли!

– И у нас папа погиб, – нашлась я.

– Но не на фронте – в трудармии!

Так день поминовения помог понять, что трудармия – это позорно, и с того времени я никому не говорила, что она отобрала у нас отца.

– Нам есть хотелось, но мы всё домой принесли. Ругаешься… – накуксилась Иза.

– Ну, ладно, – и сменив гнев на милость, мама принялась расспрашивать, выпытывая подробности.

Мы рассказывали, перебивая друг друга...

- Плохо подавали, потому что на оборванцев не смахивали! – решила я.

- А другие «смахивали»? – улыбалась мама.

- Ещё как! Они переоделись и явились, как попрошайки, грязные, а Коля ещё и лицо вымазал. Мы смеялись, а он: «Дураки вы, ничего не понимаете».

- И им не стыдно было?

- Нисколько! А мы не подумали, не переоделись...

- И вы так хорошо смотрелись?

- Не знаю – себя не видела. А как гляну на Изу: в ботиночках... платок чёрный с кистями сполз с головы... стоит кудрявая, красивая и руки в карманах – на голодную и нищую совсем не похожа!

- А я на тебя любовалась, на городскую...

Мама понимающе улыбалась:

– Жена директора школы – умная и добрая женщина. Образованная, она всё понимает. Если бы не она, вам бы никто ничего не подал.

На следующий день каждый урок начинался с вопросов:

– Кто ходил на могилки? У кого дома красили яйца? Кто праздновал пасху?

Ответом было равнодушное молчание. Никто не поднимался, никто не признавался – на учителя глядели честнейшими глазами. Я в страхе косилась на детей и встречала невозмутимые лица. Во мне всё замирало, что учитель скажет: «А вот Тоня Шнайдер на кладбище была! Выйди к доске и обо всём расскажи!»

Но, к счастью, ко мне никто не обратился...

 

ВЕРООТСТУПНИЧЕСТВО

 

Иконы в славянских домах висели почти у всех, но дети ни за что не признались бы, что крестятся и верят в Бога. В немецких семьях икон не было, но божественные книги, если они были, доставались украдкой и прятались далеко.

Атеистическое воспитание, особенно в старших классах, было целенаправленным, и червоточина недоверия ко всему, что было связано с Богом, росла у детей по мере взросления.

– Бога и святых нет, не было и быть не может! – учитель говорил убеждённо – голосом, не терпящим возражений.

– А черти? Домовые? Русалки? Кикиморы? – дотошно допытывался Шура Логинов.

– Нет! Никого и ничего нет!

– А приметы?

– И примет нет! Всё это выдумки!

Хотелось каким-то образом проверить слова учителя, но – как?

Вечерами, готовые ко сну, мы обычно произносили „Отче наш“ и ложились спать. Иза произнесла слова молитвы, и няня заботливо укрыла её. Очередь была за мной, но я заартачилась. Няня вышла из горницы, Иза попыталась меня усовестить:

– Почему огорчаешь бабушку?

– Бога нет, бабушка придумывает. Ей голову задурманили...

– Как это – нет Бога? Кто тебе сказал?

– Учитель... на уроке.

Вошла няня.

– А Тоня говорит, что Бога нет!

– И кто тебе это сказал? – сурово нахмурилась старушка.

– Учитель в школе.

– Учитель говорит неправду.

– Учитель грамотный, и он всё знает. Народ в церквах одурманивают. Бога и всевозможных святых не существует – их никто не видел. Делают чучела, набивают их опилками, приделывают головы, покрывают воском, кладут в гробы и говорят, что это святые.

Бабушка остолбенела. Ни в каком страшном сне не могло бы ей присниться, что до такого можно додуматься.

– Греховодники! И чему только в школах учат!?

Было жаль расстроенную няню, но, вместо того чтобы её успокоить, я решила испытать судьбу. Обеими руками ухватилась за железную спинку кроватки и, раскачиваясь, пропела:

– Боженька, Боженька, тебя на свете нет! Если ты есть, накажи-и меня, накажи-и меня, накажи-и меня! Я в тебя не верю, не верю, не верю! – и замолчала в ожидании.

Бабушка Лиза – чуть в стороне, Иза – в кровати с ужасом уставились на меня.

– Ты согрешила – я не пущу тебя к Изе! – вышла из оцепенения бабушка.

На ночь, вместо ночных сорочек, на нас натягивали старенькие летние платьица. Босые ноги мёрзли, и я захныкала:

– Бабушка, можно лечь? Холодно...

– Сотворишь молитву – ляжешь.

– Учитель знает, а ты не училась, не знаешь, – насупилась я.

– Не учи-илась? А как бы я читала евангелия?

Наступило время моему удивлению:

– Ты учи-илась? Ты-ы гра-амотная?

– Да, грамотная, но нас учили, что Бог есть, что он всё видит и знает, поэтому мы старались быть послушными. Вот только не пойму, кто прав – мой учитель или твой?

Магию грамотности я воспринимала, как нечто исключительное и значительное – слова няни подействовали мгновенно.

– Ну, ладно, прочту молитву, только завтра ещё раз спрошу у учителя.

– Нечего спрашивать! Он безбожник, твой учитель, и ничему хорошему не научит!

Какое-то время мы всё ещё продолжали молиться на ночь, но уже с начала 1948 года стали молиться всё реже, пока не свели на нет. Няня жаловалась:

– Не знаю, Элла, что сталось с девочками. Совсем испортились в школе – перечить начали. Молиться перестали!.. А какими послушными были!

– Что ж, время такое. Не надо их принуждать. Им в этом времени, в этой среде жить. Вырастут – поймут, что правильно, что – неправильно.

Няня смирилась и продолжала молиться, втихомолку перебирая чётки, янтарь которых мы так любили!..

 

УТРАТА

 

Осенью 1947 года мама родила Женю. Вскоре она заболела, и до моих ушей донёсся шёпот двух бабушек – Зины и Лизы:

– Несчастная Элла. Лучше бы эта умерла...

– Да, не жилец она. И зачем ей ещё одного?

Я не понимала, о ком речь, – тревожило, однако, кому было лучше умереть. Не выдержала и спросила няню Лизу.

– Нам тяжело живётся, картошки – и той не хватает. Лео, ваш новый папа, из кожи лезет, но в колхозе ничего не платят. А тут ещё Женя воспалением лёгких заболела. Ей особое питание нужно. А где его взять? Чем лечить? Уж лучше бы она умерла – не мучилась!..

– Ты жестокая, няня! Крохе – и желать смерти?! Не умрёт она! Вот увидишь! Присматривать за нею буду теперь я!

