Большое сердце (окончание) (31.12.2018)


 

Б. Пильняк (Wogau)

 

Глава третья

 

Всадник стоит у железнодорожного переезда. Лошадь его мохната, низкоросла, большеголова, испуганно смотрит на поезд, ставший перед станцией. На лошади сидит монгол, как сидят все монголы, сгорбившись, высоко подобрав ноги, некрасиво и в то же время так, что он кажется слитым с лошадью. И монгол безразлично смотрит на поезд — так он может смотреть часами, не шевельнувшись, не мигнув. Из поезда выходят люди, идут к автомобилям, стоящим перед станцией, и монгол быстро-быстро мигает. Люди сели в автомобиль, и тогда лошадь монгола стремительно, закидывая ноги за опущенную голову, мчит через пристанционный китайский поселок, мимо монгольского поселка — в степь.

 

В поезде, в обсервешэн-кар англичане очень внимательно просматривают свои браунинги и кладут их в карманы шуб. Англичане уже одеты в шубы и шапки. Шуба третьего распахнута, из-под нее торчит хаки, очки его сердиты, он говорит четвертому, что стоит у дверей с шапкой в руках, в форме железнодорожного чиновника, с лицом русского, что расстроено и красно.

— Сто чертей! — говорит философ от бухгалтерии, — вы инженер, мы доверили вам ответственнейший участок. А вы докладываете, что у вас сбежал агент и что у вас не осталось своего, доверенного, хорошего переводчика. Мы совершенно не знаем, как умеет говорить по-монгольски наш бой.

Инженер отвечает негромко:

— Здесь почти невозможно работать. Монголы срывают всю работу. Этого агента я готовил несколько месяцев, он был совершенно предан. Только вчера вечером я говорил с ним. Ночью он исчез. Я не понимаю, куда он делся, никто его не видел.

Инженера перебивает третий, философ от бухгалтерии:

— Но откуда монголы узнали, что приедем мы? Были какие-нибудь телеграммы? Этот знал о нашем приезде?

— Я уже показывал вам телеграммы. Как я докладывал, одна из них была Ада — Бекиру, молодому монголу, которого подозревают в революционных идеях и который был в Урге и в России, но из этой телеграммы ничего нельзя понять.

— Хорошо, — говорит философ бухгалтерии, — идите, распорядитесь машинами, мы выйдем через две минуты.

Когда начальник дистанции вышел из обсервешэн-кар, третий сказал раздумчиво:

— Какая-то ерунда, непонятно. Вы знаете, джентльмэны, что ночью от нас с поезда сбежал поваренок, которого подозревают в том, что он был монголом. Но все равно мы едем. Бой! — крикнул философ бухгалтерии, — оденьтесь потеплее, вы поедете с нами переводчиком к гуну.

Солнце золотит землю, на солнце жарко, а в тени — мороз, и тени лиловы, точно мороз лиловый. За переездом беспредельность степи, бесстенная, выжженная морозом и солнцем. В первый автомобиль садятся англичане, начальник дистанции и переводчик, во второй - китайская охрана. Автомобили рявкают, поворачиваются, непонятною монголам силою движутся к переезду, где только что стоял всадник. И в китайском, и в монгольском поселках детишки вместе с собаками в крике и визге летят врассыпную. Лошади в монгольском поселке лезут на стены, волы и овцы бегут перед автомобилем, не сворачивая его рявкам. И только караван верблюдов за околицей покоен перед автомобилями — в медленном своем шаге перед долгими путинами пустыни, в медленном позвякивании колокольцев на змеиных верблюжьих шеях. Автомобили кроют землю стремительной солидностью.

