Олений город Нара (31.05.2016)


(эссе)

 

Б. Пильняк – Вогау

 

«Луна посыпала росу», «полный месяц — длинный вечер, ветер и луна — знают друг друга» - эти фразы подслушаны мною у японцев. И те вечера в Наре были очень лунны.

Тысячу триста лет тому назад город Нара был японской столицей. Ныне от этих столетий в городе осталась сосновая тишина, и над городом светит сосновое, кажется, солнце. И ныне, должно быть, это единственный город, который состоит не из домов, а из древнейшего парка. Кроме богов, памяти и людей, он теснее всего населен священными оленями, в честь которых стоят в сосновой тишине под сосновым солнцем многие столетия храмы.

В городе, который выродился в столетние леса, в котором пасутся олени и в соснах стоят храмы, покоится исполинское изваяние Будды Дай буцу, лотос под Дай буцу в шестьдесят девять футов окружностью, высота его в пятьдесят три фута, и усмешка его хранит непонятность всех феодальных столетий. Людей, кроме бонз и паломников, в этом городе нету. Чтобы проехать в этот город, надо ехать длиннейшими горными тоннелями. Вокруг города — горы, сначала в зелени лесов, а выше — в холоде камней. Сосновая тишина, олени да боги — горный ветер, бег оленей да буддийские колокола нарушают тишину этого города.

И в этом городе около парка, над озером, для американцев построен отель — Нара-хотэру, — для тех американцев, которые на эмпрессах в шесть месяцев путешествуют вокруг Земного шара, чтобы осмотреть за этот срок мировые достопримечательности. Отель построен по всем правилам англо-американских солидностей, строгих гонгов, бесшумнейших боев, тщательнейших брекфестов, ленчей и динеров, мягчайших кроватей, удобнейших ванн с резиновыми душами, покойнейших гостиных и читален, где собраны книги и журналы всего Шара, вплоть до русских «Известий» и «Красной нови», — и, хотя и написано в справочнике, что «комнаты (по-американски) 7,50 иен и дороже за сутки», — сутки дешевле четвертного там не получаются.

Я приехал в Нару, чтобы послушать ее тишину, поселился в Нара-хотэру, чтобы побывать в быте «эмпрессов», — поехал один, без переводчиков и друзей, чтобы понаслаждаться одиночеством в молчании единственного этого города, где не нужны люди. Со мною была Ольга Сергеевна, человек, с которым я умею молчать. За моим окном было озеро, за озером парк, парк уходил в оленьи горы, к храмам, откуда догосились звоны буддийского колокола и было совершенно верно, что «ветер и луна знают друг друга», потому что с гор в эту майскую ночь дул холодный и какой-то пустой ветер. После динера я не вышел из отеля. В гостиной сидели безмолвные американцы, дамы пили кофе, мужчины курили. В баре у стойки англичане пили виски и по команде хохотали. В тишине читальной было пусто. Шёпотом, по-русски, я порадовался, нашед «Красную новь». Кроме нас, в читальной сидели двое. Я решил, что он швед, а она — француженка. Я листал «Красную новь», — и видел, что швед взял «Известия».

— Вы говорите по-русски? — спросил я.

— Да, немножко, — ответил он.

В первые десять минут мы с удивлением узнали, что оба писатели. Он передал мне свою визитную карточку. П. Г. был еврейским писателем из Америки — американо-еврейским. Почти тридцать лет тому назад он покинул Россию и с трудом говорил по-русски. Его жена, тоже еврейка, родилась уже в Америке, и русские слова в ее памяти возникали сквозь сон рождения. Через час мы пошли гулять в тот ветер, который знает луну.

— И три моих нарских дня навсегда будут связаны с этими двумя прекрасными человеками, мужем и женою Г. - людьми, дорогими мне и скорбью, и нежностью. Не существенно, что оба они писатели, что она похожа на француженку, а он на шведа; существеннейшее — это человечность.

