Эмили - 1 (31.03.2017)


Повесть

Иван Антони

 

Неисповедимы пути твои, Господи! И не дано знать человеку, где споткнётся он в жизни своей, и надо ли считать это предостережением ему, чтобы предотвратить предстоящий грех, или наказанием за уже совершённые грехи — Бог знает! И не думай, не гадай, человече, ничего ты не придумаешь и ничего не угадаешь! Живи себе далее, совершай ошибки, учись на них и ошибайся снова, ибо такова участь жизни твоей на земле. Покайся в грехах, если сможешь, и живи! «Всё придёт на круги свои», ибо такова воля Божья!

 

Солнце поднялось высоко над горизонтом, и палящие лучи его нещадно жгли пересохшую от долгого безводья землю. Дочь спозаранку отогнала колхозных коров на старицу, зелёную луговую пойму наполовину пересохшего старого русла реки, и с нетерпением ждала там отца, чтобы передать ему стадо и бежать в правление колхоза на утреннюю планёрку. А старый Густав продолжал неподвижно лежать на самодельной двуспальной кровати, до подбородка укрытый вылинявшим, видавшим виды покрывалом, и мысленно прокручивал и прокручивал прожитую жизнь. История получалась нескладная – не жизнь, а сплошные взлёты и падения.

Взлёты были кратковременными и яркими и походили на вспышки падающих с неба звезд. Обещая долгую и счастливую жизнь, они вселяли надежду в светлое будущее, как награду за не по-человечески тяжело прожитые годы. Однако, подразнив обещаниями тихого человеческого счастья и так и не успев достичь апогея, взлёты неожиданно обрывались, и он снова оказывался на грани существования, один на один с воспоминаниями о счастливо прожитом отрезке нескладной жизни. И так до нового взлёта, а потом падения.

Падения всегда начинались неожиданно и каждый раз, когда, казалось бы, не было никаких оснований для них. Они бросали его на дно человеческой жизни, как бы испытывая на прочность и выживаемость, и тянулись долгими, однообразно серыми годами, мучительно ведя к неизвестному концу. Однако как бы тяжело ему ни было, в глубине души всегда теплилась крохотная искра надежды на светлое будущее. Она помогала ему выживать в условиях горького, фактически животного существования и шаг за шагом выбираться к человеческой жизни.

Тяжело переворачивая пласты многолетних наслоений, память высветила ярчайшее из событий в его жизни — день свадьбы. Сейчас, стоя у края могилы, эта свадьба представлялась ему дерзким вызовом свирепствовавшей в деревнях и сёлах Поволжья голодной смерти, насмешкой над её бессилием победить человеческое стремление к счастью и продолжению рода. Он усмехнулся литературному сравнению в оценке его скромной свадьбы — пир во время чумы, не иначе. Впрочем, в то время он не думал об этом, как и не искал высокопарных выражений для оценки этого события. Мысли его были заняты голубоглазой Эмили, и тем, что ему невероятно повезло с невестой. Господи, разве мог он себе представить, что, вернувшись со службы домой, встретит ту самую босоногую пугливую девочку, которая искала его глазами в колонне новобранцев, когда группу призывников село торжественно провожало на службу в Красную Армию? Пока он нёс службу вдали от родины, время сотворило величайшее из чудес: вместо пугливой угловатой девочки, он встретил цветок несравненной красоты и обаяния! Сравнение с цветком, возникнув однажды, не покидало его воображения всю последующую жизнь. Несмотря на старение, естественно происходящее со временем, жена в его глазах оставалась всё той же ненаглядной Эмили, какой была в день их свадьбы, всё тем же цветком несравненной красоты и обаяния.

Ему удалось жениться удачно, то есть по любви — случай не частый у поволжских немцев-колонистов, у которых издавна, ещё со времён жизни их предков в обросшей сказочными легендами Германии, было принято сводить детей по воле родителей. Родители же при решении столь важного вопроса в жизни молодых людей исходили из религиозных, имущественных и прочих соображений, имевших весьма отдалённое отношение к взаимной любви.