 

В поселках были теснота переулков, пестрота лаков и красок. В китайском поселке — шум гонгов и голосов, и теснота людская, в поселке монгольском — единая, просторная краска выжженной солнцем тишины и пустыни. Пылится пыль и несет запахи азиатского города, прокислые, протухлые запахи. И за околицей сразу распахнулась степь — беспредельная широта пустыни, казалось, не тронутой человеком, никем не хоженной, первобытной, широкий плат степи, чуть вскачнутой холмами, чуть смятой балками, — плат степи, прожженной, испепеленной солнцем так же, как беспредельно широкие, пока хватает глаз, лица монгол.

— Если господа англичане пожелают, мы можем по дороге заехать в монгольский монастырь, где господа англичане увидят монгольских лам, — говорит бой — переводчик.

Англичане решают заехать туда на обратном пути.

— Вы знаете, — говорит мистер Смит, — каждого первенца монголы отдают в монахи, в ламы. Ламы околачиваются около своих монастырей, ничего не делая, существуя за счет подаяний. Ламы считаются полусвятыми, и к ламам монгольская мораль посылает всех монгольских женщин, с которыми ламы священно совокупляются. Было бы совершенно неплохо побыть месяца три ламою.

Вдали на холме в степи видна красная, крашеная колода, около которой стаей лежат собаки.

— Что это такое? — спрашивает мистер Смит.

Переводчик неохотно отвечает, говорит, что это монгольское кладбище.

— А, я читал об этом! — восклицает мистер Смит. — Монголы выкидывают трупы в степь, и собаки подъедают их. Эти собаки считаются священными псами. Поедемте посмотреть.

Автомобили едут к колодам — собаки неохотно отбегают от автомобиля. Около колоды лежит человеческий труп почему-то без головы - труп раздет, изорван собаками. Мистер Смит усердно фотографирует и колоду, и труп. Мистер Смит просит мистера Грэя увековечить его, мистера Смита, около трупа — фотографией.

И опять стремительной солидностью мчат автомобили по степи. Холодно. Автомобили едут в Дауру, в столицу хошуна Шин-Барги, в Кувот-улан. Солнце золотит землю, широко раскидывает горизонты, но в автомобиле холодно – для англичан у монгольского солнца небольшое и злое сердце. Надо потеснее закутаться в шубу, помолчать — можно помолчать и подумать о тех тысячах километров, что полегли вперед, направо, налево, — о тех тысячелетиях, что прошли по этой пустыне монголами, таджиками, татарами, гуннами, золотыми и кровавыми эпохами, даже Александра Великого; манившими в эти пустыни, которые когда-то были властительнейшими в мире и теперь уничтожены злым солнцем пустыни. Однажды — в пути автомобилей — вдали в степи возник всадник и исчез сейчас же в балке, и из балки поднялся серый столб дыма; и далеко впереди тогда, чуть заметный, появился второй столб дыма — кто знает, быть может, в этой бестелеграфной степи эти дымы были телеграфами тысячелетий?

И через часы автомобили приходят в мертвую тишину степного хошуна. Должно быть, автомобили вступили сюда так же, как вступает чума, потому что в глиняной тесноте переулков, серых, как степь, умерла жизнь. Ни человека, ни лошади, ни звука, — только на порогах лавок сидят безмолвные, невидящие купцы, поджав под себя ноги, остановив время неподвижностью. Скованная морозом земля улиц, выбитая тысячами конских и воловьих копыт и тысячами человеческих ног, прошедших здесь, гудит под автомобилями, но улицы и глиняные дома не видят автомобилей, не хотят их видеть.

Автомобили едут к крепости, где живет гун. Вал из серого камня тяжелой стеной окружает крепость. Рвы, полные водою, ныне заледеневшей, окапывают крепость. Автомобили подъезжают к мосту, перекинутому к воротам через ров. Китайская стража англичан берет винтовки на караул. Обитые железом ворота безмолвны и глухо закрыты. Переводчик вместе с начальником дистанции выходит из автомобиля первым, они идут к воротам с полудюжиной английских визитных карточек. Англичане выходят из автомобиля.

