Гарденины, их дворня, приверженцы и враги – 5 часть (XI) (30.09.2017)


Александр Эртель

 

XI

 

Яков Ильич Переверзев. Как проводил время Мартин Лукьяныч в

 

ожидании своего увольнения. Новый управитель принимает вотчину.

 

Его переговоры с крестьянами. Бунт и усмирение. Дневник Веруси.

 

Осенью рухнул последний оплот гарденинской старины... Из Петербурга был прислан новый управитель, Яков Ильич Переверзев.

Странный был человек этот господин Переверзев! Случалось ли вам, читатель, проводить по нескольку суток в вагоне? Если случалось, вы непременно встречали господина Переверзева. Вот он вошел и выбрал свободную лавочку против вас и тотчас же обратил на себя ваше раздраженное и негодующее внимание. Еще бы! У вас и спину-то ломит, и ноги отекли, и бока болят от жесткого сиденья, от мучительных попыток уснуть на короткой лавочке, оттого что тесно, душно и во всех отношениях нестерпимо. Вы сгораете желанием поскорее доехать, выспаться на свежей постели, привести себя в человеческий вид, отдохнуть от назойливой дорожной суеты, шума, шарканья, звонков, грохота, ото всех этих смертельно скучных, отрывочных и удручающих впечатлений... Не таков господин Переверзев. Ваши чувства непонятны ему: он торчит перед вами каким-то апофеозом благополучия, раздражает ваши истерзанные нервы своим основательным видом и не менее основательными поступками. На первой же станции он какою-то особенною штукой стащит с себя сапоги и наденет туфли; вместо шляпы накроется легкою шелковою фуражкой; достанет занавеску из чемоданчика, прицепит ее к окну, чтоб не мешало солнце; надует каучуковую подушку, с удобством усядется на нее, возьмет в руки неразрезанную книжку, вытянет по мере возможности ноги и с досадным спокойствием, с видом человека, чувствующего себя дома, погрузится в чтение. Придет час, он не спеша сходит в буфет, выпьет рюмку горькой, пообедает, аккуратно спрячет пятачок сдачи, не спеша займет свое место, запишет изящным карандашиком в изящной книжечке расходы и снова углубится в чтение. Настанет вечер, он приклеит патентованный подсвечник к стенке вагона и продолжает читать, как у себя в кабинете. Ночью аккуратно расстелет толстый плед, обвяжет голову фуляром, оденется другим пледом, полегче, и спит как праведник.

А наутро несет образцовый свой чемоданчик в уборную и возвращается в вагон расправленный, умытый, причесанный, в свежем белье... И все-то образцово, аккуратно, основательно у господина Переверзева, все сбивается на самую настоящую Европу - и движения, и спокойно-самоуверенное выражение лица, и жакетка из английской материи, и чемоданчик, и ремешки, и пледы, и хитрые штучки, машинки и приспособления. Вы готовы принять его даже за иностранца, если бы не этот нос картошкой, не рыхлые черты да не полнейшее отсутствие любознательности.

Но вот вы притерпелись и мало-помалу привыкли к соседству такой отчетливой, самоуверенной и самодовлеющей аккуратности; вы пожелали вступить в разговор с господином Переверзевым... Это трудно. Господин Переверзев не податлив на знакомства. Он не принимает ни малейшего участия в жизни вагона. Пассажиры огулом ругают железнодорожное начальство за тесноту и неурядицу; кто-то возмутился грубостью кондуктора; баба плачет - недостает двугривенного на билет; толстый купчина вваливается в вагон и бесцеремонно сгоняет с места хворого и оборванного мужичонку - господин Переверзев бровью не шевельнет. Какой-то бывалый человек собрал слушателей и рассказывает о своих похождениях... Взрывы смеха, остроты, шутки...

Господин Переверзев даже не покосит глазом в ту сторону. В разных концах вагона говорят об урожае, о торговле, о политике, иногда даже о литературе - господин Переверзев нем и безучастен, отчетливо действует костяным ножиком, купленным где-нибудь в Лондоне, не спеша переворачивает страницы.