Впрочем, родителей ко времени женитьбы Густава в живых уже не было, и дать добро на свадьбу или отказать в ней ему они не могли. Отец, мать и две его сестры умерли от лютого голода, свирепствовавшего в Поволжье в начале тридцатых годов после проведения коллективизации, сопровождавшейся бесчеловечным раскулачиванием богатых, а заодно и части средних крестьянских хозяйств. Густав ничем помочь им не мог, потому что служил в Красной Армии на Украине, где был очевидцем не менее трагичной и бессмысленной по жестокости коллективизации. Получилось так, что проводили родители единственного сына на службу с подобающей столь важному семейному событию шумной гулянкой, а вернулся солдат в заросший высоким бурьяном двор с заколоченными крест-накрест ставнями.

Мать невесты, Агида Траубенбах, хорошо помня своё замужество по старинным традициям, была довольна счастливой судьбой дочери. Эмма только и говорила о Густаве, буквально бредила им, а жених любил и обожествлял красавицу-дочь. К тому же Густав вырос в трудолюбивой семье, и беспокоиться матери о хлебе насущном в новой семье не было оснований. Богатство зятя для принятия решения, быть или не быть свадьбе, не имело для фрау Траубенбах никакого значения, ибо богатых к тому времени в селе всё равно уже не было. Зажиточных крестьян раскулачили, хозяйства их растащили (по-научному — экспроприировали), а семьи сослали в столь отдалённые места, что выбраться оттуда было практически невозможно, даже если кому-то из них удалось там выжить.

В молодом Советском Союзе начало образования колхозов ознаменовалось лютым голодом, разразившемся по всей огромной территории. Особенно жестоким был голод в хлеборобных поволжских степях и в других регионах, где привыкли к хлебу на столе.

Эмма, или Эмили, как ласково стал называть её Густав, вскоре после замужества похоронила мать, так и не вышедшую из глубокой депрессии после исчезновения сыновей Альфреда и Максимилиана, которых в «чёрном воронке» увезла милиция тёмной ночью. Все попытки матери узнать что-либо о судьбе детей натыкались на стену молчания — все боялись всемогущей таинственной службы Государственной безопасности. Малейшая утечка информация о судьбе детей могла стоить сердобольному информатору жизни независимо от того, какое место он занимал в обществе.

Мужа, Адольфа Траубенбах, Агида потеряла много раньше, ещё до исчезновения сыновей. Но в отношении супруга ей конкретно объяснили, что он — «враг народа»; выразился на колхозном собрании не так, как надо было сказать в свете революционно-политических требований времени, и наказание не заставило себя долго ждать. С мужем-то как раз всё в порядке, и голова о нём у Агиды не болела, ибо на него даже похоронка пришла. С похоронкой-то оно как-то спокойнее: лежит, значит, разлюбезный муж где-то в земле, как и надлежит христианину после смерти. А вот с детьми неладно. Где они, что с ними? Не одна фрау Траубенбах, конечно, с её горем живёт. Во многих семьях в селе та же история: приезжала ночью милиция, забирала родственников, увозила невесть куда, и молчок. Ни слуху, ни духу, будто бы и не было их.

Большое католическое село немцев-переселенцев первого потока из европейских германских княжеств, раскинувшееся на левом берегу Волги, уходящем в бескрайние киргизские степи, с внедрением коллективизации лихорадило от нескончаемых чисток. Вначале взялись за кулаков — богатых крестьян с крепкими хозяйствами, чтобы не мешали бедным крестьянам строить счастливое общество бедняков. В результате чистки в течение 1929-1930гг все кулаки были сосланы «для классового перевоспитания» в Сибирь, на Урал и Бог знает куда ещё, лишь бы подальше от родных мест. Их имущество, накопленное трудом многих предыдущих поколений кулаков, было экспроприировано под руководством прибывших из города специалистов по экспроприации и большей частью отправлено в город. Что же осталось на месте — передано в организованный в селе колхоз, где часть из полученного добра незаметно прилипла к рукам ушлых руководителей.

