Богиня (30.01.2016)


(рассказ)

 

Зинаида Гиппиус

 

Собрание сочинений.

 

Т. 1. Новые люди: Романы. Рассказы —

 

М.: Русская книга, 2001

 

I

 

— Я влюблен — не буду скрывать от вас, тем более, что мы только что познакомились. Да, я влюблен.

Пустоплюнди помертвел.

— В нее влюблены? — спросил он почти шепотом.

— В кого «в нее?» Вот чудак! Конечно, в нее. Только я не знаю, о ком, собственно, вы говорите.

Виктор встал со скамейки, где они оба сидели, обдернул свою полотняную блузу, подтянул кушак, молодцевато дрогнул на ногах и посвистал.

После этого он сел опять и стал вертеть палкой в воздухе с ужасающей быстротой.

Пустоплюнди тоскливо и тягостно смотрел на Виктора. У Виктора было белое полное лицо с крупным розоватым носом, очень голубые глазки и ресницы молочного цвета. Волосы, такие же молочные, он стриг под гребенку, розовая кожа нежно просвечивала на голове.

Пустоплюнди и познакомился с этим мальчиком только ради того, чтобы знать правду. Виктор чаще других гулял с «ней», и Пустоплюнди показалось даже, что «она» особенно благоволит к нему. Боже мой! Боже мой! что из этого выйдет! Виктор всего только воспитанник шестого класса реального училища и даже, кажется, остался в шестом классе на второй год.

Одна была надежда — может быть, Виктор равнодушен; но нет, он признался прямо, что влюблен.

Пустоплюнди и Виктор сидели на самой дальней дорожке парка, у пруда, под развесистыми березами. День был жаркий, с тяжелыми тучами. От темной неподвижной воды, заслоненной у берега висящими ветвями, шел запах тины и душной сырости. По ту сторону неширокого пруда солнце блестело ослепительно и жгло без того сожженную траву.

Лето было с грозами и жаркое. Дачники имения купцов Жолтиковых, села Вознесенского, не запомнят такого лета. Виктор, который во младенчестве провел неделю в Тифлисе, уверял, что нынешнее лето совершенно кавказское и для местностей под Москвой — несоответственное.

— Скажите, пожалуйста, вот что, — начал Виктор. — Я до сих пор не знаю, как ваша настоящая фамилия?

— Апостолиди.

— Апосто... Вот странность-то! ведь вас как-то совсем иначе называют. Вы не русский?

— Я грек, я греческого происхождения... Я, впрочем, жил всегда в Москве. А что называют меня иначе, так это всегда, еще с гимназии, все меня Пустоплюнди называли. В университете иногда даже странно, когда по-настоящему назовут. Трудна, должно быть, моя фамилия для усвоения.

— А вы не похожи на грека. У вас нос не греческий. Да... Что, ваш воспитанник поправляется?

— Нет, все еще болен. Ужасно неприятно: я живу здесь, чтобы репетировать его, а он все время болен. И я совсем без дела живу.

— Ну, это не беда. Вы себе развлечение найдите. Я, например, не скучаю.

Несмотря на то что Виктор был реалист шестого класса, а Пустоплюнди студент и гораздо старше, Виктор считал себя вправе говорить небрежно и покровительственно. Отчасти это было потому, что Виктору нравились его собственные голубые глазки, быстрота ног и талия, стянутая кожаным поясом, а Пустоплюнди ему искренно казался уродом с его смуглым, почти коричневым лицом, тупым, коротким носом и широко расставленными черными глазами. Все черты лица его действительно были очень крупны и грубы. Кроме того, Виктор знал, что он весьма развязен и умеет говорить с барышнями. А Пустоплюнди бледнел от робости, едва очутившись в обществе, и не умел сразу начать разговора. Такую робость Виктор считал отчасти глупостью, отчасти признаком дурного воспитания, а про себя самого думал, что он, во-первых — молодец, а во-вторых — образцовый кавалер во всех отношениях.

— Но мы отвлеклись от интересного вопроса, — сказал Виктор, уже начиная слегка скучать со своим новым знакомым. Они представились друг другу и говорили в первый раз, хотя все лето встречались в общем парке. Парк был невелик.

— Да, от вопроса, — повторил Пустоплюнди, опять пугаясь.

— Я вам признался, что я влюблен, но прошу вас, пожалуйста... это останется между нами...

— Конечно, — пролепетал Пустоплюнди.

— У меня есть свои причины; я хочу замедлить объяснение, а если она узнает стороной... Впрочем, она с вами никогда не разговаривает, прибавил Виктор, не заботясь скрывать настоящую причину своей, как будто неосторожной, болтливости.

— Да... она почти не разговаривает, — уныло сказал Пустоплюнди. — Она все с вами...