Первым тем вечером, когда луна знала ветер, полная луна родила длинный вечер. Мы шли парком, неизвестными мне тропинками. Мистер Г. всё пытался зажечь спичку, чтобы показать мне нечто в кустах, — но спички тухли в его ладонях, освещая на момент седые волосы. Он шутил и не открывал своей кустарной тайны. Мы говорили о пустяках, тех мелочах, которые, как булавки, растягивающие шелк на пяльцах, чтобы шить кружева, устанавливают человеческие отношения. Да, у мистера Г. были седые волосы, зачесанные назад, да, серые его глаза были усталы и печальны и очень медленны. Она же, миссис Г., была молода, черноволоса, обильноволоса, очень красива и таинственна для меня, заново рождающая русские слова, найденные во сне её рождения. До последнего, установленного по-американски времени сна просидели мы на веранде в синем лунном мраке и в ветре с гор. Четверо в этом странном городке, мы двое в десятке тысяч верст от родины и от людей общего языка.

Они двое изъездили весь Земной Шар. Они были в Капштадте, в Австралии, в обеих Америках. Они покинули Америку в 1924 году, пробыв год в Мексике, пять месяцев плавали с грузовым пароходом по островам Тихого океана; теперь они в Японии, осенью они в Китае, весной в Индии, новой осенью в Палестине; в январе 1928 года — в России, в Москве. Мистер Г. сказал, что всегда, с первых же слов знакомства, говорит о своей национальности, потому что многажды раз в жизни по его быту, наружности, костюмам и манерам, по тем отелям, где они останавливались, — не узнавали их национальности, а, узнав, часто делали вид, что их не узнают.

Мистер Г. сказал, что они путешествуют одни, у них никто нигде не остался, их никто не ждет, он никому не пишет писем, кроме корреспонденций своей газете. Они могут путешествовать, сколько угодно. Миссис Г., рождая заново слова, говорила, глядя на луну, о ночах в Африке, в Австралии, в океанах. В полночь в Наре тишину отбивают буддийские колокола. Полный месяц знает длинный вечер.

— На три дня я поехал в Нару, чтобы одиночествовать, — эти люди так, как я одиночествовал в Наре, одиночествуют многие годы!..

Наутро, в сосновом солнце, эти люди встретили нас заботливейшей нежностью, сердечностью и внимательностью. За табль-дотом мы приказали сдвинуть наши столики. И у меня был отец, который заботился, чтобы я хорошо ел, — именно отец. Наши дамы чуть-чуть териблствовали за брекфестом и сейчас же после завтрака побежали в кустарную лавочку при отеле рассматривать игрушки, платьишки и покупать Tout a fait jараnise. Мы, мужчины, сели в кресла на террасе, над озером, в сигарном дыме, и должном для американцев покойствии и благочинии, пока не пришли наши дамы. И вернувшись, Ольга Сергеевна шепнула мне со смущением, что миссис Г. вела себя так, точно хотела всю лавочку перекупить и передарить Ольге Сергеевне. В американском покойствии и в сигарном дыме мы, мужчины, вели совсем не американские разговоры, потому что мистер Г. спрашивал меня о евреях в России. Я со всей искренностью говорил об этом распепеленном народе с той осторожностью, на которое был способен, ибо мне скоро стало ясным, что для мистера Г. вопрос о судьбах еврейского народа и о судьбах его в России — гораздо существеннее, чем вся его жизнь. Совершенная осторожность, я полагаю, кроется в совершенной откровенности, в откровенности же кроется и искренность, и честь. Если нервы человека представить березовой берестой, сворачивающейся на огне, если представить, что эта береста будет выправляться, как ослабнет огонь, то передо мною в то утро сидел человек, нервы которого были похожи на березовую бересту. Словами своими этот седой человек с усталым лицом шведа и еврея одновременно, с сердцем, как береста, по-отцовски гладил меня по голове. Мне хорошо было чувствовать себя сыном, но, как все сыновья, я часто чувствовал себя сильнее отца…

Этот испепеленный народ, рассеянный по миру, испивающий чашу строительства социализма в Союзе республик моей родины, — этот седой человек с бритым лицом философа, писатель и пророк этого рассеянного народа, отец, который не судит, но хочет знать, — только знать для того, чтобы иметь мир, чтобы иметь покойствие за свой народ, — этот человек, который бродит по миру от одного отеля к другому, который не имеет родственников и говорит на всех языках мира, — человек узнавший, что истины возникают всюду, даже в мерзости погромов…

Наши дамы давно уже с русского языка перешли на французский, чтобы сообщить друг другу об улицах, делах и событиях — событиях их дел — в Нью-Йорке, Лондоне, Париже, Москве, Мехико, Токио.