Однако недолго жировал колхоз на богатстве, добытом без труда и пота. Вслед за экспроприацией началась полоса голодных лет. Люди умирали, как мухи. От голоду поедалось всё, что можно было есть, даже то, что было опасно для жизни. «Славные годы строительства счастливой колхозной жизни на селе» запомнились оставшимся в живых тем, что в эти годы редко слышался свист сусликов в степи, резко сократилось число мышей, хотя и кошки тоже стали редкостью, а собаки и вовсе исчезли. В пищу шло всё. Важно было дотянуть до весны, дожить до «подножного корма», который появлялся с приходом тепла. Многим дотянуть до весны не удалось, вследствие чего сельское кладбище значительно расширилось.

Вот в эти-то мрачные годы разгула голода и смерти и выдала вдова Траубенбах свою дочь Эмму замуж за Густава. Громкой и весёлой свадьбы, естественно, у них не было и быть не могло. В обеих семьях полный развал хозяйства, на что гулять прикажете? Посидели втроём за столом в родительском доме, поговорили о сложностях жизни да о том, что молодым следует сделать в первую очередь для налаживания семейной жизни, попили чай, настоянный на полевых травах, поели собранные к свадебному столу ягоды — и вся свадьба. А как стало солнце клониться к закату, пустили мать и дочь облегчающие душу слёзы, обязательные при уходе дочери из родительского дома. Перекрестила Агида Эмму, сложила в небольшой узелок её вещи, прибавив к ним дорогие сердцу предметы, оставленные ей родителями, и пошла Эмма следом за Густавом в его дом. Густав был парнем работящим и, следовательно, мужем надёжным, так что у матери не было оснований тревожиться за судьбу дочери.

Фрау Траубенбах знала родителей зятя, как знала и всех остальных жителей села. Раньше встречались они по воскресеньям под крышей сельской кирхи и по окончании службы охотно беседовали друг с другом, обмениваясь новостями, а также большими и малыми заботами. Кирху, однако, в самом начале коллективизации закрыли, так как религия, как объявили учёные мужи в кожанках, во все времена была «опиумом трудового народа», а служители её бессовестным образом одурачивали доверчивую паству, обирая её по поводу религиозных праздников и просто так, без всякого на то повода. Поэтому при закрытии кирхи большевики на глазах у обманутой «проходимцем» паствы до полусмерти избили служившего в ней дряхлого пастора Арнольда, а затем, чтобы никто из сельчан не сомневался в том, что Бога нет, коль Он не вступается за верного служителя, расстреляли несчастного под стенами кирхи. Но для начала «нечестивый лжец и обиратель трудового народа» в отместку за многолетний обман выкопал для себя в присутствии сельчан могилу, в которую неуклюже свалился после выстрела в затылок, упав сначала у края ямы на колени. Сельские активисты-богоборцы тут же закидали его землёй и для надёжности, чтобы не смог выбраться наверх (а вдруг Бог есть и вытащит его из могилы?!), притоптали бугорок. Но наутро над поправленным могильным холмиком пастора стоял небольшой деревянный католический крест, установленный, видимо, кем-то из числа одураченной им паствы. Крест безбожники трогать, однако, не стали то ли из-за лени, то ли по каким-то соображениям.

С кирхи в тот же день был сброшен колокол, сломан и свален на землю крест и сожжено всё церковное имущество; обида непримиримых богоборцев за многовековой обман трудового народа была велика, и надо было на чём-то сорвать кипевшую в них злость.

Спустя время «единогласным решением собрания колхозников» помещение святой церкви стали использовать в качестве зернохранилища, ибо старое здание, построенное по-немецки прочно, было сухим и хорошо проветривалось. Когда же протекла крыша, и деревянное половое покрытие от сырости пришло в негодность, пол разобрали на дрова, а здание стало служить конюшней для колхозных лошадей. Вскоре кирха всё же разрушилась, так как ремонтом её колхоз заниматься не стал; зачем заботиться о здании, в котором столетиями дурачили наивно-доверчивых крестьян?