После занятий я проводила с больной всё свободное время – боялась упустить часы, когда надо было поить настоем каких-то трав и укладывать спать. Вечером к кроватке больной приставляла скамейку, на неё накладывала старые тряпки. Я мостилась на скамейку, а соломенный матрасик предоставляла Жене. Укрывалась с нею одним одеяльцем, прижималась и шептала:

– Господи, возьми у меня здоровье, отдай ей, и она поправится.

Женя поправилась. Она рано начала говорить и в годик пошла, только над ножками-колёсиками долго все потешались. В пятилетнем возрасте они выправились, и, взрослая, она превратилась в красивую, высокую, крепкую женщину – я, по сравнению с нею, смотрелась пигалицей.

Домашние грустно вздыхали:

– Женю выходила Тоня, только вот сама здоровьем слабовата.

Через год мама родила Эльвиру, а потом Володю. Семья увеличивалась... Мы возились с малышами – короткое лето пролетало незаметно. Домашний быт обкрадывал наши о´троческие годы, купание в речке Кучук становилось редкостью.

От непомерной работы няня уставала и слабела. Чтобы облегчить быт женщин, папа Лео до ухода на работу запасал воду: колодец был далеко, неподъёмные вёдра на коромысле требовали мускульных усилий. После двух-трёх заходов он вытряхивал из валенок снег, уходил на колхозную работу и возвращался затемно. Мама возилась у печи, няня управлялась со скотиной.

Однажды папу Лео откомандировали куда-то на два дня, и няне пришлось в буран одной носить воду, одной управляться во дворе. К вечеру она слегла.

– Элла, не могу я больше – сил никаких...

Мама положила ладошку на лоб больной и обнаружила жар.

– Ложитесь, Лизбет-вейзел, я как-нибудь одна.

– Пусть Лео саночки смастерит, тогда девчонки смогут возить воду, всем будет легче, – зашлась она в кашле.

Няня не поднималась. Проваливаясь в снегу, мама по бездорожью носила воду. Вёдра наполняла до половины, однако быстро выбивалась из сил, и мы с сестрой решили, что устроим ей передышку, если сходим сами.

– Не донесёте, вёдра большие – с коромысла достают до снега.

– Мы же не до краёв их наполним!

– Ну, попробуйте, только вёдра наполните наполовину...

Вёдра тяжелы, но идти по неутоптанному снегу – не легче. И мы, 13-летние худышки, приняли решение протоптать вначале дорожку. Снег уминали бочком, одна за другой. На обратном пути Иза продолжала передо мною попрыгивать. Вёдра постоянно касались снега, и я быстро устала. Неплохо б ещё и расширить тропинку… Я согнулась, опустила коромысло и – покатилась по снегу. Иза, смеясь, составила мне компанию. На карачках, животе, спине проделали мы, балуясь, приличной ширины дорожку длиной в триста метров, затем ещё дважды пробежали туда и обратно.

Нести вёдра – очередь Изы.

– Слушай, не думала, что так тяжело! – спустила она с плеч ношу.

Лезу опять под коромысло. Нести по широкой тропинке легче, но, оступившись, упала и едва не пролила драгоценную жидкость – Иза подхватила вёдра.

На дело и баловство ушло у нас больше часу, зато какая получилась тропинка! И когда мама отправилась по воду, похвалила именно за неё:

– И быстрее, и легче. В другой раз проложите вначале тропинку, затем папа начнёт носить воду.

Няня проболела всю зиму. Начинали слезиться ручейки – бабушка не поправлялась, но ждала нас с занятий, интересовалась, как прошёл день. Улыбаясь бескровными губами, смотрела неотрывно, точно видела в последний раз, и напряжённо слушала.

– Учись, Тоня, ты способная. Выучишься – учительницей станешь, только от Бога не отрекайся. Пусть учитель в школе говорит, что хочет, а ты знай – Бог есть.

– Конечно, няня! – соглашалась я. – Выздоравливай, не переживай! Я только проверить хотела...

– Не надо проверять, грех это. Он за нами наблюдает и принимает решение, какую определить... после смерти судьбу – рай... или вечный огонь.

Ей трудно было говорить.

– Отдыхай, больше не буду тебя огорчать.

Без няни уходило детство, и тяжёлая, суровая действительность становилась ещё тяжелее, способствуя нашему преждевременному взрослению, В начале апреля появился в доме фельдшер. Выйдя из горницы, он безжалостно сообщил, что она не жилец.

– Самое большее, протянет два-три дня.

Мы плакали, просили Бога помочь, но чуда не случилось. Через два дня после визита фельдшера я после занятий нашла в дверях горницы маму с Изой. Они в растерянности смотрели на больную.

– Что? – рванулась я, бросила на скамейку портфель, но мама приложила к губам палец.

Услыхав мой голос, няня оживилась, приоткрыла глаза, едва заметно протянула руку.

– Нельзя! – дёрнула мама меня к себе.

Я взглянула на неё, не понимая.

– Умирающий может задавить человека, – шёпотом пояснила она.

Бессильная рука няни опустилась, губы чуть слышно прошептали:

– Пусть подойдёт.

Но мама не отпускала – я долго не могла ей этого простить.

Няня умирала. Тело чуть-чуть дрогнуло... Голова оставалась повёрнутой к нам… По-прежнему держась за руки, мы все трое подошли к умершей. Я заплакала навзрыд, Иза вторила потише, мама поправила мёртвой голову, закрыла ей глаза и ладошкой просушила свои. Через годы я спросила её, совсем уже старенькую:

– Зачем ты тогда так поступила? Не разрешила подойти…

– Я часто вспоминала эту сцену и поняла, что была не права, прости.

Позвали соседок. Мёртвую обмыли, одели в подвенечное платье, на голову натянули веночек из маленьких цветочков, покрытых воском. Привезла она всё это из Мариенталя и завещала так себя хоронить: «Я не венчаная, обвенчаюсь с Богом...»

Увозили её утром, торопились – вернуться с кладбища надо было по морозу, пока лёд на реке был ещё крепок. Гроб стоял на санях, возчик погонял убогую лошадку, человек десять понуро шло за санями.

Няня вернулась ко мне через девять дней.

С ощущением счастья иду в школу. Спускаюсь в яр, на дне которого весенние воды вымывали глубокие ямы, и в одной из них вижу по пояс няню в белом. Она протягивает ко мне руки-крылья, и я с радостью бросаюсь к ним:

– Мутер! Голубушка! Я соскучилась! Ты куда девалась?

Няня уже близко! Я скоро обниму её! Подбегаю и – о ужас!.. Няня, приседая, исчезает... Становлюсь на колени, смотрю вниз – няни нет!

– Ты почему?.. – и, не успев крикнуть „прячешься“, проснулась.

Утром рассказала сон маме.

– Господи! Хорошо, что в яму не спустилась! – испугалась она.

– Почему? Так хотелось к ней!

– Слава Богу, что сон так закончился!

