101-й километр, далее везде №12 (31.07.2016)


(Автобиографическая повесть в форме художественных рассказов)

 

Вальдемар Вебер

 

Вышла книгой в изд-ве «Алетейя"

 

Резолюция

 

В начале семидесятых я еще предпринимал попытки напечататься. Посылал стихи в редакции и маститым писателям. Поэт Антокольский откликнулся теплым письмом. Мудрый Павел Григорьевич спрашивал в конце письма, кто я: еврей, латыш или немец. Ему, мол, важно знать это не как чиновнику паспортного стола, а чтобы лучше понять меня как поэта. Стихи мои он по каким-то своим соображениям рекомендовал издательству «Молодая гвардия».

Мне позвонил сотрудник издательства Вадим Кузнецов и пригласил на беседу.

На редакторе были черная тройка и черный галстук. Видимо, чтобы сразу настраивать авторов на траурный лад. Черная борода аккуратно пострижена. Он был похож на купца-мецената с картины Сомова или Серова. Вынул из кармана жилетки старинные часы:

— Вот это точность! Настоящий немец!

Было лестно такое услышать, обычно я опаздывал. Говорил он со мной со снисходительной доброжелательностью.

У издательства свой профиль, мои стихотворения могли бы подойти разве что альманаху «Поэзия», его главный редактор, Н. Старшинов, человек широких взглядов, кто только у него не печатается...

Что-то написал на первой странице моей подборки, вложил ее в большой конверт и, не запечатав, протянул мне для передачи секретарю альманаха. По пути в альманах, находившийся этажом ниже, я не удержался и заглянул в конверт: «Коля, по-моему, неплохой автор. От Антокольского. Немец». Слово «немец» было подчеркнуто. Добрый редактор хотел избежать недоразумений.

Через несколько дней я зашел узнать, прочитал ли Старшинов подборку.

Прочитал или нет, не знаю, но резолюцию наложил, — загадочно заулыбалась редактор Татьяна Чалова.

- Самого Старшинова нет, болеет, фронтовик, опять раны открылись, — она продолжала улыбаться. — Но он даже в таком состоянии юмора не теряет. Отправляясь в больницу, он тут на вашей рукописи автограф оставил...

Под рекомендацией Кузнецова крупными буквами было начертано: «Стрелять!»

Любовь в «мерседесе»

В 1977 году я вновь побывал в ГДР, тогдашней мекке советских германистов. Запад был привилегией избранных. Мы довольствовались ГДР. Какая-никакая, а все же Германия! В Восточном Берлине я застал своих немецких друзей в состоянии крайней экзальтации. Темой всех разговоров был бард Вольф Бирманн, незадолго до этого отлученный от гражданства ГДР. Он был здесь всеобщим кумиром, мучеником «социализма с человеческим лицом». О социализме с другим лицом говорили все мои знакомые, в основном литераторы и художники. Правда, шепотом и оглядываясь. Я видел, убеждения их искренни, потому иронизировать не стал. Да гостю и не подобает. Лишь удивлялся. У нас спорили о Чаадаеве, Хайдеггере, Бердяеве, Борхесе, читали Платонова, Солженицына, Бродского, здесь же все ещё цитировали Розу Люксембург, пеклись о чистоте идеи.

Берлинская стена в разговорах почти не возникала, её считали временной болезнью, нарушением естественного хода вещей. Своего рода запором. Правда, несколько затянувшимся...

Какая-никакая, а всё же Германия! Я наслаждался атмосферой немецкого языка, ходил по букинистам, посещал музеи и театры, кутил с коллегами. Оставляя за спиной советскую границу, я ощущал себя на свободе. Конечно, где-то в подсознании я осознавал иллюзорность этого ощущения, и все же словно оковы с души спадали.

В многолюдных компаниях я, правда, порой перебирал лишнего, терял бдительность и в своих высказываниях посягал на основы основ... На лицах моих собеседников появлялось единодушное неодобрение.

Я забывался настолько, что позволял себе встречаться с коллегами из Западного Берлина. Звонил им из телефона-автомата, договаривался о встречах. Они приезжали в Восточную зону на машинах, открыто припарковывались у кафе и ресторанов, где мы просиживали часами. Они тоже в основном говорили о социализме.