Таким образом, с приходом коллективизации людям негде стало собираться и делиться новостями. Да и высказывать мысли вслух стало небезопасно: к утру можно было не досчитаться откровенного собеседника или самому попасть в список навсегда исчезнувших из села крестьян.

После уничтожения церкви крестьяне стали молиться у себя дома. В молитвах они просили Господа, чтобы ночь прошла спокойно, и утром за столом собралась вся семья. В каждом доме с вечера заготавливались узелки с едой и с самым необходимым на первое время — на тот случай, если вдруг среди ночи раздастся стук в окно и люди в чёрных кожанках уведут кого-то из членов семьи. А утром, если ночь прошла спокойно, крестьяне искренне благодарили Господа за то, что Он не допустил беды. Ну, а если из каких-то Своих соображений всё же допустил, то молились, чтобы Он помог жертвам беззакония стойко перенести испытания и вернуться живыми.

Молодые Кили жили так, как жили все колхозники. Они в поте лица зарабатывали хлеб насущный и потихоньку обустраивались, так как в доме было — хоть шаром покати. Оба трудились в колхозе и получали что-то за нелёгкий труд. Но их, как и других колхозников, спасал от голода не труд в колхозе, а небольшой огород возле дома, на котором выращивались картофель и другие овощи, за счет которых в основном и жили люди в трудное время, наполненное «пафосом коммунистического труда и строительства светлого будущего».

Несмотря на постоянные неурядицы за стенами их дома (дом мой — крепость моя!), жили молодожёны, как два голубя. Ни ссор, ни грубых слов слышно не было. Они были счастливы тем, что шли по жизни рука об руку. Возвращаясь с колхозной работы, Эмили тараторила, не умолкая, от радости быть рядом с мужем и делиться с ним впечатлениями дня, что нисколько не огорчало молчаливого Густава. Молчание же мужа не смущало жизнерадостную болтушку Эмили. Настоящий мужчина, считала она, а Густав в её глазах был образцом настоящего мужчины, должен говорить мало, но взвешенно. Иначе какой он мужчина? Балаболка!

Прошло немного времени, и Эмили подарила Густаву двух дочерей-погодков, Анье и Эвели (Анна и Эвелина). После рождения дочерей жизнь супругов Киль приобрела определённый смысл: молодые родители стали жить для детей, радуясь их первым шагам и словам, появлению первых зубиков и расстраиваясь, если крошки заболевали или хотя бы начинали недомогать. Всё свободное время родители посвящали своим «цветочкам» Анье и Эвели.

Спустя ещё три года появился, наконец, и сын, о котором глава семейства мечтал с первого дня совместной жизни, ибо думал о продлении рода Килей, генеалогическое древо которого было под корень подрублено голодными тридцатыми годами. Эмили была на седьмом небе от счастья, что удалось подарить мужу наследника его фамилии. Рождение сына было своеобразным выражением её благодарности за его искреннюю любовь и уважение. Счастливы были и Анье с Эвели: у них появился братик, который, когда вырастет большим, станет сильным и будет защищать их. Вальдемар — назвали они мальчика, а по-семейному ласково — Вальди.

Несмотря на бесследное исчезновение братьев Альфреда и Максимилиана и скорой смерти матери после свадьбы дочери, Эмили была счастлива, живя в уютном «гнёздышке» с мужем, дочерьми и сыном. К концу тридцатых годов жизнь стала улучшаться, и Килям показалось, что все невзгоды остались в прошлом, а впереди ожидала счастливая жизнь в кругу дружной семьи.

Так думали многие россияне, объединённые в нерушимый Союз Советских Социалистических Республик, несмотря на продолжение сенсационных разоблачений «врагов народа», шпионов и вредителей, раскрытия антиправительственных и антинародных групп, исчезновения родственников, близких, соседей и знакомых после ночных визитов проклятого всеми «чёрного воронка».