И тут англичане видят на колу, направо от перил крепостного моста, на колу человеческую голову. Голова, должно быть, только сегодня ночью отрублена, потому что кровь еще не потемнела, еще не запеклась; лицо ужасно, с разинутым ртом — лицо замученного человека.

 

Крепостные ворота уже открыты перед англичанами. Лица англичан растеряны, мистер Смит стоит с открытым ртом, забыв о фотографическом аппарате.

— Господин Грэй, господин Грэй, — шепчет растерянно начальник дистанции, — я должен вам сказать...

— Идемте, господа, — покойнее, чем следует, говорит мистер Грэй. — Вы потом мне доложите, господин начальник!

Впереди мистера Грэя идет третий, философ бухгалтерии. Англичане идут мостом, под воротами, первым внутренним двором, вторым.

—Господин Грэй», — шепчет начальник дистанции.

— Вы потом мне доложите, господин начальник! — кричит шёпотом мистер Грэй.

Англичане проходят второй двор, третьи ворота. Англичанам трудно видеть то, что вокруг них. Неслучайно в машинальности руки англичан в карманах — там, где револьверы. И неслучайно в этот миг лица англичан похожи на те маски, в которых разыгрывались когда-то мистерии, зажатые в наморднике английской выдержки. Англичане идут, окруженные толпою монголов: кислый запах — национальный запах монголов — уже объял англичан. Англичане идут в масках. За третьими воротами стоит дом покоев гуна, где разостланы шкуры леопарда, на которых восседает гун. Англичане ничего не видят после глаз того, посаженного на кол: они не видят, что дом, где «восседает» гун, — такой, каких очень много в России, дом средней руки купца, под железною крышою 12 на 24, с крылечком, где в галдарейку вставлены цветные стекла. Они не видят, что небольшой дворик чистенько выметен, посыпан песочком, что есть у дома заваленка, приспособленная для сиденья на ней. Ступеньки крылечка покрыты коврами. На вышитом золотом ковре стоит гун в шапочке мандарина, с усами, свисшими тоненькими седыми шнурочками, в голубом, небесного цвета юбкоподобном халате. Вокруг гуна стоит толпа его придворных, его военноначальников, советников, министров, баронов, графов, бейле, бейсе. Мистер Грэй хочет увидеть лицо гуна: оно сухо и выжжено, как камни пустыни, и безвыразительно, как камень. Гун безвыразительно, не глядя на гостей, — не-то от старости, не-то по чину — кланяется песками своего лица, одними глазами, которые смотрят долу и медленно закрываются.

Англичане кланяются гуну в пояс. Толпа придворных отвечает англичанам поясным поклоном. Гун протягивает руку мистеру Грэю (как узнал гун, что он, мистер Грэй, старейший среди англичан?!), чтобы мистер Грэй в благоговении ее пожал, — рука гунна бессильна. Англичанам трудно видеть, и они не видят, что рядом с гуном, в свите стоит человек, что был вчера у англичан в поезде помощником повара; он наряжен сейчас в лиловый кафтан, и за поясом у него косая сабля; он выступает вперед, кланяется и говорит переводчику англичан, тому, кто был вчера у англичан лакеем:

— Передай собакам англичанам, — говорит сладостнейший монгол, вдвое складываясь в поклоне, — передай собакам, что повелитель Шин-Барги, восседающий на шкуре леопарда, просит англичан пожаловать в его покои на самовар.

Англичане не понимают, что говорит драгоман. Начальник дистанции смотрит на мистера Грэя умоляюще, и вслед за ним, в толпе, идет в дом, в горницу, где на канах разостланы шкуры леопардов.

