Шпионка из позапрошлого (1 ч) (30.06.2018)


(повесть)

 

Л. Розин

 

Глава 1. Здравствуйте!

 

Дорогие мои читатели, здравствуйте! Наконец-то мы встретились. Меня зовут Альбертина фон Драхенберг, я — автор этой книжки и ещё многих других книг, пока не написанных мною, но, уверяю вас, не менее интересных, чем эта.

Да не расстраивайтесь, пожалуйста, что вы и этой моей книги не читали. Ничего страшного, я её тоже не читала. Просто мне повезло: я — автор, поэтому мне поневоле известно всё, что в ней написано.

Но, дорогие мои читатели, вы же не поверите мне, если я вдруг начну клясться, что всё, что написано в этой книге, чистейшая правда, да и скажи я вам, что всё это неправда, вы и читать-то не станете. Ведь правда — она неинтересна по сути своей. Да и кто может быть уверен в том, что тó, что нам сегодня кажется правдой, не будет уже завтра обыкновенной ложью? Или попросту сказать — враньём. Поэтому я полностью доверяю вам, дорогие мои читатели, разобраться в книжке моей, что к чему. Мне ведь очень важно заманить вас в книгу мою, уговорить прочитать, для этого и представляюсь я так долго.

Да, как вам моё имя? Альбертина фон Драхенберг... Не правда ли, звучит?

Но не всегда меня так звали. Мне пришлось по приезде в Германию сменить мою красивую, смачную (как три раза чмокнуть) фамилию, доставшуюся на память от бывшего моего супруга Чередничёночечкина Николаши, с которым мы полюбовно разошлись по причине взаимной глупости. О чём он, должно быть, горько сожалеет, иначе как объяснить, что после меня он уже на седьмой женат, и ни с одной больше года не прожил. А со мной, подумать только — целых десять лет, два месяца и три дня... Три дня — это он специально примчался ко мне на проводы, на которых, впрочем, без памяти втрескался в соседку мою по даче — прекрасную вдову алкоголика Ветрова — Шурочку, с коей он, по донесению разведки, коротал свой досуг в бесконечных воспоминаниях... о молодости своей забубённой и... обо мне, несравненной, аж до последней весны прошлого тысячелетия. У меня самой осталось об этом ”великолепном негодяе” столько хороших воспоминаний, что я ему давно уже всё простила. Тем более, что я сама ещё та штучка.

Ах, как мне хотелось сохранить на память о нём хоть фамилию эту бесподобную (как три раза чмокнуть), но германцы меня не поняли.

Вначале я не могла сообразить, за что это немцы меня так сразу полюбили? Меня с первого дня в лагере окружили каким-то особенным вниманием. Культурно и вежливо они со всеми разговаривают, ничего не скажешь, но в отношении со мной они вели себя несколько иначе. Я чувствовала всем нутром своим, что вызываю в них какое-то нездоровое любопытство. Друг другу показывают в мою сторону и что-то быстро-быстро говорят, улыбаются мне за версту, словно я не переселенка обыкновенная, а звезда эстрады или Раиса Максимовна, — не меньше... Во дела!

Через несколько дней я поняла, что никакое я не чудо заморское, а просто фамилия замечательная моя во всём виновата. По-немецки написать её, разумеется, не просто, — шутка ли, — тридцать две буквы:

Tscherednitschjonnotschetschkina! А вслух произнести мою фамилию вообще ни один из лагерных чиновников так и не смог, как ни старался, даже с третьей попытки. Дальше второго “ч” не дотягивали. Основная загвоздка, однако, была в... правописании. Немцы, как известно, народ правильный, грамотный, порядок во всём блюдут строжайший. Они бессменные чемпионы мира по бюрократизму. Так вот, напридумали они и внедрили в жизнь огромное количество всевозможных формуляров. Квитанции, бланки, анкеты и прочие хреновины бумажные впрок наготовили, с тем чтобы брата нашего — немца советского — принять надлежащим образом, но... просчитались бюрократики единокровные мои на мне. Моя фамилия безразмерная, ну, никак не вписывается в эти формуляры, хоть тресни. А сколько бланков наготовили! Сколько бумаги перевели! А деревьев-то сколько загубили почём зря! Вот и выходит, подрываю я экономику Фатерланду Великому фамилией своей (как три раза чмокнуть), с коей впору не стыдно и в книгу рекордов Гиннеса податься — пишись она по-немецки. Вот такие дела.