Мы пошли в парк, к храмам, к стадам оленей, в сосновую тишину, в сосновое солнце, — я узнавал, что вон тем часовням на горах — пятьсот лет. О тишине парка и о Дай буцу я уже написал. Теперь я хочу говорить о другом. Мистер Г. повел меня в чащу деревьев, куда не заходят люди. Он не предупреждал меня ни о чем.

— Вот, посмотрите на этот куст. Что вы видите? — спросил он.

Я ответил, что ничего не вижу.

— Присмотритесь.

Я присмотрелся и ничего не увидел. Тогда он мне показал, что одна из веток этого куста — искусственная, она сделана пауком, сплетена сеть паука, и на нее паук натаскал кору. Он повел меня к другому кусту. Прутиком снял паука, тот побежал — мистер Г. его запутал его же паутиной. Этого паука мы посадили в чужую паутинную сетку.

— Подождемте, — сказал мистер Г., — этот паук сильнее, он прогонит хозяина. Сначала они будут драться, затем хозяин убежит.

Имя писателя Г. мне было известно до встречи с ним, его надо поставить в ряд с еврейскими писателями Перетцем, Шоломом Алейхемом, Бяликом. Мистер Г. сказал смущенно, наклоняясь к пауку:

— Кроме повестей и пьес, я вот уже двадцать лет пишу книгу о пауках, об их быте, их разуме, их особенностях. Я знаю больше тысячи видов пауков. Всюду, куда бы я ни приезжал, — сюда, в Австралию, в Аргентину, я разыскиваю пауков и слежу за ними, пишу их дневники. Мистер Г. прочел мне маленькую лекцийку о пауках, которую восстановить я не могу, потому что не знаю ни паучьих пород, ни паучьей литературы, ни утверждений различных паучьих ученых.

Но вот все три моих дня в Наре я каждый день ходил с мистером Г. на его паучьи экскурсии, утром, в полдни, вечером (с электрическим фонариком), и в этом древнейшем городе, который тысячу триста лет тому назад был японской столицей, а ныне существует для сосновой тишины, в этот город единственной архитектуры, город для священных оленей, в этом городе я увидел гораздо более таинственное, чем многосаженный Дай буцу, — таинственную жизнь паучьих пород, жестокую и трагическую, где самки поедают самцов в тот час, как самцы оплодотворят их, где сильный побеждает слабого в открытом бою, где слабый, но хитрый (или умный), побеждает сильного, но глупого, где нет никакого равенства, где справедливость строится на силе и все судится единственным судом — смертью. Утром, днем и вечером, в чащах города Нара, в стенах нашего отеля, в полумраке храмов я руками и умением мистера Г. проникался к этому таинственному — живущему, чтобы жить, вопреки бытию муравьев, пчел и человека, — живущему страшным одиночеством, разбоем, смертью.

В час мы ленчили, после ленча мистер Г. и я садились в своих комнатах за бумагу, наши дамы пропадали по своим делам, в пять часов мы сходились к чаю и после чая шли в сосны города, где вечером поднималась луна, которую знает ветер. Приходил японский июнь, месяц плесеней, и однажды на Нару спустились облака, и святой город со всеми нами и нашими грехами поднялся на небо.

Так прошли эти три дня, которые смешали в памяти моей священный город Нару с волчьим бытом паучиных тайн и которые заглушены сосновой тишиною и сосновым солнцем. В сумерки, перед динером, мистер Г. в читальной всегда читал газеты и книги. Он сидел около зеленого абажура, наклонив голову, подперев ее ладонью, — я следил за ним по десятиминутиям: лицо его было неподвижно, не мигали даже глаза, очень усталые глаза.