Через год мы переехали в другое село, потом в город, и могила няни затерялась на алтайском кладбище села Степной Кучук.

СВЕТЛЫЕ ВОСПОМИНАНИЯ

 

Горечь утраты смягчала занятость – дела домашние и школа.

Чаще приходила бабушка Зина – нянчилась с детьми. Жила она в учительском доме с Лидой, что преподавала в школе. Жизнь бабушки обретала контуры покоя – она не жаловалась.

Лида любила готовить школьные праздники – возможно, в ней умер талант режиссёра. В день концерта или спектакля все, кто мог двигаться: дети, взрослые, старики, безногие, хромые – устремлялись в школу, как в театр.

Среди преподавателей выделялся ссыльный украинец спортивного вида – математик Шевченко Пётр Григорьевич. Высокий лоб его плавно переходил в большую лысину, что ничуть его не старила. Его живые и выразительные на смуглом лице глаза выделялись, как чёрные семечки на ещё не отцветшем подсолнухе. Любимец учеников, он двигался легко и весело.

Овальные печи часто не топились – нечем было. Дети на уроках сидели в пальто, шапках и даже в рукавицах; учителя являлись тоже в пальто; никогда не позволял себе приходить одетым в класс один только Пётр Григорьевич.

Его уроки были, как маленькие спектакли. В один из таких холодных дней ждали мы, нахохлившиеся, прихода учителя. Классная дверь открылась, и с какими-то наглядными пособиями энергично вошёл Пётр Григорьевич в своём неизменно коричневом пиджаке и чёрных брюках, скользнул глазами по нам и полушутя спросил:

– Что? Замёрзли? Ничего – согреемся! У нас сегодня геометрия – новый предмет, познакомимся со многими понятиями.

Оптимизм радовал, но услышанное не грело – на учителя глядели стыло.

– Посмотрите-ка, что я принёс! Как вы думаете, что это за фигура? – показал он прямоугольник.

В ответ – тупое молчание.

– А что она напоминает? – хитро оглядел он класс.

– Ну, стену дома... – равнодушно-робко заметил кто-то и зажал рот, что сказал глупость.

– А почему бы нет? Конечно, стену дома! – улыбнулся весело-игриво Пётр Григорьевич.

Развеселились... Загалдели...

– А это что? – показал он треугольник.

Опять молчание.

– А теперь что? – тормошил он, приставив треугольник к прямоугольнику.

– Ой, домик получился! – радуясь открытию, догадался кто-то.

– Правильно, получился домик. Крыша – треугольник, стена – прямоугольник, а вместе – домик. Знание геометрических фигур необходимо при строительстве зданий, стороны которых соединяются прямо и косо. Прямо – прямой угол, косо – косой.

– Ой, как интересно! – раздался чей-то восторженный голос.

– Конечно, интересно! С прямыми углами дело обстоит просто, у них – всегда! – девяносто градусов. Запомнили?

– Да-а!

– С косыми углами посложнее, у них и градусы разные, а измерять их надо вот чем! И называется этот предмет – тран-спор-тир! Вот это – острый угол, он меньше прямого; вот это – тупой, больше прямого!

Мы, как заколдованные, слушали, забыв про холод, – при 30-градусном сибирском морозе школа не отапливалась уже неделю. И когда Пётр Григорьевич произнёс: „Чтобы трудные слова легче запомнились, их лучше записать,“ активное большинство спустило с плеч пальто, сняли шапки и рукавицы и засунули для тепла под мягкие места – изнеженное меньшинство освобождало для письма лишь правый рукав. Чертили углы, биссектрисы, прямые; у доски большим деревянным транспортиром учились определять углы. Объём знаний, полученный за 45 минут урока, был большим, но дети не устали и не заметили, как прошли минуты.

– Ну как – согрелись?

– Да-а!

– Главное – работать, тогда и холод будет не страшен! – напутствовал учитель короткой моралью и вышел из класса.

...А сейчас в так называемом зале – самом большом классе школы, – наполненном так, что невозможно протиснуться внутрь, Пётр Григорьевич стоит перед зрителями и ждёт тишины.

Сидят за партами, на принесённых из дому табуретах, на полу. Свободны лишь два пятачка: небольшое пространство для «сцены» (три метра от классной доски) и дверь, что за «сценой» вела в учительскую, откуда выходили „артисты.“ Две десятилинейные керосиновые лампы освещают „сцену“, зрители – во мраке.

Учителя Степнокучукской семилетней школы. Верхний ряд: справа Максачук Иван Федосеевич, в центре Пётр Григорьевич Шевченко, нижний ряд: слева ветеран школы учительница начальных классов Антонина Фёдоровна Шевченко, вторая справа Германн Лидия Александровна. 1951 год.

 

У Петра Григорьевича сильный, оперный голос. Запел „Дывлюсь я на нэбо, та й думку гадаю“ – мороз по коже. Удивительно пел, незабываемо!..

Хор трогательно, мелодично и на полном серьёзе исполнил „Днипро“, „Ой, туманы, мои растуманы“ – я запевала. Краями тёмных шалей женщины украдкой вытирали глаза. Незабываемо получилась инсценировка песни про храброго матроса, который погиб. Когда занесли лежавшего на носилках Шуру Логинова, чьё лицо Лида искусно запудрила мукой, а на перебинтованную голову щедро налила красные свёкольные чернила, слёзы навернулись даже у хористов, знавших эту кухню. В «зале» запричитали:

– Уби-или! Уби-или! Он и вправду убит!

– Тише ты, живой он! – шикнули на голос.

Песня была длинной. Всё время, пока пели, мать Шуры щурилась – приглядывалась к носилкам.

– Господи, Шура, ты живой? – простонала она, признав сына.

Шура лежал без признаков жизни.

Песня закончилась, носилки сняли с табуреток, но в «зале» поднялось что-то невообразимое – требовали, чтобы „убитый“ встал. «Хор» стоял на «сцене», «мёртвый» лежал на брезенте; «артисты» и носильщики в нерешительности поглядывали на «кулисы» – открытую дверь учительской. Лиде-«сценаристу» пришлось выйти и шепнуть двум могучим «хористам», чтоб носилки опустили на пол, а „мёртвый“ поднялся и поклонился.

„Мёртвый“ поднялся, но поклон сделать не успел: обнимая и целуя едва державшегося на ногах Шуру, пробравшиеся к „сцене“ женщины неистовствовали, что „солдат“ оказался жив. Такова была сила нашего самодеятельного искусства.

Быть „артистом“ в те годы было почётно. Лида придумывала интересные декорации, костюмы, долго и всерьёз репетировала с детьми. Люди поражались, как и откуда зарождались в ней идеи „сценариев“, – этому нигде не учили.