…Можно было бы пойти по крепости, посмотреть замороженные века прошлого. Англичане не могут смотреть: перед ними глаза того, на колу. Можно думать о тех остатках, или зачатках государственности, феодальщины, которые, как в молекуле, отражают все и всяческие качества всех и всяческих государственностей. Англичане прошли мимо первых ворот и заметили там только колья с человеческими головами, которые рубятся и вешаются судом и приказом гуна; гун живет за крепостными стенами — не существенно, что эти стены развалятся от первого удара полевой пушки, гун живет охраной армии — на конном дворе стоят скакуны гуна. Там его псарня и там холятся его соколы - те, с которыми он выезжает на соколиную потеху; во внутреннем дворе гуна есть подземелья тюрем, в подземелье есть закута, где пытают людей судом и приказом гуна. И там — случайно рядом с подземельем тюрьмы — стоит печатный станок, украденный из России в дни русской революции, станок, на котором печатаются деньги и приказы гуна. На третьем дворе — покои гуна, гарем, жены, дети; и на первом дворе, и на втором, и в стенах крепости расположены казармы всадников гуна; за первыми воротами на первом дворе, где налево обмазанные глиною казармы. Направо в доме, похожем на рабочие казармы, расположились правительственные учреждения гуна, его судебные, податные, финансовые приказы, и там хранятся толстые фолианты, написанные по-китайски кисточкой — фолианты, в коих писаны история и Шип-Барги, и гуна, и предания, и грамоты войны и мира с соседними племенами, и перечни данников, и перечни родов и знати, и перечни подданных, и что с кого, с какого улаину причитается гуну на суд, на войско, на правление, причитается деньгами, лошадьми, волами, трудовой повинностью… — здесь можно увидеть молекулу всяческих государственностей! Но англичанам невозможно думать в наморднике из нерв.

В приемной гуна, где лежит множество шкур леопардов, топится голландская печь, очень обрусевшая за годы своих скитаний по России от Голландии до Монголии, — в потрескавшихся кафелях, очень уютных, раскрашенных зелеными овечками и пастухами, в изреченьях на немецком языке. По стенам в горенке висит с дюжину стенных часов, из коих иные молчат, а иные тикают всеми голосами и басами. По стенам развешаны изречения великих людей Монголии и Китая. Гун восседает на леопарде. Англичане в толпе вельмож гуна стоят перед Гуном. Слуги вносят стулья и круглый, почерневший от времени стол.

Мистер Грэй говорит через переводчика длинную речь, заготовленную еще задолго. Говорит тихо. Вот начало этой речи:

— Великий гун, великий, восседающий на шкуре леопарда! Мы, правление новой дороги, приехали поклониться тебе и твоим вельможам, приехали привезти тебе подарки и дружески договориться с тобой о том, чтобы в дальнейшем мы жили в дружбе и мире под твоим руководством и по твоим советам. Дело в том, что наша дорога упирается в твои владения, проходит по твоей земле, и мы...

Лицо гуна — как выжженный солнцем камень. Гун сидит с опущенными глазами; глаза гуна, прикрытые желтыми веками, не видны. Гун неподвижен, непроницаем. Слуги на круглом столе расставляют круглые китайские чашечки и мисочки, раскладывают китайские палочки, которыми едят. Против тех мест, где сядут англичане, кладут вилки, никогда не мытые и не чищенные. Когда переводчик заканчивает перевод речи мистера Грэя, гун встает с леопарда, идет к иероглифам изречения, написанного на стене, долго смотрит безликими глазами на это изречение и говорит:

— Этот манускрипт мне подарил китайский император Пу-И, ныне живущий уже без престола, отрекшийся от престола, когда ему было три года. Император Пу-И написал мне: «Я слышал, как поют птицы, голоса птиц везде одинаковы; почему же люди говорят разными голосами и разными словами?»