— ГДР ещё всем покажет, что такое настоящий социализм, вот только погоди, вот дай только вызреть тому, что бродит внутри... Бирманн — первая ласточка!

Затем садились в сияющие лаком и хромом лимузины и укатывали назад в ненавистное им логово капитализма.

На аэродром меня вызвалась отвезти Бригитта, западная кузина моего восточного друга, за несколько часов до моего отъезда неожиданно приехавшая его навестить.

Она ещё никогда не общалась с «настоящим» русским. Я боялся, что она тоже заговорит о социализме. Но опасения были напрасны. Бригитта была человеком земной профессии. В Западном Берлине содержала кондитерскую. С русским, по ее мнению, полагалось говорить о литературе. Ей нравились Тургенев и Евтушенко.

Мой багаж оказался громоздким даже для «мерседеса» — в основном книги, приобретенные у букинистов. Чёрный «мерседес», перегруженный огромными картонными коробками, в полупустом аэропорту Шёнефельд выглядел экзотически.

Прощалась со мной Бригитта, уже немолодая, но шикарная дама, экспансивно, на глазах у всей аэропортовской погранзаставы. Возбужденно жестикулируя, она проклинала границы и клялась вскоре приехать в Москву. Под конец расцеловала меня и даже прослезилась.

— Кто эта дама? — спросил человек в униформе, проверявший документы. Тон его был требовательным и неуважительным. Он глядел в серпастый и молоткастый с брезгливым выражением...

Такого, подумал я, ещё не случалось за всю историю Объединения свободных немецких профсоюзов и Общества германо-советской дружбы. И проникся значительностью происходящего.

— Вас это не касается. Я не везу её в своём чемодане.

— Уверяю вас, молодой человек, очень даже касается, — сказал он жестко, с угрозой. — Кто эта дама?

И тут что-то на меня нашло. Я сделал ему знак наклониться ко мне. Удивительно, но он повиновался, и я заговорщицки прошептал ему на ухо:

— Любовница!

Я видел, что его лицо наливается кровью. Зло ухмыляясь и как бы подыгрывая, он спросил:

— Интересно узнать, где вы этим... ну, этим самым занимались?

Обычно я лезу за словом в карман. Но, повторяю, на меня нашло.

— «Мерседес» — комфортабельная машина. В ней чуточку просторнее, чем в «трабанте».

Ответа не последовало. Оппонент потерял дар речи. Лишь вращал вытаращенными глазами. Краска отлила от его лица. Передо мной был владелец «трабанта»...

Он ушёл и больше не вернулся. Пришли другие. Потребовали пройти в отдельное помещение. То, что происходило потом, напоминало сцены из тривиальных детективов. Они интересовались моим нательным бельем, носками, обшлагами брюк, заглядывали внутрь туфель. Чемоданы и коробки распотрошили, долго в них рылись, а затем разочарованно бросили меня, оставив наедине с растерзанным багажом. На свой рейс я, естественно, опоздал. В Москве шмонали снова, окончательно разодрав мои коробки.

Не знаю, по этой ли причине, но именно в тот год я стал невыездным.

На целых одиннадцать лет. Ежегодно возобновлял попытки поехать в ГДР, подавал документы. Какая-никакая, а все же Германия! И каждый раз широколицый майор из ОВИРа повторял с малороссийским выговором всё ту же фразу:

— Товарищ Вебер! Ваше пребывание на территории ХыДыэР в настоящее время нецелесообразно.

Позднее, рассказывая эту историю поэту Гюнтеру Кунерту, я предположил:

— Вероятно, передали в Москву — использует поездки, чтобы налаживать западные контакты.

— Чтобы блудить в «мерседесе», — уточнил Кунерт.

 

Ранний звонок

 

Я встаю поздно. Застарелая привычка работать и общаться по ночам. 8.00 для меня глубокая ночь.

— С Вами говорит военный атташе посольства Австрии Симон Пальмизано. Доброе утро! Я говорю с господином Вебером?

