Казак и Лёнька (30.01.2017)


 

Курт Гейн

 

Вместе с толпой ухоженных, бодрых пенсионеров путешествуем с женой по Венгрии. Задираем головы в церквях, таясь, щупаем мебеля во дворцах, шатаемся по торговым рядам, любуемся великолепными вышивками и керамикой, искусным плетением корзин всяческих форм и размеров.

За окнами автобуса проплывают бахчи до горизонта, фасады сельских домов, до конька увешанные пламенной паприкой, громадные ажурные корпуса с выбитыми окнами и бездымными трубами – рудиментами социалистических экспериментов.

По вечерам в ресторанах жгучие гуляши и плотное, терпкое красное вино «Бычья кровь», цыганские ансамбли с непременным чардашем и Кальманом. И, ясное дело, Балатон тоже в программе. При великолепной погоде, с остановками, объехали большую часть побережья прекрасного озера и, переправившись на пароме, покатили по равнине. И, наконец «Пуста»! Она – главная причина моего путешествия в Венгрию: очень по степи соскучился! Не Кулунда, конечно, но сердце зачастило – степной дух, полынь, чабрец, пырей.

Белёные мазанки редких хуторов, колодезные журавли и загоны для скота у рощиц пирамидальных тополей. Табунки гусей у бочаг и прудов. Отары овец с непривычными глазу штопором, рогами.

Кормили на богатом хуторе под длинным камышовым навесом. На террасе, украшенной гирляндами из паприки и кукурузных початков, три стареньких потомка грозного Аттилы в расшитых жилетах играют чардаш. У всех вислые усы под сизыми носами. Скрипач, цимбалист, а третий дёргает вверх и вниз трость, воткнутую в отверстие куска сырой кожи, которым затянут высокий горшок. Горшок отрывисто бухает хриплым басом: «Бу-буп, бу-буп».

Угощали абрикосовой водкой, вином и жареной гусятиной. Под столами бродят куры, а собаки кости грызут. В свалявшихся жгутах вылинявшей шерсти – репей ещё с прошлого лета.

И, наконец, главный аттракцион – конные игрища пастухов и табунщиков. Они в круглых чёрных шляпах толстого войлока, в коротких синих куртках, в низких сапогах без каблуков и широченных штанах-юбках. Длинные тяжёлые бичи щёлкают, как выстрелы. Неосёдланные лошади садятся по-собачьи, ложатся на бок. Всадники скачут, стоя на крупах лошадей. Шустрые пони взапуски обгоняют друг друга. Шестерик прекрасных коней в нарядной сбруе выполнил сложный слалом, не опрокинув повозкой ни одной кегли. Осёл, играя ковёрного, лягается, упрямится, прикидывается то хромым, то мёртвым. И вдруг всё исчезло. Сгинуло. Я теперь вижу только их!

Из-за кошары показалась упряжка волов. Как в замедленной киносъёмке, вперевалку шествуют они вдоль трибун, загребая пыль широченными клешнями копыт, покачивая громадными рогами. Массивные, желто-серые, с низкими подгрудками. Жвачку перетирают, пуская длинные нити слюней. В две секунды – шаг. Так ходят волы во всём мире, если человек их не подгоняет, торопя свою суетную жизнь и руша то, что определено природой – тридцать шагов в минуту. По секундомеру.

На обратном пути в гостиницу виды за окном меня не занимали. Я думал о волах. О тех, из далёкого детства. Гораздо меньше венгерских великанов, но такие же медлительные и философски задумчивые. Я был их погонщиком три лета подряд до седьмого класса. Звали их Казак и Лёнька. Казак в смысле «казах» потому, что немец-землепашец купил его двухгодовалым бычком в соседнем ауле за год до колхозов.

Кормили и ухаживали за ним всей семьёй: работник растёт. Приучили на пару с ровесником ходить в ярме, держать борозду. За непослушание хлестнут, конечно, хворостиной, а зря – нет. Хорошим волом стал, тягущим, послушным. Ростом не велик, но широк в кости, мускулист и жилист. Короткие рога над широким лбом, большие крепкие копыта. Но не суждено ему было своим трудом приумножить благополучие большой крестьянской семьи и вести сытую, достойную жизнь на зажиточном дворе. Коллективизация!