Всё учебное и внеучебное время проводила она в школе – часто бабушка Зина теряла её. Однажды бабушка показалась в дверях, что привело в оторопь «артистов».

– Тети томой ната... Хватит, – сказала бабушка.

– Иди, иди, я скоро приду! – Лида стеснялась корявого русского языка матери.

– Позно. Пара тамой.

– Сейчас, сейчас.

Но после её ухода человек пятнадцать всё ещё продолжали репетировать.

Вскоре в голове Лиды зародилась мысль о народном театре.

Первый спектакль, который мы увидели в глухом сельском клубе, был „Урок дочкам“ Ивана Андреевича Крылова. Это была классика, и сыграна была она классически. Сходились зрители из трёх колхозов и близлежащих деревень. Декорации, костюмы, причёски героев – всё из прошлого века. Мы чувствовали себя, как в настоящем театре.

После спектакля расходились неохотно. Стояли, судачили, курили, восхищались – ждали выхода „артистов.“ Женщины нашей заречной стороны по дороге из клуба восхищались, а мама горделиво слушала:

– Ну и ну! Ну и Лида!

– Да вона ж артыстка! Врождённа!

– И як цэ вона всэ прыдумывае!?

– Да шо там говорыть – талант!

– И пропадае у дэрэвни! Йий у город надо!

Вторая пьеса, которую Лида поставила, была „Без вины виноватые“ А. Островского. На все роли учителей не хватало, и в „артисты“ приобщили наиболее образованную часть сельской молодёжи.

Когда на сцену выходила Кручинина-Лида, зал замирал и ловил каждое слово. На районном смотре пьеса заняла первое место. Было рекомендовано ехать на краевой смотр в Барнаул, но Лида находилась «под комендатурой» – ехать на смотр ей не разрешили, и дальше района пьеса не пошла.

С того времени, как Лида уехала из Кучука, прошло более пятидесяти лет, но старожилы всё ещё помнят поставленные ею спектакли и в каждый наш приезд подолгу расспрашивают о ней, передают приветы и наилучшие пожелания. Мы рассказываем, что она по любви вышла замуж, родила троих богатырей, долгое время жила в Кемеровской области, затем в Сочи, и вот уже второе десятилетие живёт в Берлине.

 

БУЦУРА

 

Страна уже шесть лет жила в режиме мирного маятника, но с дорог войны всё продолжали возвращаться мужчины. Причина задержки у каждого была своя: кто-то по причине плена отбывал в заключении; кого-то после оккупации проверяли «на вшивость»; кого-то не отпускали из трудармии.

По-прежнему жилось трудно – со скрипом и скрежетом, по-прежнему продолжали появляться ссыльные, из которых в памяти сельчан остался врач со странной фамилией Буцура – добродушный грузный старичок лет пятидесяти.

В глухих алтайских деревнях врача в послевоенные годы воспринимали едва ли не, как полубога. К нему обращались в любое время суток – в этот раз прибежали тёмным зимним вечером.

– Там Ганна цэлу ныдилю з кровати вжэ ны встае, умырае...

Он молча оделся и морозной ночью отправился в противоположный конец села по узкой, как ниточка, тропинке. Открыл дверь – в избушке темно.

– Спички найдутся? – спросил Буцура темноту, он не курил.

Ответом было молчание.

– Та ни-и, ны найдуться. Щас прынэсу, – и женщина, что его привела, убежала за спичками.

На полочке с иконкой нашли коптилку. Зажгли. Слабый огонёк... Безжизненное лицо... Пар изо рта... Иней на пустых стенах...

Осматривать больную в таких условиях означало навредить. С коптилкой в руках доктор что-то поискал, но, ничего не найдя, поставил на место мигающий компьютерным курсором огонёк и вышел. Больную безуспешно пыталась разговорить проводница. Она было собралась уже уйти, но тут с охапкой дров вошёл Буцура. Сбросил полушубок, вынул золу, затопил печь, сходил по воду. Избушка наполнялась живительным теплом – можно было приступать к осмотру. Простукал больную, удовлетворённо отметил: «Сердце работает хорошо, давление нормальное». Задумался и у сидевшей в изголовье женщины поинтересовался:

– Из родственников у неё кто-нибудь есть?

– Брат у сосидний дэрэвни.

– А ещё?

– Був сын. Похоронку на ёго получила.

– М-да, – зашагал он по избушке. – Мне бы картошки…

– Картошки? А много?

– Сварить. На один раз.

– Щас прынэсу.

Пока соседки не было, он налил в кружку кипяток, приподнял больную, обложил её тряпками и начал отпаивать. Она приходила в себя. Первое, что шёпотом выдавила, было:

– Дрова узялы – дэ?

– У тебя совсем никакого топлива?

– И топлыва, и яды, – прошептала она.

Соседка принесла картошки, и он приготовил толчонку. Маленькие порции бульона и толчонки сделали своё дело – больная заговорила.

Наутро уже бо´льшая часть села знала, «шо Ганна чуть ны вмэрла от голода и холода, шо Буцура йi спас и прыказав прыдсидатэлю Сондрыку доставыть ночной пацьентки продуктов и топлыва».

– Если с нею что случится, укажу в справке: по вине председателя. От голода и холода, – пригрозил он.

С ним считались, к его голосу прислушивались. Простые люди воспринимали его, как народного заступника. Чтобы Буцуре легче было навещать больных, правление колхоза выделило ему лошадь. Известие, что он ссыльный, деревня встретила возмущённым суржиком:

- Врах народа... ети-их-у-мать! Поболе б таких «врагов»… шо от смерти спасають.

Однажды к хозяева´м, где он жил и столовался, привезли тяжелобольного НКВД-шника из районного центра.

– Это вам не больница. И даже не амбулатория! – негодовал Буцура. – Болезнь заразна – почему с хозяевами не согласовали?

– С хозяевами разговор короткий – надо!

– Вы что – не видите антисанитарии?

– А ты шо – не понимаешь, шо он должон жить? Не вылечишь – новый срок получишь!

– Меня уже не напугаешь сроками – медикаменты нужны.

– Скажи, какие, – доставим.

Колдовал Буцура над больным больше месяца.

Выздоровевший оказался большим начальником. На колхозном собрании он было вздумал отблагодарить своего спасителя почётной грамотой.

– Не за грамоты лечу! – поднялся Буцура и при всём честном народе демонстративно вышел из клуба.

К чиновникам НКВД относились со страхом – такой поступок одобрили не все: «Гонора-то!.. Гонора!.. Рази ж так можно?»

Однажды ранней весной на уроке истории открылась дверь, и в 6-м классе показался белый халат.

– Разрешите – очередная прививка!