— Со мной? Ну, нет, я даже стал избегать ее общества. Я вам говорю, что я не желаю подавать поводов к толкам... Я даже стараюсь ухаживать за другими. Неужели вы не замечали? За Женей и потом за этой... как ее...

Пустоплюнди выпрямился на скамейке и вытянул шею по направлению к Виктору, расширив глаза от удивления и недоумения.

— За Селифановой? — робко подсказал он.

— Ах, да что вы болтаете! За какой Селифановой? Я даже не знаком с ней. За этой я ухаживаю... ну как ее? За поповной!

Пустоплюнди преобразился. Он хотел и не смел понять. Неужели? Так все это нарочно? Значит, Виктор «ее» не любит! и она, значит, Виктора... не...

— Что это с вами? — удивлялся Виктор. — Чего вы?

Пустоплюнди, поняв наконец и поверив, вдруг засмеялся, открыв ряд очень белых, редких зубов немного заостренной формы. Он смеялся так долго и таким радостным смехом, что, глядя на него, и Виктор захохотал, несмотря на свое первоначальное желание обидеться.

— Так вы, значит, не в нее? — спросил Пустоплюнди, переведя дух. — Так в кого же вы?

— А вы вообразили, что я в поповну влюблен? В эту самую так называемую Попочку, которая каждое воскресенье отправляется с мамашей с дачи в город к обедни в тот приход, где служит ее папаша? И почему ее хорошенькой называют — удивляюсь! По-моему, Женька — и та лучше. И с чего вам представилось? Рыба какая-то...

— Ну, это положим... — заикаясь, но горячо вступился Пустоплюнди. Впрочем, он сейчас же опомнился и прибавил по возможности спокойно:

— Так в кого же вы влюблены?

— Я влюблен, — медленно, отчеканивая каждое слово, произнес Виктор, — я влюблен в единственную здесь достойную любви женщину — в Агриппину Ивановну Кошкину.

И Виктор победоносно взглянул на Пустоплюнди.

Прошло несколько секунд молчания.

Пустоплюнди опять хотел засмеяться, но удержался из уважения к чужой любви. Так именно он сказал это себе. Он стал припоминать Агриппину Ивановну, даму за тридцать лет с помятым, болезненным личиком и капризным выражением глаз. Агриппина Ивановна занимала большую дачу вдвоем с мужем, который где-то служил и приезжал только по праздникам. Агриппина Ивановна одевалась очень мило, вечно была больна, держала себя высокомерно, а в беседки парка приказывала приносить свои собственные длинные кресла.

Она, впрочем, была со всеми знакома и любила, чтобы за нею ухаживали. Виктора она посылала из парка домой за шерстью для своего вышивания, заставляла собирать клубнику на грядках, позади сосновой аллеи, и называла его иногда «многообещающим юношей».

Но Пустоплюнди в простоте сердечной не думал, чтобы кто-нибудь, а тем более маленький Виктор, мог влюбиться в эту солидную даму.

Виктор принял молчание Пустоплюнди за благоговение и заторжествовал. Он стал распространяться о привлекательности Агриппины Ивановны.

— Нет, как она одевается! Ведь это одно изящество! А женственность какая, томность... А заметили вы, когда она в церкви на колени становится, какие у нее ножки? Заметили — целое облако белых кружев и крошечная, капельная туфелька с французским каблучком... Да будь ты хоть раскрасавица, но если у тебя нога, как у этой Попочки, например...

Тут Виктор сразу примолк, отчасти потому, что на лице Пустоплюнди заметил необычное волнение, и кроме того в кустах раздался шорох.

Оба собеседника обернулись и увидели розовое личико пятнадцатилетней Жени.

— Вы знакомы? — спросила она удивленно, раздвигая кусты и выходя на дорожку. — А я не знала. Ну, все равно, тем лучше. Виктор, не делайте, пожалуйста, презрительного лица — оно вам нейдет. О чем вы тут рассуждали? Я увидела из беседки красную рубашку господина Пусто... Апосто... и явилась, чтобы сообщить вам завтрашний проект. Вы еще ничего не знаете? В самом деле, еще ничего не знаете?

Она болтала, усевшись на лавочку, вертелась во все стороны и смеялась. Женю можно было бы назвать хорошенькой девочкой, если бы она иначе себя держала. Но она слишком рано поняла, что она хорошенькая, и стала нестерпимо кривляться. Впрочем, иногда это кривлянье соединялось у нее с детским простодушием, весельем — и выходило милым.

— Ну-с, завтра пикник! — сказала она с важностью, хлопнув обеими руками себя по коленям. — Все, все едут. Это недалеко, в Отрадное — кто пойдет, кто поедет. Кошкина в своем шарабане поедет. Кого-то она с собой возьмет? Очень нужно! Я иду пешком, я решила. Там будем чай пить, в теннис играть... Князья теперь не живут, один управляющий... Дом-то какой, страсть! Там, говорят, Пушкин жил. Какая там библиотека!..