Ну, не могли германцы предвидеть, что бывают в природе немцы с такой фамилией нестандартной, как у меня. А я ещё по всем пунктам приёма вписываюсь в параграф “номер четыре”, что определяет кровную принадлежность к умотавшим двести лет назад в Россию “за песнями”, предкам моим далёким, — простым немецким бюргерам, которым почему-то не сиделось дома. За что я теперь им премного благодарна от всей души. Но как-то неловко я вдруг почувствовала себя с этой фамилией, и я призадумалась крепко.

А тут, как нельзя кстати, в каком-то кабинете один очень симпатичный такой начальник после очередной безуспешной попытки произнести мою фамилию спросил меня, не желаю ли я сменить её на более рациональную, как это многие мои бывшие соотечественники делают? Пообещал сделать это sofort и совершенно kostenlos, то есть сразу и бесплатно, на что я тут же и клюнула. Осталось только фамилию, достойную меня, выбрать. Мою девичью я наотрез отказалась принимать — меня с ней очень нерадостные воспоминания связывают. Сразу детство моё далёкое послевоенное всплывает. Представьте себе только, как вообще было мне тогда жить с именем Альбертина Фердинандовна Фритц? Это в метрике так стояло, а называли меня, кто как хотел: Берта, Альбертинка, но чаще всего — Альтинка-скотинка, потому мне было приятней целыми днями просиживать за книжками, нежели играть с другими детьми. Книжками меня любезно снабжал один дядька — очень-очень старый, даже древний, можно сказать, — бывший политкаторжанин Вадим Борисович Мамонтов, или просто — Мамонт, живший с нами по соседству.

В соседней деревне была сельская библиотека, но нам не разрешалось так далеко отлучаться от дома, потому что мы были „подкомендатурными“. А это значит, что без особого разрешения коменданта нельзя было отдаляться от нашего поселения в радиусе более одного километра, потому что нас там могли — говорили взрослые — прибить без суда и следствия, как врагов. А в деревне нас охраняла комендатура. В одну сторону от нашего села шла дорога к Разъезду — железнодорожной станции. Туда мы ходили без разрешения, потому что до Разъезда было ровно один километр. По другую сторону села был настоящий сибирский лес, а за лесом тем — тайга. Про тайгу нам рассказывали всякие страшные истории. Из тайги, как и из болота, начинавшегося сразу за нашими огородами, никто не возвращался.

Вот и провела я детство своё за чтением книг, в другом, придуманном мною мире, и только в перерывах между окончанием одной книги и началом следующей посещала я реальный мир, который встречал и провожал меня тумаками и оскорблениями до самой калитки нашего дома. Зато в школе я училась очень хорошо, и у меня даже заступник появился в третьем классе — такой же, как и я, “вражеский выродок” с не менее позорным именем — Адик Фюрер, которого все, однако, называли просто Гитлер.

Детство моё, как, впрочем, детство любого российско-немецкого ребёнка, в силу обстоятельств, просто не могло быть безоблачным в послевоенные годы в глухом, холодном и голодном сибирском селе, где в русских семьях погибли на войне почти все отцы и старшие братья. А в семьи депортированных немцев то тут, то там возвращались из трудармии истощённые непосильным трудом, больные, замученные, но... живые, настоящие отцы семейств. Немецкие женщины, привыкшие к унижению и презрению окружающих, вдруг сделались удивительно спокойными и красивыми — они стали опять рожать детей, создавать уют в домах: на окнах появились занавески с кружевами и герань. Дома тоже преображались: выпрямилась изгородь, не протекала больше крыша... И вскоре глухие сибирские деревушки наполнились гомоном нового поколения — маленьких немчат, — будущих поздних и настоящих переселенцев (ауссидлеров и шпетауссидлеров). Но родители наши, конечно же, знать об этом не могли, они рожали тогда исключительно строителей коммунизма. В России в то время аборты были запрещены. Производство резины в те тяжёлые для страны годы специализировалось целенаправленно на выпуске автомобильных шин, ну, ещё калош и сапог (фантазия изобретателей не была ещё в ту пору испорчена происками врагов, ещё от поражения своего очухаться не успевших), что также способствовало активному росту населения российских немцев. Но этим ещё больше увеличивалась ненависть к немцам со стороны русских баб, в большинстве вдов или жён немногочисленных фронтовиков, вернувшихся живыми, но, как правило, калеками, уже не пригодными для работы физической и продолжения рода. По этой причине, должно быть, бывших вояк мучила совесть их опалённая, и им ничего не оставалось другого, как налаживать контакты с собственной совестью посредством всесильного чудотворного русского бальзама — самогонки. Так многие славные герои-фронтовики в глухих деревнях родных попадали в плен к зелёному змию. А российские немцы плодились спокойненько под зорким оком комендатуры, поставленной специально властями для охраны „недобитых шпионов“ от озлобленных вдов победителей. И ещё неизвестно, что произошло бы, не помри в 53 году Вождь всех народов и не появись через три года какого-то там закона, позволившего сорваться многодетным немецким семьям с насиженных сибирских мест и помчаться к чёрту на его запасные кулички — в республики Средней Азии, Казахстан, в глубинку России. Разумеется, только в целях безопасности немцам не разрешалось поселяться в центральной России. Что ни говори, нам сказочно везло... И на войну не брали нашего брата, берегли для чего-то более важного, и в Сибири не дали сгинуть — поморозили трошки (для нашей же пользы), чтобы все следующие этапы раем воспринимались.