Из чайной ложки Буцура закатывал детям небольшую круглую пилюлю в рот, и вдруг – оглушительный грохот. Он заставил всех вздрогнуть и пригнуться. Учитель рванул из класса. Дети застыли с ужасом в глазах. Кто-то выскочил из-за парты, кто-то бросился к лопнувшему стеклу... Раздавались крики: «Война! Бомбят, и совсем где-то близко!» Но оттого, что Буцура оставался невозмутим и рядом, что домА и пробивающаяся из-под земли по команде «смирно» трава оставались на месте, исчезал страх. Рассаживались, однако, неохотно.

– Страшно? – обнял глазами Буцура детей, как-то сразу всех успокоив. – Война – это всегда страшно, но… не похоже. Скоро узнаем.

В класс решительно вошёл учитель, сияя, как медный грош.

– Ребята, телефонным звонком из районного центра просили всех успокоить и – поздравить!

Детские глаза, округляясь, не понимали. Удивлённо переглядывались: «Поздравить?.. С чем? Взрывом?“

Ликующий учитель продолжал:

– Нашей стране можно теперь позавидовать, – «монетки» ребячьих глаз всё более округлялись, – нам никакой враг не страшен теперь. У нас есть атомная бомба! Её только что испытали в Казахстане, под Семипалатинском, а слышно было даже у нас, потому что бомба обладает огромной разрушительной силой! Теперь никто больше не посмеет на нас напасть! Я вас поздравляю, ура!

– Ура-а-а! – заорали ученики, забыв про испуг.

Молчал лишь Буцура. Когда дети угомонились, он негромко произнёс:

– Жизнь человеческая коротка. Не убивать – беречь её надо! – и вышел из класса.

Учитель пожал плечами и проводил глазами доктора, слова которого выросшие дети вспоминали значительно позже – в зрелом уже возрасте.

В селе Степной Кучук Буцура прожил десять лет, никуда не выезжая. К его присутствию привыкли, как к должному и, когда однажды он исчез, все переполошились. Месяц без него показался вечностью, и все как-то сразу и дружно заговорили, что «селу нужон дохтур». Радостная весть, что «дохтур нашёлся», вмиг облетела близлежащие деревушки, и дворик, где он столовался, ожил, будто в праздник, – все хотели выразить ему свою симпатию.

Толпившимся людям хозяйка объяснила, что за добросовестный труд его премировали отпуском, что он уезжал в Украину, чтоб привезти жену, но опоздал – она умерла у него на руках.

– Никого больше у меня не осталось, умирать буду здесь, – слова эти облетели сельчан со скоростью ветра.

Три колхоза разбросанного большого села сочувствовали и скорбели, будто лично знали его жену, которую пережил он на два года.

Умер Буцура от инсульта. Хоронили его всем селом. Приезжали пациенты близлежащих деревень, приезжали работники из районного НКВД. На кладбище впервые произносились речи, впервые было такое скопище народа. Слёз не стеснялись. Шептались: «Не за страх работал – за совесть!»

Приняв роды первых трёх маминых детей от папы Лео (Женю, Эльвиру, Володю), он стал их крёстным отцом.

 

РАБОТА НА СТРОЙКЕ

 

После окончания Степнокучукской 7-летней школы обучение моё продолжилось в средней школе районного центра Родино, что в пятнадцати километрах от Кучука. Предстояли расходы, и мать искала, куда бы на каникулах нас пристроить. На окраине села возводили двухэтажное здание МТС (машинно-тракторную станцию) – символ уходящей разрухи и нищеты. Работа за живые деньги считалась престижной; за нас хода´тайствовали мамины клиенты, которым она шила.

И вот уже, волнуясь, мы втроём идём к начальнику. Он остаётся нами недоволен:

– Здесь нужны сильные, здоровые руки, работа тяжёлая – носить раствор и кирпич.

– Возьмите их, гражданин начальник, – по трудармейской привычке обращается к нему мама, – они у меня работящие, послушные.

Аттестация сомнительная, но он соглашается – из жалости, видимо.

– Пусть пройдут испытательный срок – посмотрим.

– Большое спасибо, гражданин начальник, Вы не пожалеете.

В первый день с тремя-четырьмя кирпичами на согнутых руках поднимаемся по трапу на второй этаж. Один из парней сочувствует:

– Берите по два, а то надорвётесь.

К вечеру носим по два, но всё уже болит, особенно стёртые ладошки. Осмотрев их, мама достаёт старую, ещё прочную юбку няни и мастерит верхонки. Они защищают руки, но в них непривычно жарко. На третий день одна пара исчезает. Обнаруживаем её на руках какого-то амбала. Попросили вернуть – он злобно выругался:

– Докажите, что они ваши, мелюзга несчастная!

И заставляет с двумя такими же амбалами носить неподъёмные вёдра с раствором. Бригадир молчит, мы безропотно подчиняемся и после рабочего дня уныло бредём домой.

День начинаем безрадостно – завидуем амбалам у агрегата с песком. Один из них подбрасывает, играючи, деревянной лопатой сухой речной песок, что веером летит на продырявленное железо; другой качает железо, как висячую люльку; третий рассказывает похабные анекдоты и разглаживает просеянный песок. Им весело – нам грустно. Украдкой наблюдаем, как под железом растёт куча чистого песка, что ассоциируется с песчаным берегом реки.

Конца месяца ждут, как праздника, подсчитывают возможный заработок. Начальник, принимавший нас с Изой, выходит из кабины. Откуда-то притаскивают широкую доску и на кирпичах сооружают импровизированный стол. Все расписываются и рассаживаются в полукруге на траве. Зачитав нас последними, начальник поясняет:

– Вам денежек поменьше, работа была лёгкой – сеяли песок.

– Неправда, – моментально реагирую я, – песок сеяли они, а мы носили раствор и кирпич.

– Раствор? Кирпич? Это правда? – гневно спрашивает он бригадира-молчуна. Пауза тянется и, подозвав парней, начальник приказывает: Быстро по червонцу на стол!

– Да ла-а-дно! Пусть сеют с завтрашнего дня.

– Я что – непонятно говорю? Деньги на стол!

– А этот – рукавицы украл и не отдаёт! – смелею я.

– Что-о? – и, потрясая деньгами воздух, кричит. – Уволю! Марш отсюда!

Присмиревшие парни занимают позиции у недостроенной стены, а успокоившийся начальник вместе с червонцами протягивает ещё и рукавицы:

– Распишитесь.

Мы расписались и собрались было сесть на траву в полукруге напротив стола, но начальник неожиданно велел вернуться.

– Посмотрите на них, – пугает он нас и ставит рядом, – самые маленькие, они выполняли самую тяжёлую работу. Чтоб с сегодняшнего дня никто не смел их обижать! А вам – объявляю благодарность!

Не зная, как себя вести, молчим.

– В таких случаях говорят: „Служу Советскому Союзу!“

– Служу Советскому Союзу! – дуэт наш звучит робко и как-то смешно, но нам аплодируют.