Но с некоторыми усилиями вам удается завязать с ним разговор. И все, что ни произносит господин Переверзев, все так же, как и его вещи, образцово, отчетливо и аккуратно. Круг его знаний довольно обширен; видел он много; действительно бывал за границей, читал и то и сё; знает два иностранных языка; специально изучал молочное хозяйство... Но странное дело, спустя какой-нибудь час вам становится нестерпимо скучно с господином Переверзевым - вам все кажется, что вы уже слышали его, встречались с ним и он вам еще тогда, еще очень давно, успел надоесть до пресыщения, до оскомины. Он еще тогда опротивел вам и солидностью своих суждений, и вескостью взглядов, и безукоризненно вежливыми словами, и убийственно справедливыми мыслями, и тем, что все у него так прибрано, размерено, расчислено, все являет вид благопристойной гладкости и неукоснительного порядка. Подавляя зевоту, вы бормочете: "Да, да... Совершенно верно... Совершенно справедливо..." - и, в душе посылая господина Переверзева ко всем чертям, кое-как замимаете разговор и тихонько пробираетесь в тот угол вагона, где бывалый человек рассказывает, как он воочию видел дьявола и даже держал его за хвост. "Любопытно, однако, что он там врет..." - думаете вы, придвигаясь к бывалому человеку.

А господин Переверзев, нимало не обращая внимания на ваше бегство, снова погружается в свое аккуратное, отчетливое и основательное времяпрепровождение.

Мартин Лукьяныч еще до приезда Переверзева получил уведомление, что Юрий Константиныч в услугах его больше не имеет нужды и просит приготовиться к сдаче имения. Новость тотчас же стала всем известна, однако дворня отнеслась к ней гораздо равнодушнее, чем к смерти Капитона Аверьяныча и удалению Фелицаты Никаноровны в монастырь. Дело в том, что самые закоренелые приверженцы старины к тому времени уже покинули Гарденино; другие, как например, кучер Никифор Агапыч, повар Лукич, лакей Степан, думали, что это их не касается; наконец, третьи настолько уж уверились в неизбежности распадения прежних порядков, что перестали толковать об этом, а каждый в одиночку изыскивал способы, чтоб примениться и к новым порядкам, сохранить во что бы то ни стало "угол", "мещину" и с детства привычное дело.

Сам Мартин Лукьяныч как-то тупо встретил перемену своей участи. Отчасти он ждал ее, отчасти утратил обычную свою энергию и на все махнул рукой. С отъезда Николая, а затем и сестры, он сильно охладел к гарденинскому хозяйству, редко объезжал поля, неохотно ходил по экономии, все больше и больше уединялся в своих горницах и скучал. Прежде ему редко случалось пить - только на базаре, да с гостями или в гостях, - но, оставшись в одиночестве, он чаще и чаще стал напиваться. Начиналось это с утра. За чаем он еще брал какую-нибудь книгу и лениво ее перелистывал, просматривал газеты. После чая ходил по комнате, курил, кряхтел или садился у окна, праздно смотрел в пространство, играл пальцами, сложивши руки на животе; потом отворял шкафчик и проглатывал четверть рюмки. Такие дозы повторялись раз десять; затем наливалось по полрюмке; ближе к вечеру Мартин Лукьяныч приказывал Матрене подать графин на стол и пил целыми рюмками. Поведение его изменялось сообразно дозам: проглатывая маленькие, он прискорбно вздыхал, страшно морщился и кривил ртом; средние - только крякал; когда наступали большие дозы, им овладевала говорливость и странная склонность к откровенности и самому бесшабашному хвастовству.

- Матрена! - кричал Мартин Лукьяныч, неиство теребя бороду.

Матрена являлась сумрачная и, спрятавши руки под фартук, останавливалась у притолоки,

- Что вам?

- Гм... Анна Лукьяновна приказывала тебе заштопать Николаевы чулки... Заштопала?

- Который раз спрашиваете... Известно, заштопала.

- То-то!.. Гм... У меня, брат, Николка далеко пойдет... не беспокойся!.. Ты, дура, думаешь, я его спроста отпустил к Еферову? Ан врешь, не спроста... Умен, умен, анафема... потому и отпустил, что умен! Сколь ловко втерся к этому болвану: одного жалованья шестьсот целковых и притом полное содержание. А? Каково?.. Отец тридцать три года лямку трет, вотчиной управляет, однако ж - молокосос, и сразу положили одинаковую цифру с отцом. А почему?.. Ты глупа, ты не можешь рассудить... Ум - вот почему.