— А... а Селифанова тоже принимает участие? — спросил Пустоплюнди, хотя ему было решительно все равно, принимает ли Селифанова участие или нет.

— Да когда я вам говорю, что все! И Селифанова... она, положим, незнакома с некоторыми — все равно, познакомится — и две Петровы, и, конечно, Пашенька Крестовоздвиженская... Да, еще Пашенька уверяла, что вы не пойдете, что у вас нога болела, вы говорили.

— У меня действительно... болела немного... но теперь ничего.

— Так, значит, вы пойдете? Отлично! Послушайте, Виктор, мне надо с вами поговорить насчет завтрашнего — что брать с собою... Я, впрочем, всех этих хозяйственных дел не знаю, а вот пойдемте к Агриппине Ивановне, она в плющевой беседке, она вам надает приказаний...

Виктор встал, обдернул блузу и прокашлялся. Женя перебила его и тащила в плющевую беседку.

— До свидания пока, — сказал Виктор Пустоплюнди, едва сдерживая самодовольную улыбку. — Я думаю, что еще даже сегодня не раз увидимся.

Женя схватила Виктора под руку, и они отправились. Пустоплюнди посмотрел им вслед. Потом он встал и поплелся вниз, к пруду, где у конца дорожки стоял маленький паром и качалась белая дачная лодочка.

 

II

 

На краю парома сидел мальчишка лет десяти или одиннадцати и удил рыбу. Мальчишка был одет в темный парусинный костюмчик, обшитый синим кумачом. Рыба не ловилась и не могла ловиться по очень многим и важным причинам. Во-первых, вместо лесы у мальчишки висела веревка вроде тех, которыми завязывают сахарные головы, во-вторых, и крючок был сделан из простой головной шпильки, в-третьих, крючок болтался пустой, без всякой приманки и, наконец, в-четвертых, кажется, и рыбы никакой в этом пруду не водилось. Тем не менее мальчишка целыми днями просиживал на плоту. Он был фаталист и думал, что если суждено рыбе пойматься, то она все равно поймается.

Пустоплюнди несколько раз порывался ему сказать, что коли так — он мог бы спокойно сидеть дома и раздумывать: если суждено рыбе моей быть — она и в комнату придет. Но Пустоплюнди не смел спорить, потому что он знал, какой ядовитый мальчишка был Амос Крестовоздвиженский. И Пустоплюнди знал тоже, что Амос владеет его тайной. Амос был не из таковских, чтобы наивничать и разбалтывать всем то, что ему могло пригодиться на черный день. А тем более с сестрицей своей он не станет откровенничать. Но, раз угадав приблизительно состояние души Пустоплюнди, он без церемонии издевался над несчастным и заставлял его всячески служить себе.

У Амоса были выпуклые черные, совершенно косые, глаза, и когда он их выворачивал или просто вертел ими, стараясь навести взгляд на собеседника, то последнему поневоле делалось жутко. К тому же, улыбаясь, Амос показывал уже успевшие почернеть зубы, и все это в сложности делало его отвратительным мальчишкой.

— Какая сестра хорошенькая, — говорили дачники о Попочке, или, иначе, о Павле Сергеевне Крестовоздвиженской, — и какой брат некрасивый, а ведь похожи, вот что удивительно!

Амос и бровью не шевельнул, когда Пустоплюнди вошел на паром.

Пустоплюнди посмотрел ему в затылок с унынием.

— Здравствуйте, Амос! Опять ловите?

— Опять. Убирайтесь! Вы всю рыбу распугаете.

— Послушайте, Амос, я давно вам хотел сказать: вы такой умный мальчик, и это даже странно с вашей стороны...

— Да уйдете ли вы! — яростно закричал Амос, ворочая раскосыми глазами. — Чего вам-то? Ну, чего? Ведь я ловлю рыбу, а не вы! И я знаю, знаю, что выловлю рыбу, придет ей время... Крючки эти ваши да черви — это все вздор... Пойматься, так и без них поймается. Вам дела нет! Чего вы лезете? Смотрите у меня, я знаю, чего ради вы ко мне лезете...

Пустоплюнди слушал с привычной и покорной грустью. Он не обижался и не негодовал — ведь это был «ее» брат.

Амос обернулся спиной и снова принялся за уженье. Пустоплюнди не уходил.

Прошло несколько минут. Мальчишка смягчился и проворчал сквозь зубы:

— Пашка сейчас купаться пойдет.

Пустоплюнди вспыхнул и невольно посмотрел налево, где сквозь кусты лозняка белела парусинная купальня.

— Так я домой... — сказал он, путаясь.

— Подождите, говорю — Пашка купаться пойдет.

Но Пустоплюнди замахал руками и собирался исчезнуть, когда в конце дорожки показались две женские фигуры. Они приближались к пруду.