Гун идет занять свое место у круглого стола. Одна единственная стоит на столе бутылка коньяка, не настоящего, подделка из Фудидяна. Гости и гун садятся за стол по-европейски, на стулья и на табуреты. И на стол несут бесконечный черед китайских кушаний — трепанги, гнилые яйца, прогнившие до того, что они стали зелеными и прозрачными, свиные выкидыши в бобовом масле, — и еще десятки таких же, несъедобных для европейца, блюд. Англичанин через переводчика сообщает гуну, что, кроме шкур леопарда, он делает ему подарок английским скакуном белой масти — гун, в знак того, что слышит, медленно мигает глазами. Руки у гуна медленны, сухи, узки, и пальцы — в той красоте, которая у европейцев считается аристократической — необыкновенно длинны.

Но китайские кушанья — только начало обеда. Англичане теряются в тех чашечках и мисочках, что стоят перед ними И из каждой мисочки трепангами, лягушками, бобовым маслом глядят на англичан глаза отрубленной головы. Слуги приносят самовар, прародитель российского, медный, позеленевший, он шипит и кипит, совком в него кладут угли. И на деревянных лотках слуги приносят тончайше нарезанные ломти конины, говядины, куски мяса гусей, кур, дроф, дикого кабана, дикой серны. И гун собственноручно кладет мясо в кипяток самовара.

Гун сыпет туда соль. Гун сыпет туда перец, имбирь, лук, чеснок. Гун льет туда бобовое масло. Все это кипит в самоваре. И тогда гун кладет мясо из самовара на стол перед каждым гостем, собственноручно, чтобы гости ели мясо — уже по-монгольски — руками. Глаза гуна немигающи. Часы на стенах бьют вразнобой, басами, кукушкою, пищат, хрипят. Гун говорит через переводчика, что он дарит мистеру Грэю лучшего своего белого скакуна. Мистер Грэй просит гуна пожаловать к нему в поезд завтра на обед. Гун медленно мигает в знак того, что он слышит. Мистер Грэй — через намордники, издалека — через переводчика интересуется банком гуна и его валютой и предлагает вступить пайщиком в банк гуна. Гун не мигает — в знак того, что не слышит.

Тогда мистер Грэй под столом получает записку от начальника дистанции. Начальник пишет карандашом: «Ваше превосходительство господин Стивен Грей, я нахожу необходимым потревожить вас. Та голова, посаженная на кол, моего агента, который исчез сегодня ночью». — Мистер Грэй окидывает взглядом своих спутников — они бледны, они давятся кониной. И первым движением мистера Грэя было встать, побежать. Но он сидит в наморднике. Он уже ничего не видит. Он покорно берет конину руками. Потом он пьет монгольский чай, который варится с солью, с пшеном и с бараньим салом. Он покорно рассматривает старинное оружие гуна, сабли, копья, луки. Рассматривает лук и стрелы, оставшиеся, по преданью, от Тимура, одним из потомков которого считает себя гун. Гун сидит неподвижно, немигающие его глаза смотрят пустыней. Гун ничего не ест, но вельможи гуна ловко цапают руками горячее мясо и ловко его засовывают в рот, сгибаясь над столами, порыгивая, облизывая пальцы. Англичане едят поспешно, не глядя, что едят. Англичане уже ничего не говорят. Гун заводит граммофон с китайскими пластинками, которые на ухо европейца кажутся вырождением музыки. Часы кукуют, басят.

Тогда на подносах из меди слуги разносят англичанам визитные карточки графов и баронов гуна: визитные карточки монголов вчетверо больше нормальных, они исписаны иероглифами. Чин обеда закончен, и англичане могут итти.

 

Англичане идут к выходу поспешно, табунком, опустив головы, поспешно простившись. Гун и его свита провожают англичан до ворот. Англичане не видят, как их охрана берет на караул. Англичане садятся в автомобили. Когда пустая улица поселка осталась позади и кругом широким пологом распахнулась степь, мистер Грэй останавливает автомобиль и выходит из него. Мистер Грэй всовывает два пальца в рот и тошнится. Затем из термоса пьет касторку, разведенную черным кофе. Лицо мистера Грэя бледно, глаза залиты слезами, лицо его постарело лет на тридцать —указывало, что он уже не очень молод. Остальные англичане тоже слезают, чтобы тошниться. Переводчик-бой спокойно стоит у крыла автомобиля — он говорит покойно:

— Господа англичане желали на обратном пути заехать в монгольский монастырь посмотреть лам. Господа англичане прикажут свернуть туда?