Ну вот, опять я отвлекаюсь от темы. Заметьте, так уж мы, российские немцы, устроены: о чём бы ни зашёл разговор, мы обязательно начнём вспоминать Сибирь, будто ничего лучшего в нашей прошлой жизни не было никогда. Я в своей книге ещё не раз обращусь к теме этой, далеко не простой, и безграничной во времени и пространстве. Память моя сохранила картинки детства моего далёкого, грустные и радостные, а порою просто удивительные. И я обязательно расскажу о них в моей книге, но несколько позже. А пока вернёмся к более радостным дням моей жизни, связанным с моим незабвенным мужем, — Колюшей Чередничённочечкиным, с которым я была так счастлива, что до сих пор слов не хватает в моём русско-немецком лексиконе, дабы описать состояние моё, в котором я пребывала, не поверите, целых... десять лет, два месяца и три дня. Вот поэтому-то мне, несмотря на всё, и дорога моя фамилия. Но разве бездушный немецкий бюрократ способен понять такое?

А бюрократик этот смазливенький между тем меня всё настойчивей уговаривает сменить фамилию. Вот это патриот! Как старается экономику страны спасти! Может, премию зарабатывает или чин какой повыше рангом, не знаю, но взялся он за меня ретиво. Я даже позволила себе пошутить, не хочет ли он сам жениться на мне, тут же поинтересовалась, на всякий случай, как его фамилия? Благозвучная ли?

Красавец нерусский вдруг странно так занервничал, стал мне про жену и детишек рассказывать, фотографию младшенького достал из ящика стола...

Я успокоила его, как могла, на моём корявом немецком, пообещала, что переживу и это, что он, вообще, не мой тип, да и фамилия его мне совершенно, ну ни капельки, не нравится. И впрямь, фамилия у него неприятная какая-то — Horntrupp. Брр... Куда ей до Чередничённочечкина!!! Вслушайтесь только: как ручеёк или капель звучит... Че-ре-дни-чё-нно-чеч-ки-на... Эта фамилия — единственное богатство моё, сокровище, можно сказать, вывезенное мною за кордон. И для меня это не только дорогая память о супруге моём непутёвом, но, если хотите, память о стране великой, взрастившей меня, о красном флаге — символе исчезнувшего на глазах моих великого государства. Могу ли я по большому счёту так легкомысленно расстаться с этой фамилией? Нет! И ещё раз нет! Правда, с другой стороны, душу мою начал легонечко так, аккуратненько, по-немецки, подтачивать червячок сомнения: „А что будет с вами, дражайшая Альбертина Фердинандовна, ежели для немцев этот “флаг“ ровно тряпка красная для быка? И на на кой, скажите, вам эта “Коррида“ сдалась?“ И в самом деле, для чего мне эти дополнительные трудности? Надо менять! Но, разумеется, не на что попало, а что-нибудь стоящее. Да-а... Я и мужика-то себе после Коленьки другого не нашла, потому что все ухажёры нонешные мои супротив него, родимого, бледны и невзрачны.

А Чередничённочечкин был... Ах, Мерзавец!!!

А пока я приводила в порядок воспоминания о недалёком прошлом, пока решалась на очередной фокус, Herr начальник внимательно просмотрел мои документы и остановился на моей бабушке по матери.