Согнали всех быков в один двор. Март. Ветрено и сыро. Солому мечущаяся скотина втоптала в грязь. Некормленых и непоеных животных мучили на разных работах.

Казак с напарником два раза ходили с большим обозом в Славгород на станцию. В весеннюю распутицу тащили сани с семьями раскулаченных. Хмурые подводчики хлестали кнутами быков, с трудом тащивших по голой земле розвальни с плачущими детьми и женщинами. К одному из этих погонял подскочил рослый мужик, оттолкнул сопляка и взялся за налыгач. Казак узнал хозяина, напрягся и вытащил сани на снег. К хозяину подскакали конные «активисты», сопровождавшие обоз, и, матерясь, замахивались кнутами.

Через пару лет стало полегче. Колхозники построили бычарню – не на морозе ночевать. Кормили соломой и объедками сена от лошадей. Сено и малость твёрдого корма им давали лишь на весновспашке.

Казаку с напарником и некоторым другим парам повезло – у них были постоянные погонщики, которые заботились о них, подкармливали, не мучили. Худо было тем упряжкам, которые по разнарядке каждый день доставались случайным людям – тем лишь бы день до вечера, а о скотине и заботушки нет – колхозное.

Летом в степи корма вдосталь. Вдоль лесополос, в колках, в кочкарниках обильное разнотравье. Даже на обочине можно между делом ухватить хвостик подорожника или пучок пырея.

А потом война. Мужики в трудармии. Женщины и подростки от темна до темна надрывались на непосильной работе. Неопытные девчатки и пацаны нагрузят сверх меры, а быки – кожа да кости, снег по пузо. Воз ни с места. Перегрузить или дорогу в глубоком снегу пролопатить – сил нет. Тащите, окаянные! Не везут. Легли. Хлестали кнутами. Били палками, кололи вилами. Вытаскивали.

С лета 1947 года я работал погонщиком Казака. Вид у вола был страшный. Один рог отбит, другой торчит вниз к бельмастому глазу, хвост кривой – сломан. Шерсть на ляжках не растёт – горящую солому под хвост совали. Его старый напарник такой жизни не выдержал и в последнюю военную весну сдох.

Теперь рядом с ним в ярме молодой тёмно-рыжий бычок Лёнька. Рога и хвост в порядке, шерсть лоснится, слюни распустил. Пацан! Но рядом с таким бороздённым быстро усваивал нехитрые премудрости сельской работы.

Я очень скоро понял, что мои крики и понукания никак на Казака не действуют. Лёнька пока ещё пугался и старался ускорить движение, но старик продолжал идти в раз и навсегда заданном ритме. «Ишь ты! Этот-то, шкет белобрысый, басом орёт и хворостиной махает. Мужика из себя корчит. Ничего, скоро угомонится».

И я действительно успокоился. Перестал мельтешить. Лёжа навзничь на возу, смотрел на облака-замки и на кружащихся в бездонном небе степных орлов. Или вспоминал, как прошлым летом на прополке разыгралась сильная гроза, и мы всей группой зарылись в стог сена. Я оказался в одной норке с Шурой, девочкой-калмычкой. У неё яркие щёки и губы. Она мокрая и горячая, а узкие глазки мечут антрацитовые искорки. Дышит как запыхавшийся щенок, трепеща крылышками плоского носика. При особенно свирепых и близких ударах грома она шепотом вскрикивает: «Яхла!» – и тесно прижимается ко мне... О многом грезилось под бездонной синью степного неба.

А Казак шагает. Он не ускорит шага даже когда все его сородичи, задрав хвосты и дико выпучив глаза, несутся неведомо куда, спасаясь от слепней и оводов. Даже вековечный инстинкт он победил. Лёнька хлестал хвостом, тряс башкой, глухо мыкая, закатывал глаза под лоб, пускал пузыри, вывернув шею, прыгал боком, стараясь вырваться из ярма. Казак тянул его на дорогу и спокойно шагал дальше. Ему ли «бзыкать»? Костёр под хвостом жалил в тысячу раз больней оводов и слепней.

Вблизи села было несколько больших ям. Это люди выбирали глину для самана и помазки. По пологим склонам этих бочаг волы вытаскивали груженые глиной волокуши. Постепенно близкие грунтовые воды наполняли их чистой, прохладной водой и люди копали на новом месте. Берега оставленных ям зарастали камышом и кишели всяческой живностью. Грунтовые воды не давали озерку заболотиться, и вода в нём всегда была чистая и свежая. Сюда к водопою спускалась скотина и купалась детвора.