Мистер Грэй бессильно машет рукой, слабо смотрит: «нет, нет, довольно, я уже видел. Я хочу домой, в вагон. Пожалуйста скорее».

И автомобиль рвет пространство стремительной быстротой, без всякой солидности. Мороз перед закатом золотится уже не солнцем, а черствым холодом — англичане сидят съежившись, засунув носы в воротники, засунув руки поглубже в карманы…

 

…В голой степи, за невысокими рвами расположились храмы монгольского монастыря. Горбун-лама, изъеденный оспой и сифилисом, стынет у ворот. В первом храме направо и налево от алтаря сидит по паре чрезвычайно страшных богов — нечеловекоподобных и все же человекообразных, вырубленных из дерева в два человеческих роста; у богов торчат наружу языки и клыки; глаза их в свирепости выкатились из орбит и раскрашены кровью; брови их ужасны; на лбах у них рога; в руках огромные мечи и дубины; под ногами в корчах страданий человеческие фигурки — это чортоподобные боги охраняют алтарь от злых духов и злых людей, отгоняя, устрашая их страхом своих ужасных рож. Горбун-лама стынет у ворот; затем он идет в храм и бьет в гонг, чтобы боги услыхали его молитву и то, что он стережет усердно…

…Автомобили англичан стремятся к поезду…

 

Вечером англичане сидят в обсервешэн-кар устало, в пижамах после ванной. В обсервешэн-кар очень натоплено, чтобы англичане могли отогреться после морозов дня. Вокруг обсервешэн-кар стоит усиленный наряд китайской охраны. Англичане молчат.

— Ну, что, как ваши проекты? — говорит устало мистер Грэй третьему, философу бухгалтерии, — наш бой-переводчик тоже сбежал? Его тоже посадят на кол, как вы думаете? Или он просто агент монголов? Ведь начальник дистанции говорил, что переводчики не называли нас иначе, как собаками-англичанами. Начальник дистанции, к несчастью, знает несколько слов по-монгольски! Как ваши проекты?

Третий, философ бухгалтерии, отвечает злобно. Лицо третьего теперь никак не сонно, выправилось, не стало походить на его хаки, и очки сидят твердо.

— Что же, — говорит он, — у нас есть и иные средства, должно быть, более портативные для дикарей. Посмотрим, что покажет завтрашний обед у нас. Я поговорю здесь с монголом чистосердечно, без шуток с отрубленными головами. А что касается того, что мы собаки…

— Тем не менее, — перебивает философа от бухгалтерии мистер Грэй, — собаки пока съели в степи нашего агента, который, кажется, был достаточно куплен нами.

— …А что касается того, что мы собаки, — говорит философ от бухгалтерии, — то нам из их морали шуб не шить. — Населения здесь столько-то, посмотрите цифру в моей записке, скота столько-то, площадь земли. Расчет ясен. Если мы бросим сюда десять тысяч фунтов стерлингов...

…но тут происходит невнятное, такое, что поняли англичане только тогда, когда поезд стремительно, забыв о сигналах и стрелках, мчал за Хинган — в ненужной, конечно, и в истерической поспешности.

За вагоном зашумела толпа. Дежурный пришел в обсервешэн-кар и доложил, что монголы привели коня, подаренного гуном мистеру Грэю, и хотят его передать лично мистеру Грэю. Мистер Грэй вышел на площадку, спустился на перрон. На перроне толпились всадники: лошади, в золотом и серебром расшитых чепраках, храпели перед поездом.