Ну-кось, дворянин какой-нибудь сунется - пропечатают его в газетах? Дожидайся!.. А Николка достиг, пропечатан. У, тонкая бестия! Ко всякой бочке гвоздь... Конторская ли часть, по хозяйству ли... не говоря уж, что прочитал такие книги - иной помещик и в глаза таких книг не видывал... А насчет вашей-то сестры... Эге! Не зевал, не прогневайся!.. Ты думаешь, он, анафема, спроста пропадал у Веры Фоминишны? Как бы не так! Очень ему нужно!.. Но я все спускаю, потому - умен. Вера Фоминишна золотая барышня... А ты, канальская дочь, опять перестала салфетки подавать, а?

- Эка беда! Все забываю.

- То-то забываю! Смотри, как бы я тебе не напомнил... (Мартин Лукьяныч проглатывал рюмку.) Гм... да вот и дворянка, а кивнет Николка пальцем, сейчас под венец пойдет! Однако он не таковский... Он и там не прозевает... шалишь! Как сцапает этакую первогильдейскую дочь да слимонит приданого тыщ пятьдесят, вот пускай дураки поломают головы! И до поздней ночи тянулась несвязная похвальба, а Матрена, проклиная свою участь, стояла у притолоки.

Получив уведомление о расчете, Мартин Лукьяныч стал пить меньше, решительно никуда не показывался, составлял отчеты и приводил в порядок книги. Хозяйство шло заведенным колесом под наблюдением старосты Ивлия и других начальников. Вечером в контору по-прежнему собирались "за приказанием", но все чувствовали, что это только так, для проформы, что, в сущности-то, отлетел строгий и взыскательный дух-устроитель Гарденина.

У подначальных людей появилась немыслимая прежде развязность, в их разговорах с управителем засквозили самостоятельные слова, самые голоса их приобрели какое-то независимое выражение. Мартин Лукьяныч отлично видел это, но только сопел да вздыхал. Между тем начальники отнюдь не радовались увольнению управителя, - напротив, искренне огорчались и беспокоились, но так уж устроен русский человек, любит он показать свое достоинство задним числом.

Гораздо яснее обнаруживалась эта черта в тех, кто радовался уходу управителя.

Однажды Мартину Лукьянычу понадобилось для отчетности перемерить хлеб в закромах. Вечером он забыл об этом сказать и потому на другой день самолично отправился в амбары. По дороге ему встретились Гараська и Аношка; оба, поравнявшись с ним, не сняли картузы... Вся кровь бросилась в лицо Мартину Лукьянычу:

- Эй, анафемы! - загремел он. - Шапки долой!

Аношка съежился и продолжал идти, как будто не слышит, Гараська же с наглым, смеющимся лицом посмотрел на Мартина Лукьяныча и сказал:

- Будя, Мартин Лукьяныч... Попановал - и будя! Кто ты есть такой, чтоб ерепениться? Остынь.

Мартин Лукьяныч бросился к нему с поднятыми кулаками, но Гараська стоял так спокойно, так выразительно выпятил свою широкую, богатырскую грудь, что Мартин Лукьяныч тотчас же опомнился, круто повернул домой, послал Матрену к ключнику, а сам лег в постель и пролежал ничком добрых два часа, задыхаясь от ярости и мучительного стыда.

Междуцарствие продолжалось недели две. Мартин Лукьяныч решительно не знал, когда же пришлют нового управителя. В его голову начинала даже закрадываться сумасбродная надежда: "авось..." Как вдруг Матрена - в последнее время единственный источник, из которого он черпал новости, - с убитым видом доложила ему, что Гришка-конюший получил какую-то депешу и высылает коляску за новым управителем.

- Что ты, дура, врешь? - усомнился Мартин Лукъяныч. - Статочное ли дело под управителя господский экипаж.

Но вскоре убедился. В окно было видно, как в коляску запрягли рыжую четверню и сам Никифор Агапыч влез на козлы. И язвительная обида засочилась в сердце старика.