– Настаиваю и требую от всех дисциплины, – грозно заканчивает начальник. – Одни получают меньше, другие – больше, потому что работа у всех разная. Кто нарушит разделение труда, уволю.

Деньгам в семье обрадовались, но больше – тому, что больше не нужно носить тяжёлый раствор.

Как-то в начале дня бригадир-молчун неожиданно всех огорошил:

– Кто желает возить кирпич?

– Откуда и на чём? – интересуется обижавший нас детина.

– На машинах из Родино, с кирпичного завода.

Желают многие, и тогда бригадир принимает решение сам:

– Пять-шесть человек – достаточно. Взрослые будут из печи вынимать горячий кирпич, а дети – загружать его на машины.

Прыгаем и кричим „ура“: кататься на машине – мечта большинства. Принимать по цепочке в новых верхонках кирпич и укладывать его в кузове казалось приятной игрой. У кабины водителя оставляем свободное от кирпичей место, забираемся туда, и встречный ветер обдувает наши загорелые лица и руки. Смеёмся, поём, радуемся, и час езды (столько уходило на дорогу) кажется праздником.

За три месяца мы заработали на одежду, обувь, тетради, книги и первого сентября, приодетые, явились в школу: Иза – в седьмой класс, я – в восьмой.

 

ВОСЬМОЙ КЛАСС

 

Чтобы оплатить в районном центре мою квартиру, мама выкраивала минуты у рутинных бытовых дел и дёшево обшивала сельчан – в доме засыпали под монотонное постукивание челнока. Когда должной суммы не набиралось, квартирная хозяйка соглашалась ждать.

Обучение в школе было платным: 160 рублей за каждое полугодие – большая по тем временам сумма. В конце первого полугодия директор пригласил в кабинет неплательщиков (в их числе была и я) и предупредил, что после зимних каникул отчислят всех, кто не привезёт деньги. C тяжёлым сердцем сообщила я родителям новость. Выхода не нашли, и после нового года пришлось остаться дома – помогала Изе, что оканчивала седьмой класс.

Недели через две в наш заречный домик влетел Шура Логинов:

– Здравствуйте. Пусть Тоня собирается в школу. Велели вернуться всем, кто не заплатил за обучение, – оно теперь будет бесплатным!

Утром, к великой моей радости, его мама отвезла нас на санях в Родино.

Училось трудно. Я мыслила по-немецки, и запрограммированный с детства язык рвался наружу. Однажды во сне на топчане за печкой увидела я, будто дерусь с парнями, от которых летели когда-то оскорбительные слова: „фриц“, „фашист“ и „Гитлер“. Тираду, произнесённую в драке («Вам что надо? Какие они фашисты? Какие фрицы? Какие Гитлеры? Их отцы тоже на войне! И все мы здесь – война потому что!»), прокричала по-немецки, разбудив хозяйку, её сестру с мужем и бабушку. Проснулась я – о ужас! – от крика на немецком языке. Не шевелюсь, жду... Сестра хозяйки не выдержала:

– Тоня, Тоня, что с тобой?

Я молчала, боясь себя обнаружить.

– Да сон видела. Похоже, какие-то страхи… Она в общем-то спокойная, такой крик я слышу от неё впервые, – заметила хозяйка, заведующая отделом пропаганды райкома партии.

– Дома, наверное, на немецком говорят, – решила сестра.

– Ну, а как же?! По крику догадаться можно, но немцы тщательно это скрывают.

– А мне их жалко – ни одного плохого не встречала. Все доброжелательные, приветливые. А трудяги какие!

– Ладно, давайте спать.

Утром сестра хозяйки интересовалась:

– Как спала, Тоня?

– Хорошо.

– Сна не видела?

– А что?

– Да ты ночью так кричала!

Математику преподавала „классная“ Эрика Георгиевна, красивая худощавая 27-летняя девушка с русыми, в „корзиночку“, косами и непослушными на лбу и висках кудряшками. Предмет она знала хорошо, но методикой не владела, и мой интерес к математике переключился на литературу. Нравилось, когда учительница, высокая, в очках, белокурая молодая женщина с глазами навыкате, глухим голосом читала отрывки из художественных произведений ХVIII века. Её круглое лицо с тупым носом, к которому она прикасалась вывернутым кончиком мизинца, оживало, вместе с нею оживал и непонятный текст.

Однажды она прочла длинный список книг, который следовало за лето прочесть, и спросила:

– Кто эти книги уже прочёл?

Реакции никакой.

– Может, не все книги, но хоть какие-то?

Молчание. Шура Логинов осмелился на вопрос:

– А где брать книги?

– Как где? В библиотеке!

– В нашем селе нет библиотеки.

– Запишитесь в школьную. На всех, конечно, не хватит. Есть ещё районная – можно в неё записаться. Сегодня приступаем к изучению памятника древнерусской литературы „Слово о полку Игореве“.

Всё было серьёзнее и значительнее, чем в седьмом классе. После изученной темы полагалось писать сочинения, как – никто не знал. Учительница удивилась:

– Вы что? Ни разу сочинений не писали?

Оказалось, не писали. Объяснив, как писать, она несколько раз повторила:

– И как можно больше цитат!

«Цитата»!.. Слово-то какое – важное, значительное! И вот уже раздают тетради. Открываю – крупная сочная единица из свёкольных чернил… Взяв в руки моё творение, учительница засмеялась:

– А у Тони всё сочинение – сплошные цитаты, до такого додумалась только она.

– Вы же говорили – больше цитат!

– Да, но цитата должна быть доказательством мысли! Её нельзя писать в отрыве от анализа!

Учительница ещё долго объясняет, как цитировать, и самокритично признаётся:

– Видимо, плохо объясняла – не думала, что вы такие дремучие.

Писать сочинения я полюбила, и работы мои часто зачитывались в классе. Когда раздавались темы докладов, выбирала такой, по которому в учебнике было мало материала, это позволяло выступать в роли самостоятельного критика. Внимание учеников завораживало, и, подражая учительнице, я рассуждала:

– Ленского на самоубийство подтолкнула самовлюблённая Ольга. Легкомысленно кокетничая с Онегиным, она не заметила, что её друг глубоко страдает.

Овладевать литературной речью было нелегко: дети между собою говорили коряво и безграмотно. Деревни, населённые русскими, белорусами (кацапами) и украинцами (хохлами), слегка враждовали друг с другом, что удивляло немцев, воспринимавших русскими тех и других.

К фрикативному „г“ украинцев мы привыкли быстро, сложнее было с грамотной русской речью – особенно доставалось взрывному „г“, для которого существовала дразнилка: «Гришка, гад, купи гребёнку, гниды голову грызут».