Старик, вельможа гуна, сидел на лошади, точно родился вместе с лошадью. Лицо старика было таким же, как лицо гуна, — как выгоревшие камни пустыни. И дикий степной конь его, — им надо было любоваться, — был, должно быть, одним из лучших коней, живущих ныне на земном шаре. Старик слез с коня, и слуга повел коня к мистеру Грэю, слуга поклонился мистеру Грэю и передал ему повода лошади, склонившись в пояс перед мистером Грэем. Мистер Грэй заговорил по-английски о том, что он благодарит гуна, но мистер Грэй не договорил, потому что рядом грянул выстрел. Пуля, должно быть, прошла прямо в мозг лошади, повода от которой были в руках мистера Грэя, потому что лошадь не успела даже стать на дыбы, сразу пала на землю, окруженная всадниками, взлетевшими вверх на дыбах своих коней.

 

Больше выстрелов не было, но через момент не стало на перроне ни людей, ни монголов, ни китайской охраны, лежала только мертвая, — прекрасная белая лошадь. Мистер Грэй слабо отдал приказ готовить поезд к отходу. Лошадь лежала на перроне и не было ни души. И тогда из-за станционной избы выбежал в нечеловеческой стремительности человек, — он бежал в обсервешэн-кар, споткнулся о белую лошадь, вскочил и прыгнул в обсервешэн-кар. Этог был начальник дистанции. Начальник дистанции, инженер, вылезшими из орбит глазами осмотрел англичан и прошептал: «скорее, скорее, я вырвался из рук монгол, выбросился из окна, там остались мои дети и жена, скорее, скорее, идемте, помогите».

В этот миг поезд тронулся, скрежетнул сталями блиндажей. Одинокая пуля ударила в окно обсервешэн-кар и разбила стекло. Англичане повалились на пол, прижались к ковру. Третий, философ от бухгалтерии, крикнул визгливо:

— Полный, полный ход! Вперед, все пары, эй, кто там, скорее!

Над англичанами стоял начальник дистанции, человек с лицом якута и шептал:

— Скорее, скорее, там остались женщина и дети, идемте!

— Полный, все пары вперед! — завизжал, завыл в свирепой злости рожденной трусостью философ бухгалтерии, и замолк, прижавшись к ковру, спрятав голову.

 

Глава последняя

 

…Степь в ночи черна, беспредельна, луна над степью идет мертвецом в высотах - луна, которая, на глаз европейца, предуказывается философией бытия Азии. Европейцу степь — пустыня, монголу степь — родина. Тогда, той ночью, когда монгол Ада-Бекир оставил на Хингане поезд, он всю ночь мчал на коне Ада-Бекир.

За горами была степь стремительных гонок, были широкий простор степи, ушедшей во мрак, льдышка луны в небесах, сигналы звезд, были храп коня, запах его пота, ветер и повод в руках. Видна была опущенная голова и прижатые уши коня, грива, летящая по ветру, а в человеке на коне были огромное сердце и ветер. И сердце, и мысли сквозь мрак ночи, сквозь тысячи километров видели дни Тамерлана, дни свободы и величия Монголии, дни беспредельного будущего, дни крови, и горечи, и дни радости, видели степь, полыхающую кострами восстания, слышали топот всадников во мраке, скрип повозок, и чуяли кровь смерти за братство, за верность, за долг, за свободу, чуяли радость и мужество братства, связанные свободой и кровью.