Миссис Г. была молода, красива, черноволоса, женщина, воспитанная по-американски, свободная и достойная. Я мужчина. Ничего не попишешь — кроме того, как я воспринимаю людей, я каждую женщину воспринимаю еще и по-мужски. Вот она женщина, которая за мужем бродит по всему миру, молодая, у которой все впереди. Был вечер, вчетвером мы возвращались с пауков, я подал руку миссис Г., чтобы помочь ей войти на мостик. Я ни в какой мере не хочу оскорбить ее память, но тогда, когда она ступала на мостик, я вдруг по-мужски понял, как прекрасна эта женщина. Она писала стихи. В тот вечер я попросил ее перевести мне ее стихи и прочитать мне их на языке их возникновения, древнееврейском.

Это были ночные, лунные стихи; миссис Г. сложила балладу о своих волосах, об обильных черных волосах, смолистых, которые распущены и в которых под луною отражается синий свет луны, которые синеют в лунном свете. В сумерки, в читальной, я присматривался к лицу ее мужа, этого человека, которого принял, как отца, который бродит по миру из края в край, которого я стеснялся спросить о том, почему у него нету своего дома, но который бродит совершенно по-американски, твердо рассчитав, что в Москве мы встретимся в январе 1928 года; человек, который пишет книгу о пауках не для печати. Лицо его было очень устало не физической утомленностью, но усталостью раздумий… А образ стихов миссис Г., той, волосы которой светятся под луной, как море, я никогда не забуду…

…«Полный месяц — длинный вечер», «луна посыпала росу», «ветер и луна знают друг друга»… Мы расстались с Г. в городе Киото, куда Г. поехали нас проводить. Мы спустились с нарских гор к долинам Киото, этого города императорских замков и дворцов, монастырей, музеев и храмов, города микадо эпох феодализма, уделов и Токугава, и Киото встретил нас плесенными, теплыми, как в бане, японскими дождями. Дождь лил весь день, все сумерки, всю ночь, проливной дождь, стена воды. В киотском отеле можно было скинуть американство.

Это был вечер расставания, мы собрались попросту в моем номере, все четверо. Мне было ясно, что этим людям со мною хорошо — не только по причинам, зависящим от моей индивидуальности, но и просто потому, что первые фразы, когда мистер Г. подчеркивал свою национальность, для меня не могли, как для многих европейцев, стать поводом, чтобы перестать кланяться. Мы сидели в моем номере, который заключил в себе всю неуютность всех гостиничных номеров мира. За окнами лил дождик, удивительнейший. За окнами лежал замковый, музейный, храмовой Киото. Мне стало понятно, почему так в чести у японцев лаковые изделия. Этот город был построен из серого мореного дуба и залакировано было всё: небо, камни мостовых, дома, храмы, парки, лебеди за окном моего номера и около канала в садике.

В этом номере, таком же, как номер в любом городе мира, мы прощались. Мистер Г. подарил мне парчовую книжечку для записи памятей, и он первый написал в нее на древнем своем языке:

«Вековую тяжесть положила Россия на мои плечи. Колени сгибаются под этой тяжестью на побочных путях. Я приближаюсь опять к этой стране. Новая жизнь в России облегчит мне мои тяжести и такая надежда растет во мне, когда я говорю с вами, Борис Пильняк»…

Мы уславливались встретиться в Москве, в январе 1928 года.

И тогда я спросил о том, что раньше стеснялся спрашивать. Я спросил, почему он так ссудил свою судьбу, что у него нет дома, что дом его сложен в чемоданы и что идет он с ним по номерам гостиниц Земного Шара, почему он так бродит по миру вдвоем с женою.

Он мне ответил:

— Я езжу по свету не потому, что я приезжаю, а потому, что уезжаю. Я брожу по миру не потому, что хочу увидать невиданное, но потому, что не могу видеть знаемое.

Он помолчал. Он сказал:

— Нету места в мире… — и не кончил своей мысли.

…Я постыдился спросить о пауках. Я смотрел в лакированный мрак и на лакированные фонари города, на храм перед гостиницей. Ночью, когда мы разошлись, чтобы спать, я записал в свою новую книгу памятей:

«Как велик Земной Шар — как мал Земной Шар. Я научился у Японии тому, что все течет, все проходит. Сегодня я приехал сюда из Нары, завтра я буду в Кобэ, а там — просторы Великого океана, великие просторы»…

Да, Нара — единственный в мире город, переставший быть городом людей, ставший городом оленей.

13 ноября 1926.

 

Москва, на Поварской



↑  1005