"Вот так-то, - размышлял он, - в коляске!.. Четверней!.. А я целый век в тарантасе разъезжал... с бросовым конюхом, с Захаркой... И известить не удостоили .. Охо-хо-хо..."

Весь день не мог ничем заняться Мартин Лукьяныч, даже не подходил к шкафчику и, как растерянный, бродил из угла в угол да украдкой выглядывал в окно. Наконец четверня пронеслась по направлению к барскому дому, - Мартин Лукьяныч мельком увидал, что в коляске сидят двое - лакей Степан торопливою рысцой побежал встречать, в кухне забарабанили поварские ножи.

Мартин Лукьяныч горько засмеялся. "Вон как новые-то! - восклицал он про себя. - В господских покоях!.. Повар обед готовит!.. Эх, дурак ты, дурак, Мартин!"

Несколько минут спустя лакей Степан доложил Мартину Лукьянычу, что его требует к себе управитель. Вся прежняя гордость проснулась в Мартине Лукьяныче.

- Скажи, мне ходить незачем... Слышишь? - крикнул он надменным голосом.

- Пока что я здесь полномочный управитель! Если угодно, пусть в контору является.

- Слушаю-с, - почтительно ответил Степан.

На этом пункте Рахманный преодолел: новый управитель сам пришел в контору. За ним следовал его неизвестный спутник. Оба были тощие, поджарые, в рябых жакетках, в макферланах. Спутник нес под мышкой портфель Мартин Лукьяныч поднялся навстречу... Странно было смотреть на этого крупного, седого, красного от волнения человека в длинном старомодном сюртуке лицом к лицу с вылощенными и во всех отношениях утонченными гостям~и.

- Имею удовольствие рекомендоваться, - провозгласил один из тощих, - Яков Ильич Переверзев. Имею честь рекомендовать - господин бухгалтер Венчеслав Венчеславич Застера. Покорнейше прошу извинить меня: я действительно не имел права просить вас пожаловать ко мне... то есть до предъявления узаконенной доверенности. Господин Застера, предъявите господину Рахманному узаконенную доверенность.

Господин Застера щелкнул замочком портфеля и подал аккуратно сложенный лист бумаги. Мартин Лукьяныч отмахнулся. Изысканный вид тощих смутил его.

- Что же-с? - пробормотал он. - Я из господской воли не выступаю... Угоден им - служил, не угоден-ихняя воля-с. Не прикажете ли чайку-с!

- Очень благодарен. В это время дня я не пью чаю. Если не ошибаюсь, и господин Застера.

- Я по мере возможности избегаю этого напитка, ибо имею несчастную наклонность к простудным болезням, - убийственно правильным языком объявил Застера - Итак, с вашего позволения, приступим к отчетности...

- Желаете осмотреть вотчину-с? Прикажете лошадей заложить?

- О, нет! Осмотр - вещь второстепенная. Будьте любезны предъявить книги, оправдательные и иные документы и так далее.

- Что ж предъявлять?.. Вот шкаф-с. Какая есть контора, вся в этом шкафу. Вот отчеты-с...

Тощие люди переглянулись, едва заметно пожали плечами. Затем Застера снял очки, аккуратно сложил их в футлярчик, оседлал ястребиный свой нос черепаховым пенсне и с выражением какой-то жадной пронырливости приступил к осмотру шкафа. Переверзев разбирал портфель. Мартин Лукьяныч с унылым лицом посматривал на них, не решаясь сесть.

Прием имения совершался медленно. Несколько дней подряд бились над конторскими книгами, хотя книг было и весьма немного, но Застера приходил в отчаяние от их первобытной формы. Оправдательных документов не только не оказалось, но Мартин Лукьяныч даже и не понимал, что это такое значит, а когда ему объяснили, жестоко оскорбился.

- Я не вор-с, - проговорил он, задыхаясь, - тридцать той года служу-с... Барскою копейкой не пользовался. Ежели угодно придирки делать-как угодно-с, но я не вор.

Вообще чем дальше, тем больше раздражался Мартин Лукьяныч и настолько возненавидел тощих, что мало-помалу начинал грубить им.