Кони мчали до хрипоты. Тогда всадники меняли коней и мчали дальше, не изменяя своей воле в огромном сердце, где виделись стоны, вопли, плачи и крики радостей от побед, крики и скрип обозов, и конского топота, и гика толпы… В тот час, когда над степью едва-едва стало светлеть небо и рассыпались звезды, когда в степи стало еще темнее, как всегда за час до рассвета, всадники примчали в степной умет. Там в балке стояло несколько глиняных изб, где жили оседлые монголы, а вокруг изб стояли юрты прикочевавших сюда из степи. В этом умете никто не спал этой ночью, но огней не было. Собаки задолго до того, как стал слышен шум, воем своим рассказали о нем. Всадники встретили путников, далеко выехав навстречу в степь. И топот коней заглушил тогда сердце и мысли — подлинным топотом восстания, подлинным гиком восставших. Люди собрались в глиняной избе. В ней было очень тесно, люди сидели на канах, стояли на полу, стояли у дверей снаружи. В избе было молчаливо и тихо, как и должно быть, когда говорить не о чем. И разговоры — коротки.

— Теперь или — никогда...

— Сейчас же все на коней, и в степь, по улаинам, хошунам, аулам, уметам, вся степь на коней

…В глиняной степной избе — тихо, не многоречиво, молчаливо.

Солнце еще не встает над степью, еще лиловая ночь. Безмолвствует крепость гуна. У ворот спят часовые. Тогда к воротам подъезжают всадники. У ворот стонут люди: «ты — монгол, и ты — предатель?» И на колу у ворот возникает человеческая голова — на колу. «Труп — собакам, на дорогу, где поедут англичане, пусть смотрят англичане». И еще подъезжают всадники. Ворота крепости уже отперты. Всадники едут в крепость. Гун ожидает в своих покоях, там разостланы шкуры леопарда. Гун совсем не похож на выжженные солнцем камни пустыни. Гун стоит прямо и смотрит орлино — на вошедших, восставших.

— Садитесь, — говорит гун, — и садится сам, совсем не на леопардьи шкуры, а попросту на землю пола, подобрав под себя ноги. Люди садятся вокруг него также на полу, также подобрав под себя ноги, опустив руки.

— Закурим, — говорит гун, — и закуривает длинную тонкую трубку, старенькую, выложенную серебром, не спеша. Люди также закуривают. Слуга приносит и ставит посреди круга, образованного людьми, глиняный чан с горящими углями.

— А англичане? — спрашивает гун.

— Ты старый гун — ты умный и хитрый. Было время, когда ты с китайцами правил против нас. Ты знаешь, на колу около твоей крепости уже сидят головы предателей, это мы говорим тебе.

— Хорошо, — говорит гун. — Но у англичан есть пушки.

— Да, — отвечают гуну. — Но у нас есть право и степь. У нас есть священный обычай гостеприимства. Ты встретишь англичан и примешь их. А они поймут, что значит человеческая голова на колу. Наш выбор не велик. Ты сказал об англичанах в Китае.

— Хорошо, — говорит гун. — Ты Ада-Бекир, поднял восстание? Ты приехал с англичанами, ты и примешь англичан, ты и проводишь их. А сейчас я хочу спать. И вы ложитесь спать.

 

…Конь храпит под всадником. Ночь. Скоро будет рассвет. Всадник сросся с конем. Во мраке ночи, в степи, всадник видит шумы восстания, скрип повозок, крики и топоты всадников… Над степью в огромных далях горят костры вех, дымят вехи, отдаленно слышится вой собак… и — безмолвная тишина в степи, извечная. Конь храпит под всадником.

Огромное солнце поднимается над степью. Храпит конь. Все члены всадника онемели от беспрерывной скачки. Солнце поднимается красное, круглое, громадное, и всаднику понятно, что для него, монгола, у этого монгольского солнца — большое и доброе сердце.

В этот час в китайском городе на бобовом заводе надсмотрщики будят бамбуковыми палками на работу китайцев, спавших на бобовых матах… В храме, кинув копейку в ящик чортообразному богу, молельщики дубасят в гонг, чтобы чортоподобный бог услыхал их молитву. Над муравейником улицы еще не возникли шумы дня и из переулков течет удушливый запах опиума.

Токио,

 

Тансумачи,

 

май 1926.

 

 

 

 

 



↑  30