Эти озерки были страстью Казака. Если зазеваешься, то он, наддав ходу, устремлялся к ним и уж никакая сила не могла заставить его свернуть. Сначала я орал и хлестал его хворостиной по морде. Бесполезно. Закрыв глаза и давя на упирающегося Лёньку, он входил в воду. Пил, пуская разводы слюны по воде, молотил кривым хвостом. Лёнька скоро понял прелесть этих водных процедур и охотно шёл за «батей». А я что - дурнее Лёньки? Видя, что «хождение по водам» неизбежно, я ещё на пути к яме сбрасывал латаную одёжку и, как только быки останавливались, бросался с воза в воду. Плавал, нырял, плескал воду на Казака. Ему нравилось - жмурился. Поблаженствовав, мы под дрожащим от жары степным маревом шагали дальше.

Работа у нас была тяжёлая. На восходе поднимались. Зябко. Из корыта у колодца с опаской плескал в лицо горсточку холодной воды, утирался кепкой или подолом рубашонки и шёл к быкам. Цыпки от росы щипались. Волы после ночного ждут в загоне. Лежат – жвачку жуют. Накидываю на рога налыгач и веду к тяжёлому ярму. Они покорно подставляют шеи, и я не без труда замыкаю его занозами. Сидя вместе с другими за длинным столом под навесом, съедаю миску затирухи или пшеничной каши на горьком рыжиковом масле. В обед будет пшённый или гороховый суп, заправленный всё тем же горьким, как горчица, маслом с куском тёмной вкусной лепёшки. Вечером будет целая лепёшка вприкуску к чаю из корня солодки, который мы хлебали из общей миски.

Ну, а теперь на работу, на весь долгий летний день. Таскать копны на волокушах из молодых берёзок, возить высоко груженую арбу на сеносклад, ходить перед косилкой и жнейкой, выволакивать из ямы короб с глиной и месить её с водой и соломой, кружась до одури по замесу в тридцатиградусную жару в туче оводов и слепней.

В сенокос из бригады в село отпускали раз в две недели. Постирать и починить ветхую одежду. Помыться в горячей воде со щёлоком, выпарить и вычесать вшей. До села семь километров. Шли пешком: лошадям отдохнуть надо. Шабашили в такой день часа в четыре, а к восходу надо быть на стане.

Какое счастье – дождь! Особенно затяжной. На сутки, а то и подольше. Но такие дожди летом в Кулунде очень редки. Чаще грозы – бурные, громкие, быстрые. Капнет на потную спину одинокая крупная капля, запахнет пылью, рокотнёт вдали, а через миг чёрная туча, потушив солнце, хлещет сплошными, косыми струями. Молнии беспрерывно стегают землю, а гром свирепо бьёт прямо над головой. Все стремглав бегут к скирде и зарываются в сено.

Гроза проносится быстро. Всё сверкает. Парит. Намочило порядочно. Копнам долго сохнуть. Поспи-и-и-м! Сено мягкое, душистое. Увалял поудобнее и унёсся в блаженство...

После семилетки я поступил учеником токаря в МТС. Началась юность. Совсем другая жизнь пошла. Забылись Казак и Лёнька, а после целины волы и вовсе исчезли из сельских работ – трактора и автомобили заняли их место.

И вот теперь волы в цивилизованной Европе воскресили полувековую давность: слепящее, жгучее солнце, дрожащее марево над бескрайней сизой степью и в середине этой колеблющейся бесконечности улиткой ползёт арба, высоко гружёная сеном. На ней сидит голубоглазый, лобастый мальчик с белобрысыми вихрами из-под кепки с мятым козырьком. Он смотрит на упряжку волов, которые, кивая головами, фыркая на мух и слепней, роняя нити слюны на пыльную дорогу, мерно тянут воз к синеющим на горизонте тополям. Шаг в две секунды. Тридцать в минуту. Так природой запрограммировано, и торопить бессмысленно.

Отвернувшись к окну автобуса, отгороженный высокими спинками кресел, я плакал. Сладко текли солёные слёзы. Я был там...



↑  303