Или утрировали:

– Вона-вона дарошка побЯжала.

– Кошка смятанку палИзала...

В 1949-50 годах в Сибирь потянулись эшелоны с частично выселенными армянами, и деревни расстраивались армянскими районами – как правило, землянками.

Армяне моего класса – Роберт Джиджян и Рита Мутафян, – брат с сестрой, воспитанные, умные и деликатные, не только хорошо учились, но и поражали хохлов и кацапов грамотной русской речью. Каково же было моё удивление, когда однажды, открыв дверь класса, я услышала их, говоривших по-армянски!

– Тоня, пожалуйста, никому об этом не рассказывай, – тихо попросила Рита.

– Почему?

– Мы такие же спецпереселенцы, как и вы, немцы. Ты должна понимать, что нам так же тяжело, как и вам.

Я понимала... Уже...

Они пробовали учить меня армянскому, но из тех познаний память сохранила всего несколько слов.

Когда в воскресные дни я приезжала домой, на язык всё чаще и чаще просились русские слова. Как-то по дороге из школы у меня на эту тему завязался разговор с Ритой.

– Знаешь, часто ловлю себя на том, что начинаю мыслить не по-немецки, как раньше, а по-русски. Мама выговаривает, но немецкое слово вдруг вылетает, а русское – тут как тут.

– У нас такая же история, и это естественно. Бабушка тоже ругается, заставляет говорить только по-армянски, но на улице не заговоришь, в школе тоже, так что и у нас дома вылетают русские слова. Разговор на армянском воспринимается, как пренебрежение к русскому, и мы боимся.

– А ты хочешь забыть армянский?

– Нет, не хочу. Мы надеемся, что нам разрешат вернуться на Родину.

– А за что вас выслали?

– Не знаю. И никто не знает. Объявили „врагами народа“...

– А среди вас точно нет „врагов народа“?

– А среди вас? – вопросом на вопрос подозрительно спросила она.

– Среди родных нет – это сто процентов, а среди других – не знаю; но мы немцы и, по представлениям многих, – олицетворение фашизма. Вам проще, легче.

– Это правда. Вам тяжелее, – добродушно согласилась Рита. – Но папа говорит, что немцы хорошие и пострадали из-за войны.

– Не знаю, Рита. Я тоже думаю, что из-за войны, но это несправедливо: мы никакого отношения к войне не имеем. Если бы не она, проклятая, жили бы на Волге в своём красивом Мариентале и ели яблоки, груши, сливы. Ведь до сих пор не знаем, какие они на вкус!

– Да, – вздыхает Рита, – а знаешь, как в нашей Армении хорошо! Приезжай после десятого – фруктов вот так наешься! А лучше за моего Робика выходи, ты ему нравишься, он говорит, что ты на армянку похожа.

– Правда? С курносым-то носом?! Вот не думала! Что ты – замуж! Рано ещё!

– А у нас в четырнадцать-пятнадцать замуж выходят.

– Почему ж не выходишь – тебе восемнадцать скоро!

– Вышла бы – не за кого!..

Иногда к нам присоединялся Робик. Юморной, он с приятным кавказским акцентом рассказывал армянские анекдоты. Хохочем на всю улицу, удивляя немногочисленных прохожих: смеялись в те годы редко.

 

РАБОТА НА СОЛОМОКОПНИТЕЛЕ

 

Я заканчивала восьмой класс, Иза – седьмой; теперь в Родинской средней школе нам предстояло учиться обеим.

– Где брать деньги?? – не раз слышали мы вопрос матери.

Барщина в колхозе становилась невыносимой, и родители приняли решение перебраться в совхоз, где работа оплачивалась не палочками-трудоднями, как в колхозе, а живыми деньгами.

В восьми километрах от Степного Кучука находился зерноводческий совхоз с созвучным нашему селу названием – Степной Совхоз. Ранним утром, весной, папа Лео отправился устраиваться на работу. В случае удачи намеревался просить жильё для разросшейся семьи: пятерых детей и бабушки Зины – Лида к тому времени была уже замужем и жила в Барнауле. Вечером во двор зарулила полуторка, и из кабины легко выпрыгнул папа Лео.

– Всё! Механизаторы им нужны. Меня приняли.

– Так мы ж не собраны! – потрясённые женщины не знали, за что приняться.

– А чего собираться? Сегодня погрузим всё крупное, а завтра вывезем мелочь – за ночь упакуете.

Радовало, что колхозной кабале пришёл конец, и всё же мы с грустью расставались с насиженным местом.

Год в Степном Совхозе промучились на подселении в саманном домике, затем дёшево купили половинку деревянного дома с большой комнатой, к которой пристроили кухоньку. В этом доме родились Виктор и Артур, в нём семья наша прожила семнадцать лет.

Два последних месяца Иза в опустевшем заречном домике хозяйничала одна. Папа Лео соорудил ей топчан, на нём она спала, ела и делала уроки. Продукты на двоих делились теперь пополам; сначала завозили ей – по пути, затем ехали дальше – ко мне. В конце учебного года заехала я в Кучук за Изой, оттуда отправились мы в совхоз под новую, незнакомую пока ещё родительскую крышу.

Первый месяц летних каникул – июнь – работали по хозяйству: поднимались на утренней зорьке и босые носили для полива воду из общественного колодца. От холодной росы мёрзли ноги, но единственную обувку – старенькие туфельки – берегли на выход.

Воды в колодце не хватало, и до семи утра самые расторопные спешили вычерпать набежавшую за ночь. С семи до десяти к колодцу подходить не разрешалось – набегала вода для работников фермы. С двенадцати дня выстраивалась очередь для любителей поспать – они чертыхались, что нет воды.

Эти невыносимые для нашей большой семьи мучения вынудили папу Лео выкопать свой колодец. Летом в гости приехала Лида с семьёй – помощники. Вода в колодце оказалась солёной, но она несколько облегчила наш быт: ею поили скотину, поливали огород, мыли посуду. Для стирки бабушка Зина делала щёлок. Воду из общественного колодца приносили теперь только для питья и приготовления пищи. Впоследствии родители выкопали на заднем дворе ещё один колодец – вода, к счастью, оказалась в нём пресной.

На деревянный соломокопнитель старого комбайна папы Лео добровольных соломокопнильщиков не находилось, и он уговорил нас, 14-летних, обнадёжив хорошим заработком.

И вот уже мы с Изой бросаем в конец соломокопнителя обмолоченную солому, или, как говорили, полову. На передышку нет ни секунды: безжалостно выбрасывая солому, машина всё молотит и молотит... Полова забивается в нос, рот, глаза, затрудняет дыхание. Время от времени из-за штурвала выглядывает и кричит папа Лео:

– Ну, как вы там – живы?