— Да. Доброе утро. Я поглядел в окно. Еще не совсем рассвело. Низкое небо. Коробки домов, разбросанные среди сугробов.

В армии я не служил. В военном деле ничего не понимаю. Первое, что подумалось: разыгрывают друзья. Но сразу отбросил это предположение. Венское мяукающее произношение имитировать невозможно. Может, это со сна, галлюцинации...

- У нас в посольстве мне дали ваш телефон, сказали, что вы сможете помочь. Мне нужен перевод Пастернака гётевской баллады «Ученик чародея». У вас нет его случайно?

- Неслучайно есть, — пробурчал я сонно, не вполне понимая, чего от меня хотят.

- Вы не смогли бы продиктовать его по телефону?

Голова была тяжелой и мутной. Я вспомнил, что просидел с друзьями до четырех ночи, пил какую-то принесенную ими гадость.

- По-русски? — почему-то спросил я.

- Как? Я и не знал, что Пастернак переводил еще и на другие языки!

Голова раскалывалась, было не до юмора, захотелось сказать этому невыносимо бодрому голосу на другом конце провода что-нибудь очень невежливое, но я вовремя вспомнил, что говорю с иностранцем, да еще и с военным атташе, и, пересилив себя, взял с полки книгу и невыразительным позевывающим голосом прочел первую строфу.

 

— Пожалуйста, не так быстро! Не успеваю записывать... Читайте медленнее! — повелительным тоном попросил бригадир Пальмизано.

— Слушаюсь! — отчеканил я, два раза кашлянул и стал читать от начала, нарочито неторопливо и по складам.

— Нет, нет... Все равно не успеваю, нет, я вижу, по телефону никак не получится... Послушайте, окажите любезность, примите меня у себя дома! Я мог бы уже через час быть у вас.

Я оглядел кабинет, где спал, бросил взгляд в смежную комнату. Приглашать в эту обстановку иностранца, к тому же военного человека, да еще и атташе, — совершенно немыслимо. Для уборки после вчерашних посиделок требовалось по меньшей мере часа два. Но отказывать было нельзя. Не просто же так человек звонит, не червонец, стихи просит.

— Давайте, я отпечатаю на машинке перевод и приеду к вам сам, у меня все равно дела в центре, — соврал я. Он предложил встретиться в кафе «Адриатика» рядом с по¬сольством. Ну что ж, рядом так рядом.

Австрийское посольство расположено в переулках между Пречистенкой и Сивцевым Вражком, в самом тихом старомосковском районе. Был безветренный зимний день. В воздухе кружились сухие нечастые снежинки. Швейцар кафе, где завтракали по преимуществу дипломаты, с подозрением посмотрел на мой черный овчинный тулуп и огромную волчью шапку, но ничего не сказал — я был в сопровождении завсегдатая-иностранца.

Военный атташе оказался человеком средних лет, среднего роста, с улыбчивым лицом. Меня поразило, что он в гражданской одежде. Мы начали с коньяка, а не с яичницы, как подобало бы поздно завтракающим дипломатам. Господин Пальмизано по выражению и цвету моего лица, видимо, сразу определил, что мне нужно в первую очередь. Уже после второй рюмки я вновь обрел форму.

Мой собеседник, весьма прилично владевший русским, оказался знатоком поэзии. Его интересовали проблемы перевода. Говорил в основном я, произнося длиннющие монологи о Пастернаке и русской школе перевода. Господин Пальмизано, пивший мало, записывал. Когда мы перешли к предмету нашей встречи, я вынул отпечатанный на машинке русский текст «Ученика чародея» и нарисовал ритмическую схему оригинала, а также схему пастернаковского перевода. Разгоряченный коньяком, по схемам я скандировал попеременно то немецкий, то русский текст.

Мы провели в кафе большую часть дня. Уже на улице, прощаясь, Пальмизано вынул из портфеля несколько книг:

— Я тут кое-что принес вам в подарок из своей библиотеки.

Смеркалось. Я побрел переулками, зашел в булочную, купил хлеба, пряников, сушек и только собирался перейти Гоголевский бульвар в направлении метро, как дорогу мне преградил запыхавшийся милиционер. Вероятно, он был сразу послан вдогонку, но потерял меня, петлявшего по переулкам, из виду и лишь теперь обнаружил. Я узнал в нем одного из посольских постовых.