Одна из них была горничная, она несла простыню. Другая — Павла Сергеевна Крестовоздвиженская, которую все называли Попочкой.

Попочка казалась Пустоплюнди прекраснейшей женщиной в мире, а другим людям — довольно хорошенькой барышней. Некоторые, впрочем, находили ее несимпатичной, даже неприятной.

Она была очень высока ростом, тонка, но не худощава, ходила немного наклонившись вперед, опустив вдоль стана руки с розоватыми ладонями. Светло-каштановые волосы ее лежали блестящими крепкими, непушистыми волнами — точно она никогда не могла быть непричесанной. Нос небольшой, короткий, совершенно прямой; красивый рот без выражения и глаза серые, на выкате, светлые, холодные и безжалостно-равнодушные. Но самое удивительное у Попочки — это был ее цвет лица: не розовый и белый, а какой-то прозрачный, не живой, удивительной чистоты и нежности, точно ее голова была сделана из куска мрамора. Странно было бы представить это лицо оживленным радостью или страданием.

Попочка неторопливым шагом приблизились к парому, откуда был поворот налево, на дорожку, ведущую к купальне. Она не раскрывала зонтика, и солнце, проникая между деревьями аллеи, свободно падало на ее светлое лицо, которое не боялось загара. Глаз она не щурила. Пустоплюнди низко поклонился. Она ответила кивком без улыбки и прошла.

Амос даже не обернулся.

 

III

 

Поздно ночью, когда месяц закатился и в парке было черно и страшно, Пустоплюнди все не спал и все ходил, и думал, и мучился.

Пустоплюнди любил Попочку. Он давно ее любил, так давно, что даже не мог вспомнить времени, когда ее не любил. Пустоплюнди приехал на дачу двенадцатого июня, Попочка с семейством — пятнадцатого; в этот самый день он ее в первый раз увидел и сейчас же, вероятно, и полюбил. Познакомились они после, да и знакомство было не короткое. Пустоплюнди робел, Попочка тоже оказалась не из разговорчивых. Голос у нее был грубоватый и глухой. И хотя Пустоплюнди не казалось, как очень многим другим, что Попочка при знакомстве проигрывает, однако он редко сам подходил к ней и никогда не заговаривал.

Пустоплюнди, или, по-настоящему, Апостолиди, был грек и по отцу и по матери. Его привезли в Москву грудным ребенком, и он никогда даже не знал хорошенько, где он родился. Мать умерла вскоре после переезда, а отец жил еще долго и имел лавочку книг и гравюр на Арбате. Сына отдали в гимназию. С шестого класса он начал давать уроки, потом нашел урок за стол и квартиру и переехал с Арбата.

Отец умер. Пустоплюнди не горевал. Отец был суровый, дикий человек. С сыном он никогда не разговаривал.

Пустоплюнди остался один. Ему было страшно. Он не думал о будущем, не вспоминал о прошлом, да и настоящее-то для него скользило быстро, слишком быстро, и он не успевал о нем подумать. Он учился машинально, без малейшего интереса и понимания, скверно, конечно, но гимназию кончил. Среди товарищей он прослыл почему-то за идеалиста, мечтателя и даже поэта, хотя никогда стихов не писал, не знал и не читал их. Он старался делать все, как все, — тогда не ошибешься. У него не было ни самолюбия, ни честолюбия. Кажется, не было даже эгоизма.

Он поступил на юридический факультет, потому что он был самый легкий и на него шло много народу. Книги продолжали быть для него мертвыми уроками, понятными, но бесцельными. Пустоплюнди не мог ожидать, что с ним случится этим летом странная история. Он раньше не думал о любви.

Всегда только непонятное и необъяснимое имело силу давать ему радость. Он любил горячие, самые горячие лучи солнца и синее небо. Он часто летом ложился на землю, на траву и смотрел в самую глубину неба, где оно темное, темное... Он выбрал себе местечко в парке, на прогалинке, между прямыми соснами. И высокие, круглые, голые стволы этих сосен не мешали его радости, а даже увеличивали ее. Они шли к небу, прямо к небу, и ему хотелось, чтобы стволы были еще прямее и выше и ничего бы не было кроме этих стволов на синем, солнечном небе. Он точно вспомнил что-то, чего с ним никогда не случалось, может быть, страны, которых глаза его никогда не видели; он сам не знал, чего ему хочется. То ему хотелось, чтобы еще где-то было небо, другое — ему казалось мало одного. Он смотрел в воду пруда, но там он небо видел черным, гадким, а еще чаще просто видел тинистое дно. Он не знал, что он любил, не знал — есть ли то, что он любил, и даже не хотел знать.

Так же он полюбил Попочку. Неизвестно за что, неизвестно почему, но полюбил; вся она ему нравилась, и опять были в этой любви у него неведомые родные и неясные воспоминания о том, чего он никогда не видел. Когда солнце не нее падало — ему казалось, что он любил их вместе, и хотелось, чтоб она осталась неподвижной навеки, чтобы они были вместе — и солнце, и она, и он вечно бы смотрел на нее.

