Нерожденная повесть (30.09.2016)


(рассказ)

 

Борис Пильняк-Вогау

 

 

Это — Шпицберген, семьдесять восьмая северная широта, декабрь, ночь на полгода, — радиостанция. Кругом — снег, камни, льды, горы и ночь, такая ночь, многонедельная, седая, когда можно неделями спать. Здесь на метео-радиостанции их трое, вчера похоронили четвертого, восемь месяцев назад похоронили пятого, шестого и седьмого, умерших от цынги. Судно было здесь последний раз год четыре месяца назад: это судно и привезло их.

Хоронить, закопать в землю можно только весной, в июле, когда оттает снег: того, кто умер вчера, положили в брезент и засыпали льдом, чтобы не откопали, не съели собаки. Предполагалось, что они пробудут здесь год; летом судно шло за ними, они менялись радио, но льды не пропустили судно, и весной они, живые, набрали яиц и набили тюленей. Они не голодают, но бумага у них вышла вся, основная цель их зимовки — запись погоды — нарушена. Чтобы не обессмысливались их дни, он, начальник радиостанции, трижды в сутки телеграфирует на Грин-Харбург сводки. Вчера было 24 декабря, сочельник; вчера похоронили товарища. Вечером оставшиеся трое собрались у начальника: они — начальник, рабочий и механик, — все трое нарядились, и начальник достал пунш и виски. Все трое были норвежцами, из Тромпсэ. К полуночи они были пьяны, в полночь их поздравила радиостанция Шпицберген, и тогда начальник ответил:

— «К чорту!»

Они замуравили во льды товарища, они были пьяны - сидели молча, потому что все было сказано. Начальник поставил радиоприемник на волны радиостанции Христиания; но в мире в эту ночь все радиостанции сошли с ума, и оттуда, из тысяч верст, где нормально жило человечество, ничего нельзя было изловить — приходили отрывки концертов, речей, поздравлений. В арию «Терреодор, смелее, брат» вмешалась политическая речь «Миллионы рабочих Америки», — и тогда начальник пустил по всему миру еще раз:

— «К чорту!»

Здесь, на метео-радиостанции, отрезанной льдами и горами от ближайшего человека на сотни миль, сохранились колбы для сифонов, чтобы делать содовую воду; эти трое пили соду-виски; они были пьяны; тогда начальник взял сифон и стал бегать за двоими остальными, поливая их из сифона, точно он стрелял из ружья, и все трое хохотали.

Затем все трое пошли спать. И начальник, немолодой уже человек, грузный, медлительный, видел многие, должно быть, пьяные сны. Он видел, что они были в Тромпсэ, все вместе, с семьями, с женами, в ресторане, и среди них был тот, который вчера умер: этот сон был мучителен, — он, начальник, все время старался, чтобы разговор не касался смерти умершего; как только заговаривали об умершем, он прерывал, переводил разговор на другие темы, чтобы не делать больно жене умершего, — и каждый раз он тогда наклонялся к умершему и шептал ему:

— Тише, тише, ведь жена не знает, что ты умер; фрaу Виктория, она не знает…

Монтер говорил (тот, что умер в прошлом году): «А помнишь, Эдвард, когда я еще не умирал, мы с тобой ходили на медведя». Но начальник перебивал, прыскал из сифона, нарочито хохотал и говорил: «Хэ, монтер, монтер, — ну да, ты умер восемь месяцев тому назад, но Эдвард был жив, и он не ходил с мертвецами на медведей». — И шептал умершему: «Тише, тише, Эдвард, фрaу Виктория не знает, что ты умер, хэ!» И там, в Тромпсэ, в ресторане, они пили шведский пунш.

Начальник проснулся от беспокойства, выпил воды, подошел к окну. Окно было в толстейших хвощах мороза, но все же видна была за окном окаменевшая в морозе, мертвая земля и над нею месяц, тот, который светит неделями, а с другой стороны — столбы северного сияния. Голова, как никогда, была ясна и, как никогда, отчетливо стал ужас их положения, их мужества, этих троих, умирающих в снегу; он взглянул на себя и на своих товарищей со стороны тем математически-верным глазом инженера, который у него остался от института, и ему стало понятно, что и он, и его товарищи — ненормальны, полусумасшедши, у каждого есть свой пунктик, каждый измотан для здоровой жизни и отсюда, со Шпицбергена, переедет первым делом в психиатрическую больницу. Он подошел к радиоприемнику, провел ручкой по всем волноприемникам. Все радио мира уже были заняты буднями, передавали сводки телеграфных агентств. Он взглянул на часы: в Европе, в Норвегии, уже светало, на Средиземном море был день, утро. В домике было холодно, ниже нуля; он налил в камин тюленьего жира, зажег его и лег в свой мешок. И перед сном с перепоя опять пьяно спутались мысли: было похоже на то, что голова его — радиоприемник, куда идут сразу все волны всех радиостанций. Голова закружилась, мысли омаслились, расплелись, поползли червяками, запутались, заплелись в неразбериху, — исчезли, — он заснул.