“Вот имя, которое мы с вами ищем!” — обрадовано воскликнул он и торжественно выдохнул: — Альбертина фон Драхенберг!” Он произнёс это имя, так симпатично проглатывая „р“, что мне оно очень-очень понравилось. Остальное уже было делом техники, мне не знакомой. Ровно через две недели я покинула первый лагерь переселенцев, называясь теперь Frau Drachenberg. По дороге во второй лагерь я думала о моей далёкой бабушке, которую я никогда не знала, потому что она умерла от тифа в возрасте сорока четырёх лет, в 1920 году, когда маме моей было всего десять лет, а её младшей сестрёнке — противной тёте Миле — всего восемь. Мне сейчас тоже сорок четыре, и у меня только начинается жизнь, а бабушка умерла, оставив одиннадцать детей, моих драгоценных тётушек и дядюшек, которых тоже уже нет в живых...

 

Глава 2. Я не я, или „Шпионка из позапрошлого“

 

Внедряюсь. Мне здесь всё нравится. Я впервые за границей, пардон, — впервые дома. А всю прошлую и позапрошлую жизни я прожила в лагере противника, выполняя программу, заложенную моей пра-пра-пра-пра-прабабке, Аннелоре Миних, — служившей при самой Екатерине II не то гардеробщицей, не то сестрой-хозяйкой. Как гласит семейное предание, она отвечала за пуговицы и крючки на одежде царицы, а по совместительству ещё собственноручно гладила Катькины носовые платочки и опрыскивала их парфюмом, духами то бишь; при этом юная Аннелора неоднократно бывала неловка и весьма неосторожна — проливала нечаянно царские благовония себе на кружевной, от души накрахмаленный, передничек, за что однажды чуть было не лишилась головы. Но её срочно выдали замуж за молодого унтер-офицера Вильгельма фон Драхенгберга, которому ужасно нравился запах пра-пра-пра-пра-пра-бабушкиного передника. Виля восхищённо говорил своей невесте, что она пахнет царицей, и этим приводил Аннелору в состояние крайнего смущения. Она весьма благородно краснела, что гармонично сочеталось с ярко-рыжими, собранными в высокую и замысловатую причёску, волосами Аннелоры.

Аннелора была, должно быть, основоположницей целой серии рыжеволосых бабушек — все женщины через поколение в нашем роду были рыжеволосыми. Про масть мужчин история умалчивает...

Вскоре после женитьбы милого фон Драхенберга за какие-то особые заслуги определили служить царице-матушке в Омскую губернию, куда молодая чета и отправилась накануне Рождества 1794 года.

 

Глава 3. Крах

 

И ещё были проводы. Долгие, долгие проводы — переходный период из мира реального в другой, необычный мир, в котором мне посчастливилось получить малюсенькую роль в каком-то фантастическом фильме, задуманном Её Величеством Судьбой. Мне предстояло подвести все итоги, рассчитаться с долгами, проститься со всеми любимыми друзьями и врагами.

В этой жизни я была только зрителем: смотрела, слушала, запоминала. Я и не догадывалась, что это и есть моё Главное Задание, заложенное моей пра-пра-пра-бабулечке ещё двести с гаком лет назад, в те самые времена, когда нем¬цам по Закону надлежало горячо любить русских, управляемых Матушкой Катериной. А посему разрешалось воспользоваться моментом, пока на Руси ещё не придумали занавеса железного, и поселиться там во имя благороднейшей цели — поднять уровень культуры России на должную высоту, чтобы Матушке Царице не стыдно было перед Европой за облик вверенного ей бескрайнего ревира. Разумеется, при желании в то время можно было и всю малюсенькую Германию перетащить в Россию, выделив ей какую-нибудь Средне-Русскую губернию. Но Германией в ту пору правили обыкновенные немцы, сытые и инертные бюргеры, которые, в силу своих привычек, нежно любили свой порядок и вполне довольствовались любовью к России на расстоянии. Далеко не все немцы откликнулись на приглашение русской царицы, несмотря на то, что оно по-немецки писано было. Многие не понимали Катерину, её страстной любви к этой дикой и необузданной стране, бразды правления которой по Воле Высшей оказались в её нежных ручках. (Пока еще не изобрели ежовые рукавички.) На приглашение откликнулись в основном несостоятельные да любопытные (фантазёры и, так сказать, первые романтики-сочинители).

Стоп! Вернёмся к проводам, а то я вас, сердешных, совсем запутаю.

Так вот, живу я себе в стране Советской, самой-самой-самой, тружусь на благо общества, кручусь, как могу, в развивающемся социализме; как все вокруг, ничем особо не выделяюсь, разве только тем, что в паспорте в графе „национальность“ стоит „немка“. Ничего для меня нового в этом нет. Я с этим клеймом, можно сказать, жизнь прожила. Но в одно прекрасное время всё перевернулось. Я стала вновь на работе Альбертиной Фердинандовной, хотя меня коллеги называли прежде Аллой Фёдоровной, а за глаза — Леди ЧАФ.