Пустоплюнди боялся Попочки. Он боялся, не говоря этого себе (он вообще никогда не думал словами), что это все ему только кажется, что ничего нет, что она — как все люди, из той же крови и такая же смешная, и тоже оттуда, откуда гимназия, книги вообще, уроки и пикники... а небо и радость, и прямые стволы, и свободные воспоминания — это не ее... И он смотрел издали, благоговея и замирая от ужаса при каждом ее движении.

Но все движения Попочки были странно красивые, без грации. Чаще всего она сидела совершенно неподвижно, даже не мигая ресницами, и так она была удивительно хороша.

Пустоплюнди сделался смелее. Он любил слишком искренно и слишком много и потому думал, что любовь его дает ему право быть с ней и любоваться ею.

Когда ему показалось, что Виктор за ней ухаживает и нравится ей, он много страдал — не от ревности, а от какого-то внутреннего чувства дисгармонии: она... и Виктор! Виктор... и она! Не умея понять этого чувства, он объяснял его себе беспокойством за ее судьбу: ведь Виктор всего реалист шестого класса... Что выйдет из этой склонности?.. Но тревожило его другое, и рад он был, что ошибся, не за нее и не за себя, а за что-то неизвестное.

Никаких определенных мечтаний он не имел. Ему казалось необходимым быть вблизи, а для этого надо и ее согласие, надо, чтобы она до конца была настоящая, какою он ее видел, и относилась бы ко всему, ему близкому, как он сам.

Как достичь этого — Пустоплюнди не знал.

Он бродил по черным дорожкам парка, странный и глупый, и перепутанные нелепые мысли ему приходили в голову.

То ему казалось, что ей следует просто все рассказать и повести ее на полянку с прямыми соснами; то он выдумывал себе подвиги, припоминая уже слегка и книжки, хотел спасти ее от смертельной опасности или вдруг просто решался оборвать всю клубнику на грядах за аллеей в одну ночь и подарить клубнику ей... Но это было уже совершенное идиотство.

Пустоплюнди бродил до рассвета, но ничего не мог решить. Да ему как-то и неловко было решать, точно кому-то следовало распорядиться за него.

Но одно он знал твердо: что тянуться по-прежнему это не может.

 

IV

 

У Жени Реш не было матери, а потому и некому было усмирять ее пылкие порывы. Предполагаемый пикник не дал ей уснуть всю ночь. Катерина Федотовна, не то компаньонка, не то нянька, с которой Женя вдвоем занимала почти всю дачу (отец приезжал только на праздники), Катерина Федотовна пожелтела еще больше от внутренней злобы на свою несносную воспитанницу и бросала самые ядовитые взгляды, хотя слова ее, как всегда, были сладки и угодливы.

— Вы, Катерина Федотовна, тоже пойдете, — распоряжалась Женя. — Одевайтесь. А я побегу к Агриппине Ивановне, узнаю — как, что...

Собственно устроителями пикника были Агриппина Ивановна, ее два кузнеца-офицера, которые у нее в то время гостили, семья Селифановых и Александр Лукич, приятный молодой человек с бледным лицом, тихим голосом, черной остренькой бородкой и вообще томным видом.

Александр Лукич был родственник купцов Жолтиковых и говорили даже, что он в Москве просто-напросто сидит в лабазе; но, вероятно, это была злая клевета, ибо у Александра Лукича все признавали самые изысканные манеры, а под его сдержанностью могло скрываться только очень тонкое образование.

Решено было собираться у Агриппины Ивановны. Дача ее стояла на горе, далеко от большого дома, где жили сами Жолтиковы, и близко от парка. Хотели выехать в 8 часов, но только в одиннадцать Агриппина Ивановна вышла. Она была в сером полосатом платье и большой белой кружевной шляпе. У крыльца уже стоял хорошенький плетеный шарабан и линейка.

На линейку нагрузили провизию и уселись мамаша Селифанова, Катерина Федотовна, еще несколько дам и даже Иван Семенович со своими удочками, шутник, балагур и дамский угодник, но уже с порядочной лысиной и хромой.

Попочка пришла только с Амосом. Ее мамаша была неохотница до большого общества и велела дочке сказать, что она не так здорова.

Попочка смотрела равнодушно, почти брезгливо, и стала, прислонившись к зеленому забору палисадника. Она была одета в свежее, легкое белое платье, которое сидело на ней удивительно. Длинная и бледная до прозрачности шея Попочки была полуоткрыта и выходила из рюшей и сборок, точно окруженная волнами белого пара.

Агриппина Ивановна уселась в свой шарабан и взяла вожжи.