И во сне он видел …кипарис около ключа, заделанного в камни, чтобы из него удобно было брать воду; наверх идет гора, вершины гор в лиловом тумане, вершины гор лысы, опоясаны лесами, в лощинах белые остатки снега; под горою голубое море — голубое вдали и зеленое у берега, в камнях; ко ключу ведет каменистая тропинка, камни в утренней росе. Тропинка идет от ключа вниз к морю; за деревьями рядом, за кипарисами, за цветущими иудейскими деревьями, за каштанами — мечеть, и там в утренний час муэдзин кричит востоку непонятные слова, похожие на степной крик верблюда. И солнце над миром, прекрасное золотое солнце, и туманы идут из лощин, и к ручью подошла девушка с кувшином на плече набрать воды. Девушка улыбнулась солнцу и морю, и она прикрыла ладонью от солнца глаза, и загоревшие ноги ее были босы…

Утром пришел рабочий, зажег лампу, растопил камин, согрел кофе. Начальник просыпался медленно, долго лежал в мешке, спросил:

— Какая температура, влажность, сколько баллов ветра?

— Мороз сорок два градуса, — сказал рабочий.

Механик пустил уже динамо, он сказал в дверь:

— Попался один песец.

Тогда начальник стал быстро одеваться, он не пил кофе, он выпил сельтерской и пошел к аппарату… Кто знает, в полубреду, когда мысли идут ледоходными льдинами, трещат, лезут одна на другую, не есть ли мозг человеческий испорченный радиоприемник? И, быть может, пройдет недолгий десяток лет, когда человечество вместо радиоприемников будет просто включать мозги? Начальник включил ток высоким вольтом, чтобы громче крикнуть в пространство, — и он крикнул:

— Радио-станция Шпицберген, Тромпсэ, Христиания. Температура — сорок два градуса жары, зацветают апельсины, миндаль уже отцвел. Ловятся тигры. Солнце светит к чорту — сорок восемь часов в сутки.

Шпицберген-Грин-Гарбург запросил:

— Какое несчастие случилось? Кто болен?

В полдень радиостанция ответила:

— Температура понизилась, тридцать восемь градусов жары. За сутки родилось четыре человека, вечером ожидается пятый. Новорожденные зарыты в снегу.

Вечером радиостанция Грин-Гарбург телеграфировала:

— У аппарата врач. Сообщите признаки болезни, сколько живых и здоровых людей осталось, какие медикаменты имеются?

Начальник ответил на эту радиотелеграмму:

— «Рабочие России, Италии, Франции, Америки объявили всемирную забастовку, все живы и здоровы, сейчас родится новый, медикаменты останутся для мертвецов». —

 

Начальник выключил аппараты, ушел к себе в комнату, разделся, переменил белье, надел все свежее, лег в мешок и застрелился.

На самом деле в этот день утром был солнечный день, шли туманы от моря и в лощинах меж гор уходили в золотую голубизну горы, кричал муэдзин и к ручью подходила девушка с кувшином на плече, набрала студеную воду, понесла ее в домик с плоской крышей, врытой в лиловую гору около платана. И девушка, быть может, ни о чем не думала, кроме того, что надо поспешить с водой, потом замесить лепешки и пойти на берег, отнести отцу-рыбаку этих лепешек. Во всяком случае, она никак не думала об Арктике, о сумасшедшем инженере-радиисте, — очень возможно, что ночью девушку в ее сенях донимали клопы.

…А я, автор, в ту ночь ехал на извозчике с Дмитровки на Поварскую. Извозчик был скверный и молчаливый; молчали, поговорив о стоимости овса. Извозчик, чтобы сэкономить расстояние, пополз Леонтьевским, переехали Тверскую. Я посмотрел на небо, на звезды, увидал Полярную, она была ярка, хотя была полная луна, и мои мысли зацепились за Полярную и за луну. О Полярной я думал недолго, обо всем том, что написано выше, но луна заняла меня до самой Поварской; я хотел подыскать слово для луны, такое, которое еще никем не сказано. Круглая, зеленая, полная, — нет, не так, — сухая, подмороженная, ледяная, — нет, не так, — безразличная, покойная, черствая, добрая, глупая, — нет, нет, не так: поди-ж ты, светит и мне в Москве, и в Мадриде, и в Париже, и на Шпицбергене, быть может, знакомый какой, приятель, глядит на нее из Лондона и обо мне думает. Луна, как рубль (если луна в море отражается, можно сказать «рубль луны разменен на серебряные пятаки водою». Это хорошо сказано, луна, как горшок. Нет, не придумаешь, все сказано, какое слово ни придумай, — все перебрали. Так я и не придумал слова для луны.

Гаспра,

 

28 мая 1925.



↑  592