Отмахиваемся: под ногами растёт гора. Ещё чуть-чуть и – солома закроет выход, молотильный барабан выйдет из строя, и комбайн встанет. В таких случаях мы коротко командуем:

– Сто-ой!

Молодой, крепко сбитый штурвальщик сбегал по трапу движущегося комбайна, на ходу взбирался на копнитель, но обильно выбрасываемый «шлак» был неподвластен даже ему. Тогда останавливали комбайн, и, напрягая мышцы, двое мужчин, которым мы были чуть выше пояса, отгребали солому, уже утоптанную нашими ногами.

Яровые в тот год уродились, солома получилась обильной, и мы завидовали копнильщикам на новых комбайнах. Выход у них никогда не забивался: железные копнители легко опрокидывались взмахом рычажка. Нам же приходилось опрокидывать-поднимать копнитель вручную и быть осторожным, чтобы не упасть. К тому же нельзя было нарушать строго определённое расстояние меж стожками.

Случалась поломка – папа Лео чертыхался, а мы радовались, что можно отхаркаться и отдохнуть. О заработке в такие минуты не думалось. Через неделю, когда в дождь заявились мы из бригады, мама всплеснула-заохала: и без того тощие, мы ещё больше осунулись и похудели.

– Не пущу больше! – сказала она, вытирая глаза.

– Да, не всякий мужик выдюжит... Жалко – надорвут здоровье, – согласился папа Лео, но утром заговорил по-другому:

– Комбайн не может простаивать, надо сообщить в контору, чтоб дали копнильщиков. Что будем делать?

Каторга на соломокопнителе казалась адом по сравнению со стройкой, но продолжение этого ада было очевидным: новички совхоза, мы не знали, где найти другую работу. Размышляя, как защититься от половы, решили, что мама сошьёт марлевые мешочки, мы их натянем на голову, а сверху повяжем белые платочки.

Марлевые мешочки оказались иллюзорной защитой: они забивались за какие-нибудь полчаса – видимость становилась практически нулевой.

Оставляя за штурвалом взбунтовавшегося помощника, с трапа сбегал теперь один только папа Лео. Загорелое и голое по пояс тело покрывалось испариной; глаза на потном от пыли лице поблёскивали, как у негра. Матерясь, размазывал он грязной фуражкой пот и уходил к штурвалу. От безысходности было принято решение давать нам через каждый час пятиминутные передышки, однако отдохнуть мы не успевали. С нетерпением ждали час обеда.

На телеге в больших бидонах привозили суп, картошку-толчёнку (иногда с котлетой) и компот. Увидев в первый раз наши маски, весёлая повариха долго и заразительно хохотала, а когда мы их сдёрнули и обнажили такие же, как у папы Лео, чёрные лица, она залилась новым приступом. Грязные мужчины поддержали её, и бескрайнее поле огласилось гомерическим хохотом. От масок мы не отказались: под ними была полутьма, духота и пыль, но они защищали от половы нос, рот и глаза.

55 дней ада позади, зато пять дней перед учебным годом мы отдыхали, будто больные. Нам разрешалось спать до обеда, есть вдоволь хлеб со сметаной, пить вместо обрата свежие сливки – нас жалели и оберегали. Если лезла малышня, бабушка Зина её отстраняла:

– Дайте им отдохнуть!

В спешном порядке шили платьица, юбочки, блузочки. Мы помогали смётывать, гладить.

Первого сентября возобновились наши занятия в Родино: мои – в девятом классе, Изины – в восьмом. Старая хозяйка двоих не брала, пришлось искать новую квартиру.

Из дома выходили мы вместе, и соседи долго смотрели вслед двум одинаковым девчушкам.

 

ОТЪЕЗД ИЗЫ

 

Иза училась неохотно. Первую четверть закончила она плохо, и мама приняла решение отправить её в Барнаул, куда перебралась и где в одной из вечерних школ работала Лида.

В большой город, о котором Иза слышала только по рассказам, привезли её на грузовой машине, высадили с большим чемоданом, в котором были картошка, мешочек домашней лапшы, кусок сала и булка домашнего хлеба, и велели самостоятельно искать тётю.

Машина уехала, и Иза вспомнила, что адрес Лиды остался в кармане шофёра. Но машину не догонишь – и хрупкая девчонка в тёмной юбочке и новой розовой ситцевой кофточке с длинными рукавами, сшитой специально для города, пошла с тяжёлым чемоданом по улицам, наивно спрашивая случайных прохожих:

– Вы не знаете учительницу Германн Лидию Александровну?

К вечеру она выбилась из сил. Увидев колонку с водой, подождала, пока к ней подойдут, – надо было посмотреть, как ею пользуются, – напилась, достала хлеб, пожевала.

Зажглись огни большого города. Прохожих становилось всё меньше. Присела на чемодан у какого-то дома и не заметила, как уснула.

Три дня измученная, голодная и уставшая, бродила она по незнакомым городским улицам. Три дня тщетных поисков тёти превратили её в беспризорницу, странно отличавшуюся от них огромным чемоданом. Выросшая в глухой деревне, она не знала, что в городах есть справочные и отделения милиции, в которые можно обращаться. Однажды очередная женщина внимательно оглядела её и, обратив внимание на грязное лицо и руки, мятую одежду и серую от грязи кофточку, участливо спросила:

– А в какой школе тётя работает?

Она не знала. Женщина не отходила. И вдруг Иза вспомнила:

– Кажется, в какой-то вечерней!

– Что ж! Это уже кое-что. Ты, наверное, устала?

– Да, очень! – и заплакала.

Услыхав бесхитростные ответы на расспросы, кто она и откуда, женщина поинтересовалась:

– И давно ты её ищешь?

– Три дня.

– О Боже! Давай ко мне зайдём.

Решение незнакомки обрадовало – наступал осенний дождливый вечер. Измученная Иза зашла в дом, который показался ей дворцом.

– Иди в ванную. Искупаешься – затем поешь.

Она впервые мылась не хозяйственным, как дома, мылом, а душистым, туалетным. На худенькое детское тельце незнакомка натянула мягкую тёплую ночную рубашку и уложила её в свежую постель.

Иза проспала сутки. Первое, на что она обратила внимание, когда проснулась, – чистая одежда на спинке стула, выглаженная кофточка и юбочка. Улыбаясь, женщина сообщила:

– Кажется, я нашла твою тётю.

– Как? Где?

– Обзвонила все вечерние школы. Какая-то Германн Л.А. работает в школе № 7, она потеряла племянницу, которая должна была приехать к ней из деревни. Скоро будет.

– Ой, мама, это она! – с радостью вскочила на постели Иза.

– Одевайся. Иди поешь.

Вскоре приехала Лида. Так вдали от родительского дома началась в городе Барнауле самостоятельная жизнь 14-летней девочки.

(продолжение следует)



↑  706