— Извините, гражданин, предъявите, пожалуйста, документы.

Обычно документами постовые интересовались при входе в посольство, исчезая затем с ними в своей будке, чтобы записать или передать по рации кому надо. Как же он теперь запомнит мои не совсем обычные для русского слуха фамилию и имя? Если не запишет, наверняка не запомнит, — подумал я, посочувствовав. Он долго смотрел на первую страницу паспорта, потом так же долго и как-то бессмысленно листал его, словно выжидая чего-то. Мы начали привлекать внимание прохожих. Вдруг он сказал: — Тут товарищи хотели бы с вами поговорить. Приказано вас проводить.

- Товарищи? В отделение, что ли?

- Да нет, тут неподалеку... — замялся он.

- Понятно, — произнес я и почему-то с хмельной удалью добавил, — с удовольствием! Он повел меня вдоль бульвара, свернул в переулок и остановился у подъезда небольшого старого двухэтажного дома.

Квартира на первом этаже выглядела нежилой. В комнате, где меня ожидали двое, стояли только стол и несколько стульев.

— Товарищ Вебер, расскажите о ваших связях с иностранными дипломатами! — начал один из них и на недоуменный вопрос в моих глазах пояснил, — о сегодняшней вашей встрече в кафе «Адриатика», например.

— С кем имею честь? — спросил я, сам себе удивляясь.

— Ну вот, мы хотели без формальностей, но раз так, пожалуйста... И он назвал себя и коллегу. Сотрудники Комитета Государственной безопасности.

Мне было совершенно все равно, как их зовут. Я в тот же миг забыл их имена. Спрашивал так, для понту. Имел, конечно, возможность покуражиться, попросить показать удостоверения, но не стал. Второй раз за день меня вдруг охватил просветительский азарт. Не торопясь, вынул из портфеля свои записи, и вместе с ними зачем-то и книги, и даже хлеб с пряниками и сушками, разложил все это перед собой на столе и начал рассказывать о принципах художественного перевода. Как знать, может, эти тоже были тайными поклонниками поэзии, почему бы и нет, чем наши хуже, говорят, вон и Андропов стихи пишет.

Меня слушали, не перебивая. Даже удостоили внимания книги, подаренные бригадиром Пальмизано, полистали с важным видом. Одна называлась «Эстетика и трансцендентальная философия» Людвига Витгенштейна.

Я все больше распалялся. Говорил долго. За окном начинало смеркаться. Наконец, моя риторическая фраза: «Спрашивается, можно ли научиться художественному переводу или он, как и всякое искусство, предполагает дар Божий?» — переполнила чашу терпения задававшего вопросы.

— Ну хватит о Божьем даре. Что за формулы и схемы вы чертили для господина Симона Пальмизано в кафе? — спросил он и включил настольную лампу.

- Ритмические схемы гетевского и пастернаковского хорея.

- Схемы чего...?!

— Хорея, это такой стихотворный размер. Господин Пальмизано интересуется переводами Пастернака. Я ему схемы не только хорея рисовал, еще и дактиля, амфибрахия, анапеста.

Мои визави переглянулись.

— Два последних размера — сложные, хорей же совсем просто записывается, хотите, покажу? Тире в схеме означает ударный слог. Я взял чистый лист бумаги и начертал: V / — V / — V / — V /

- V / — V / — V / — V / Старый знахарь отлучился! Радуясь его уходу... Спрашивавший меня задумчиво посмотрел в окно на уже совсем темный переулок, медленно и как-то даже певуче произнес «хорей» и нехорошо выругался.

- Можете забирать свои бумаги, — процедил он, с великим трудом стараясь не потерять самообладания. Я разочарованно стал складывать в портфель книги, листки, хлеб, пряники, сушки. Мои собеседники нетерпеливо молчали, дожидаясь конца сборов. И тут один из них, тот, который безмолвствовал в течение всей «беседы», не выдержал:

- Я ж тебе говорил, там у них, в этом посольстве, сплошные шизы!

(продолжение следует)



↑  314