— Ну, господа, кто же со мной? — крикнула она как-то неестественно, потому что, хотя она и делала вид, что еще не решила и сама не знает, кого возьмет с собой, однако никто не сомневался, что она это уже решила и знает.

Виктор в стороне торопливо и вполголоса объяснял Пустоплюнди, забегая вперед:

— Она, знаете, вчера намекала и даже приставала — не поеду ли я в шарабане, но я решительно отказался: это не в моих планах. Еще не время, знаете. А пока еще не время — нечего подавать повод к толкам, а?

Между тем в шарабан уселся приглашенный Александр Лукич. Агриппина Ивановна смеялась и уверяла, что поля его панамы будут мешать ей, однако дернула вожжами и покатила вперед.

Линейка тоже собиралась тронуться, когда вдруг подошла Попочка и объявила, что она тоже поедет, что она не может идти пешком три версты по жаре. Сначала было решено, что она пойдет вместе со всеми барышнями и молодежью.

Потеснились и дали ей место. Пустоплюнди растерянно посмотрел вслед облаку пыли, Амос пронзительно захохотал, а Женя проворчала:

— Фря! — и, с треском распустив зонтик, энергично отправилась в путь.

Начало дороги было приятное, лесом. Компания разбилась. Шли большею частью попарно. Только Виктор шагал один впереди, насвистывая что-то и сбивая своей толстой палкой головки цветов и листья с низких ветвей, да Пустоплюнди тащился позади всех, ошеломленный «ее» исчезновением. Он думал о ней, представляя ее себе такою, как видел сейчас, в белом платье, гордую, похожую на богиню. Пустоплюнди не знал, какие бывают богини, он не видел ни одной, и называл Попочку мысленно богиней, совершенно не отдавая себе отчета, что именно хотелось ему сказать — и все-таки выражался именно так.

Последние две версты пришлось идти по солнцу, по голой и пыльной дороге. Барышни начинали серьезно пищать, когда, наконец, мелькнула из-за дальнего бора белая Отрадненская церковь.

Путешественники, усталые и пыльные, миновали поселок, перешли мосты через большие светлые пруды с целым лесом ив и верб по берегам и спросили у встречного мужика — не проезжали ли здесь господа?

Господа оказались приехавшими. Они даже устроили чайный стол и завтрак в липовой аллее, за домом.

Княжеский дом смотрел угрюмо и гордо в своем старинном великолепии. Он был весь белый, каменный, с террасами и балконами, с широкими подъездами. Задним фасадом он выходил в парк, тянувшийся на несколько верст, глубокий и тенистый. Около самого дома парк начинался липовой аллеей, да такой, что даже Виктор свистнул удивленно и заявил, что на Кавказе ничего подобного нет. Липы, толстые, крепкие, стояли близко-близко одна от другой, стволы их делали бесконечную стену, бесконечную потому, что ветви наверху давно соединились и сплелись подвижным зеленым потолком. Говорили, что тут жил Пушкин, писал, гулял и охотился. В доме даже была картина, изображающая Пушкина с собакой в липовой аллее.

Единогласно решили осматривать прежде всего дом, поручив Ивану Семеновичу, который достопримечательностями не интересовался, заботу о завтраке.

Александр Лукич подал руку Агриппине Ивановне; Виктор решился утешаться с Женей, а Пустоплюнди удалось, наконец, пойти рядом с Попочкой, глядеть на нее сбоку и говорить ей о чем-то. Время от времени она кивала головой или говорила «да». Пустоплюнди были ненужны ее слова: ему только хотелось, чтобы она была такая, как есть, именно такая, неподвижная и прекрасная, и позволяла глядеть на себя.

Когда явился любезный управляющий с ключом и дачники вошли в первую комнату — всех охватил сумрак и холод церкви. Комната была полукруглая, со стеклянной дверью и с окнами под потолком. Темные стены, темная строгая мебель; только потолок выделялся светлым, странным пятном: он был выкрашен в голубую краску и долженствовал изображать небо с белыми облаками. Невольно все обратили внимание на этот потолок, так он не шел ко всей комнате.

— А это недавно ремонтировали у нас, — пояснил управляющий. — Старый-то рисунок поистерся, так архитектор велел маляру замазать гладко, а тот, затейник, вон что вывел. Ничего, хитро!

Все промолчали.