«Человек предполагает, а Бог располагает», — гласит пословица. Семейная идиллия под крышей собственного дома оборвалась неожиданно, не имея для этого никаких оснований. В начале сентября 1941г сотни тысяч семей российских немцев были посажены в товарные вагоны и перевезены в Сибирь, Урал и Казахстан. Не обошла эта участь и семью Килей; их вывезли в Сибирь. И опять, как в начале тридцатых годов, потянулось безрадостное существование с неопределённым будущим на грани голодной смерти. Не получалась у Эмили счастливая жизнь в уютном семейном гнёздышке. Судьба вынуждала бродить по белу свету, как цыган. Некоторое отличие, правда, было: цыгане шли туда, куда хотелось, а российские немцы — куда их отправят под конвоем и поставят на комендатурский учёт.

Семью Килей привезли в один из сибирских колхозов. В качестве жилья им предоставили сарай с прохудившейся крышей. Густав трудился с утра до ночи и в короткий срок отремонтировал и утеплил крышу, утеплил и обмазал стены внутри и снаружи, поставил русскую печь и обмазал пол слоем смеси глины с соломой. В таком утеплённом сарае семья вполне могла жить один-два года, дожидаясь, пока её отправят назад, на Волгу, в родительский дом. В целом всё складывалось поначалу не так уж и плохо. Главное — вся семья была в сборе.

Но в скором времени после обустройства на новом месте Густава и других депортированных российских немцев вызвали в колхозный клуб, где объявили постановление Государственного Комитета Обороны, согласно которому все трудоспособные мужчины в возрасте 15-55 лет призывались на службу в Трудовую Армию. Такого поворота судьбы семья не ожидала, ведь после отъезда Густава Эмили предстояло жить с малыми детьми самостоятельно. А к этому женщина готова не была.

В день отправки в трудармию Густав выглядел сильно расстроенным. Он всю ночь размышлял о будущем семьи и наутро выглядел уставшим, осунувшимся и постаревшим. Густав представлял, какая ноша ложится на плечи неподготовленной к самостоятельной жизни Эмили, ведь с первых дней их совместной жизни организаторскую работу вёл он, не перекладывая на плечи жены даже мелочи. В результате сложившегося в семье распределения обязанностей, жена была неспособна добиваться и выпрашивать что-то для семьи. Выживут ли они без него? Соберётся ли когда-нибудь семья за одним столом? Ведь его отправляли не на срочную службу в Красной Армии, которая ограничена определённым сроком. Каковы же сроки службы в трудармии, никто не знал?

Перед отправкой трудармейцев из села их собрали у сельского клуба. Густав не выпускал из рук малыша Вальди, беспрестанно обнимал и целовал Эмили и плачущих детей. Сердце его разрывалось от предстоящей разлуки и неопределённости.

И вот настало время отправки. Лицо Густава побледнело:

— Эмили! Сокровище моё! Ни о чём тебя так не прошу, как позаботиться о наших детях! Сохрани их, чего бы это тебе ни стоило, не дай им умереть голодной смертью! Довольно того, что все наши родственники погибли от голода! Сохрани детей и побереги себя! Это будет непросто, я знаю, но ты постарайся, радость моя. А я вернусь сразу, лишь только появится возможность. Непременно вернусь! Придёт ещё счастливое время, когда мы сможем снова собраться вместе за одним столом! Обязательно придёт!

Резко и повелительно прозвучала команда строиться. Густав поспешно передал Вальди в руки матери, круто повернулся на каблуках, как научился это делать, служа в Красной Армии, и побежал к колонне, скрывая от провожавшей его семьи хлынувшие из глаз слёзы. А вслед ему с тоской и надеждой смотрели четыре пары глаз: Анье и Эвели испуганно, как щенята, жались к матери, вцепившись ручонками в её платье, Эмили беспрестанно шмыгала носом и вытирала обильно бегущие из глаз слёзы, и только Вальди, не понимая, что происходит, и почему мама плачет, с удивлением смотрел то на них, то на отца, уходившего из села в колонне отправленных в неизвестность мужчин.

(продолжение следует)

 



↑  276