ЧАФ — понятно: Чередничённочечкина Альбертина Фёдоровна, а Леди... Ах, это всё из-за Коленьки моего разлюбезного. Когда я в него впервые влюблена была, в самом начале знакомства нашего, я бабкам на работе все уши про него прожужжала о том, какой он благородный, воспитанный, какие у него манеры, и что он похож на лорда Байрона. И это было правдой, потом все это признали, когда его увидели. Вдобавок ко всему, мой Николаша ещё и хромал на ту же самую ногу, как и лорд Байрон (сейчас, хоть убей, не помню уже, на какую). Выйдя замуж за Коленьку, я поменяла свою девичью позорную фамилию на великолепную мужнину. Вдобавок я получила ещё и это ехидное прозвище: Леди Чаф.

В связи с этим не могу не рассказать вам, как кувыркнулась я с вершины счастья личного, куда взлетела впервые лет десять назад на крыльях любви и где ещё неизвестно сколько пребывала бы я в неведении. Век бы мне Родины моей исторической не видать, когда бы не прозвище это моё проклятущее. Да и за перо я вряд ли когда б взялась, не переживи я этого могучего потрясения, перевернувшего жизнь мою праведную и счастливую. В кратчайший срок в жизни моей произошли такие резкие перемены, я пережила страшные потрясения, очухаться от которых по сей день не могу. Где-то в мире совершались какие-то странные события: развалился Советский Союз, образовались новые страны, новые столицы, новые деньги — бумажки-невидимки, президенты, новые русские, новые нерусские... короче, мир перевернулся, но я ничего вокруг не замечала, поскольку что там развал Союза, что там инфляция да какие-то там путчи Кремлёвские в сравнении с тем, что мне, дурёхе блаженной, пришлось в кратчайший срок пережить. А произошло со мной вот что. В нашем управлении завскладом — рыжая Люська Егорова, с которой я частенько ругалась за то, что та не умела скрывать свою слабость к зелёному змию, в мою честь назвала щенка своего ЧАФ. Люська громко рассказывала всем, какой у неё Чафка умный, воспитанный пёс, что у него такая родословная богатая, что нам и не снилось, что манеры у него, как у настоящего лорда английского: он и на сучку-то не на всякую бросится, не то что кобели ваши двуногие. При этом Люська как-то противно скашивала свои неопохмелившиеся бесцветные гляделки в мою сторону, что мне делалось неприятно, и я обыкновенно прерывала это безобразие. Но в этот раз, сама не знаю почему, я попросила Люську рассказать нам всем, на что это она намекает, что Люська и сделала с огромнейшим удовольствием, как мне поначалу показалось. Оглохни я в тот момент или случись что-нибудь, что заставило б Егорову прикусить язык, всё было бы в моей жизни личной, как и прежде, — безоблачно и чисто. Но я не оглохла и ни пожара, ни землетрясения не произошло. И… услышала про мужа моего любимого такое!

То, что я услышала, было так омерзительно, что просто не могло быть правдой, но Люська всенародно поклялась, что последние три года, с тех пор как Николай Петрович (Чередночённочечкин мой ненаглядный!) нашёл себе ещё одну работу, посменную, он был её любовником. Но теперь он и её бросил, и всё ради этой длинноносой курицы из Министерства Строительства Соньки Заславской, — с которой они все трое в одном детдоме выросли и встретились вновь на школьном вечере через двадцать лет после последнего звонка.

„Да ты не расстраивайся, Фердинандовна, он нас с тобой не стоит, — добавила Егорова, узрев, что я побелела, — Ты, Альбертина, счастливая, ты хоть в Германию уехать можешь, а у меня никого на свете нет, окромя щенка моего, Чафки, которого, кстати, мне эта стерва Сонька подарила. Ну знала я, что мужики жёнам изменяют, но чтоб любовницам изменяли...“ — И Люська завыла жалобно и протяжно. Размазанная по лицу тушь чёрными ручьями хлынула из пьяных глаз. Люська вскричала в сердцах: „И не смейте меня жалеть!“ — и убежала на своё рабочее место, на вверенный ей склад, чтоб никто её „жалеть не смел“.

Что было потом, уже отчётливо не помню; домой идти не хотелось, я бесцельно бродила по улицам и даже не заметила, как очутилась у дверей моей приятельницы Карлыгаш (Кари) Рюппе, жены начальника ПМК Георга Альбертовича Рюппе, — друга и коллеги негодяя моего.

(продолжение следует)

 

 

 



↑  110