Управляющий пошел дальше, из двери в дверь. Мелькали полутемные прохладные комнаты, гостиные и диванные, спальни и будуары с тускло-розовыми гобеленами, на которых едва выделялись непомерно большие, бледноватые фигуры людей, собак и лошадей. Кое-где смотрели незакрытые старинные картины, темные и волшебные. Были тут и маленькие проходные комнатки с разноцветными стеклами в узком окне и креслом строгого стиля, с высокой спинкой, обитым желтой кожей. В столовой ждало еще новое, хотя и не яркое, великолепие. Комната была овальная с одним, очень большим, окном. Стены дубовые, темные; на разных полках кубки и чаши; стулья с вогнутыми кожаными сиденьями; а в трех дверцах дубового буфета стояли вырезанные из цельных кусков три человеческие фигуры натуральной величины. Самый средний был Вакх, некрасивый, здоровый и веселый, со складками вокруг смеющегося рта, с виноградом в волосах и сильными руками. Когда другие ушли из столовой, Пустоплюнди все стоял перед Вакхом и смотрел на него. Пустоплюнди сам не знал, что с ним делается в этом доме. Ему казалось, что он вступает в какой-то неизвестный мир, чуждый даже его счастливому миру неба и прямых сосен, но не менее прекрасный. Все ему нравилось здесь до слез, и он не мог объяснить почему. В первый раз ему захотелось знать больше, идти дальше, он чувствовал, что есть, есть тот мир, куда его влечет и куда он не знает дороги...

Пустоплюнди опомнился и побежал догонять компанию. Уже поднимались на лестницу во второй этаж, когда Пустоплюнди, смущенный, отыскал Попочку и пошел с ней рядом. Она казалась такой же холодной, волосы ее по-прежнему лежали неподвижной волной, и она была еще красивее под высокими потолками этих старинных комнат.

В верхнем этаже была библиотека. Книги обнимали стены, книги уходили к потолку, который почти весь был стеклянный, книги, книги большие и маленькие лежали на столах, у глубоких кресел на полу — везде. Здесь не убирали, только стирали пыль. Переходы вели из одной комнаты в другую, и вся цепь комнат была полна книгами, иногда маленькими, отделанными как драгоценные камни, иногда тяжелыми, угрюмыми фолиантами с желтыми шершавыми листами. Одна комната была наполнена гравюрами, следующая — старинными рукописями. В каждой комнате были небольшие лесенки, табуреты и глубокие покойные кресла...

Дачники проходили толпой, шумя своими платьями, которые пахли свежим воздухом, и невольно притихли, точно боясь растревожить спящие книги. Пустоплюнди тоже молчал. У него было смутное желание молиться, хотя он никогда не молился.

Очарование стало исчезать, когда вышли в сад, на солнце и тепло. Управляющий звонко щелкнул ключом. Стали разговаривать, восхищаться, спорить. Агриппина Ивановна уверяла, что хотя и красиво, но она бы с тоски и страха умерла в этом доме; кузены, которые, пока были в комнатах, невольно умеряли шаг, чтобы не звенели их шпоры, теперь стали говорить, что у баронессы X. в Петербурге обстановка лучше. Виктор свистел, Попочка брезгливо улыбалась, и только одна Женя осталась верной старому дому и заявила безапелляционным тоном: «А я лучше этаких комнат никаких других не знаю и завидую Пушкину, если он тут жил. Я сама бы здесь стихи стала писать».

Яйца переварились, кофе чуть не убежал, Иван Семенович кричал, что он от всего отступается, если сейчас же не сядут кушать.

Завтрак был плотный и сытный. Пили много вина, больше, чем чаю. Агриппина Ивановна сняла широкополую шляпу, разгорелась и закидывала голову назад, когда хохотала; да и все были веселы; даже Попочка раза два сама обратилась к онемевшему Пустоплюнди и улыбнулась, показав ряд белых и тесных зубов.

«Богиня, — думал Пустоплюнди, — нет, она такая, она оттуда вся... Вон другие простые... Разве есть в ней хоть черта похожая?»

Амос не ходил осматривать дом; он пошел на озеро с удочкой Ивана Семеновича и вдруг вытащил большого окуня. К общему удивлению, вместо восторга он обнаружил ярость, швырнул Ивану Семеновичу его удочку и живую рыбу и, повертев перед ним раскосыми глазами, с целым потоком бранных слов удалился в глубь аллеи и не хотел завтракать. Вероятно, его рассердило опровержение фатальной теории, что все крючки и приманки вздор, и такое наглядное доказательство, что в рыбной ловле большую роль играют место и условия, чем судьба.

Уже солнце собиралось садиться, когда подумали о возвращении домой.

— А я узнал новую дорогу, — сказал необычайно веселый Виктор, который все время разгуливал под ручку с Женей и шептал ей на ухо что-то, должно быть, веселое, потому что она помирала со смеху.

— Новую дорогу? Где?

— А вот сейчас, и прелестную — все парком. Идемте же! Тут мы почти к нашему лесу выйдем.

Началось рассаживанье в экипажи. На этот раз поехали только пожилые особы. Попочка решилась идти, и даже Агриппина Ивановна сказала, что она пойдет пешком, пока не кончится парк, велела одному кузену сесть в шарабан и дожидаться ее на выезде, на дороге.

Жара спала, идти было отрадно, особенно по извилистым и влажным дорожкам парка. Дорожки вились и спускались, и уж видны были рощи и овраг, и Вознесенская дорога, и даже как будто кузен с шарабаном, но вдруг компания услышала разочарованные возгласы Жени и Виктора, которые шли впереди.

Пустоплюнди вел Попочку под руку, и это ему казалось счастием. Ему только хотелось заслужить как-нибудь свое счастие, сделать необычайный и геройский поступок: побороть шестерых разбойников, убить медведя...

— Немножко поскорее, — проговорила Попочка. — Там что-то случилось. Надо взглянуть.

На дороге было препятствие, и не малое: канавка или речка, узкая, но довольно быстрая. Ни мостика, ни доски, только два нетолстых березовых ствола были перекинуты с одного высокого берега на другой, на пол-аршина от воды.

Назад приходилось идти слишком далеко. Делать было нечего. Первый подал пример оставшийся кузен и перевел или перетащил свою даму — Селифанову. Потом Амос переполз без всякого страха, потому что знал — если ему суждено упасть — все равно упадет.

Агриппина Ивановна кричала, визжала, выла от ужаса, сам Александр Лукич сделал два неверных шага, но, однако, все кончилось благополучно.

Попочка молча пошла вперед по стволам, Пустоплюнди держал ее за руку и двигался осторожно. Но, дойдя до половины моста, Попочка споткнулась. Ее каблучок скользнул по тонкой коре круглого ствола, она хотела удержаться и не могла, Пустоплюнди выпустил ее руку — и тело ее грузно упало в воду, а кверху полетел целый столб брызг.

Одно мгновение прошло с тех пор, как Попочка скрылась под водой. Пустоплюнди это мгновение простоял на мосту, потом так же стремительно бросился вниз и, погрузившись на секунду, поплыл, причем отфыркивался, бил ногами, обутыми в сапоги, плашмя по воде и держал руки «граблями», с раздвинутыми пальцами, как все люди, скверно плавающие. В зубах он тянул платье Попочки, но это было совершенно бесполезно, потому что Попочка не плыла, а шла по дну рядом, и вода едва доходила ей до пояса. Наконец и Пустоплюнди сообразил, что он плывет напрасно, встал на ноги и пошел пешком. Вода на самой середине не была глубже полутора аршина: Попочка скрылась под водой, вероятно, потому, что не успела встать на ноги.

Все это случилось скорее и стремительнее, чем кто-либо успел произнести слово. Когда Попочка вышла на берег — все бросились к ней. Но Попочки больше не было. Мокрый Пустоплюнди широкими от ужаса глазами глядел на нее, на себя и припоминал все случившееся. Он ясно помнил, как она тяжело упала, как он бросился и как глупо плыл, ударяя сапогами воду плашмя. И эти сапоги ему были смешны и противны, и противно илистое дно, где он сразу схватил Попочку за лицо, а потом за платье, противна эта мокрая рыдающая барышня, всхлипывающая в истерике, как кликуша. Белого платья, похожего на пар, больше не было: в грязи — в тине, в иле, намокшее, повисшее, облипшее — оно было страшно. Волосы Попочки упали; тонкая коса, выше пояса, — почернела и заострилась на кончике, и с кончика тихо капала вода. Лицо было жалкое, трусливое, истеричное, иссиня-бледное. Она бросилась было на шею к Агриппине Ивановне, но та отстранилась, боясь замочиться, и утешала ее издали. Женя была добрее, но не знала, что делать при истерике: хотела воды, но воды дать было как-то неловко — и без того Попочка проглотила ее довольно. Наконец, кое-как бедную Попочку успокоили. Агриппина Ивановна великодушно предложила свой шарабан с кузеном для скорейшего отправления пострадавшей домой. Вспомнили о Пустоплюнди. Попочка пожала ему руку мокрой и холодной рукой и назвала своим спасителем. Виктор хохотал. Амос хохотал до неприличия и повторял:

— Гляжу, а уж он плывет... И ногами-то так и орудует, сапогами, сапогами...

Пустоплюнди улыбался растерянно. Он чувствовал прилипшее холодное белье, воду в сапогах и чувствовал, что всему пришел конец. Точно он выстроил себе большой прекрасный замок под самое небо, а кто-то пришел и дунул — и замок улетел, как улетает пар от самовара, и никто даже не знает — был ли он когда-нибудь. Пустоплюнди безобразен со своими сапогами, но и она была безобразна. Она — равна ему, равна всем. В ней он не найдет того, что дорого сердцу. Но оно есть, это дорогое. Надо искать его.

__________

 

Пустоплюнди отказался от летнего урока и уехал из Вознесенского. Говорят, что он перешел с юридического факультета на филологический, работает по урокам вдвое больше прежнего и старательно копит деньги. Он хочет побывать на родине, там, где прямые колонны из пожелтевшего мрамора уходят в синее жаркое небо, там, где есть другое небо, которое люди называют морем, где он найдет то, чего не знал и всегда любил — красоту.



↑  449