- Разрешите полюбопытствовать, - спросил однажды Переверзев, заглянув в записную книжечку, - чем вы изволили руководствоваться, сдавая крестьянам землю дешевле рыночной цены? Затем у вас значатся взыскания за порубки и потравы с государственных крестьян таких-то. Чем объясняется факт, что таковых же взысканий ни разу не поступало с крестьян сельца Анненского?

Мартин Лукьяныч в кратких и отрывистых словах изложил свою систему хозяйства.

- У вас, конечно, имеются обязательства, обеспечивающие допущенный вами кредит? - спросил Переверзев, просматривая долговую книгу.

- Нету-с, никаких не имею обязательств, всё на чести держится, если хотите знать-с.

- К сожалению, я должен этот факт довести до сведения доверителя.

- Как угодно-с. Не воровал-с. С мужичишками не якшался, чтобы обирать господ.

- Но, может, крестьяне не откажутся выдать установленные документы?

- Это уж ваше дело. Я здесь больше не хозяин-с.

Тощие безнадежно пожимали плечами, не выходя, однако из пределов самой безукоризненной вежливости.

Мужики несколько раз то полным сходом, то группами в десять-пятнадцать человек являлись к новому управителю. Даже приносили хлеб-соль.

Но хлеб-соль принял от них лакей Степан, и он же каждый раз объявлял, что Яков Ильич говорить с ними теперь не может. Мужики, потупивши головы, выслушивали лакея Степана, с ожесточением вздыхали, почесывали затылки и медленно возвращались в деревню, рассуждая, что бы это значило. Наконец, человек пять наиболее уважаемых стариков придумали сходить к старому управителю и попросить совета, а чтоб не обиделся новый управитель, пришли ранним утром, когда тот еще спал.

- Зачем? - сердито крикнул на них Мартин Лукьяныч. - Я теперь последняя спица. Вот ужо с новым поживете, анафемы... с новым поживете!.. Сунулись? Хлеб-соль притащили? Перед старым и шапку не ломаете, а?

Напрасно старики смягчали его раболепными изречениями, умоляли подсобить советом, говорили, что им такого уж не нажить благодетеля, как Мартин Лукьяныч.

- Про меня что толковать - я вас притеснял, - глумился Мартин Лукьяныч.

- Я и по морде, случалось, колотил, и порол, и в солдаты отдавал... Ну-ка вот, подумайте теперь, с какой ноги к новому-то подойти!.. А я погляжу, каков у него будет до вас мед... Погляжу, старички! Что ж, теперь, слава богу, дождались: старого-то, плохого-то, в шею, а приехал такой - мухи не обидит... Погляжу!

Истомленная недоумением деревня ужасно была обрадована, когда дядя Ивлий оповестил домохозяев, чтоб собирались в контору. Толпа долго стояла без шапок, дожидаясь выхода управителя. Наконец, на крыльце показались и новый, и старый. Раздался гул приветствий. Переверзев вежливо поклонился и прежде всего попросил надеть шапки. Картузники тотчас же и с видимым удовольствием исполнили просьбу. Треухи упорствовали и наперерыв произносили раболепные слова.

- Я должен поблагодарить вас за хлеб-соль, - провозгласил Переверзев, - хотя считаю своею обязанностью предупредить вас, что смотрю на это как на простую вежливость. Крепостное право, слава богу, отменено, вы давно свободные люди и своим бывшим господам обыкновенные соседи. Я уполномочен владельцами управлять Анненскою экономией. Желаю, чтоб отношения наши были благоприятны. Вот в систему моего предместника, господина Рахманного, входило оказывать вам безвозмездный кредит. Я с этою системой не могу согласиться. Не согласна она и со взглядами моего доверителя. Вследствие того приступим к поверке... Господин Застера, предъявите список дебиторов.

Бухгалтер начал выкликать должников и говорить, сколько кто должен и за что.

- Так точно... Должен... Брал... Было дело... - слышалось из толпы.

- Господин Застера, ввиду полного признания дебиторов, предъявите к подписи долговые обязательства... Сельский староста, покорно прошу засвидетельствовать.

Толпа находилась в состоянии странного отупения. Наиболее сметливые, и те не поняли, что говорил новый управитель. О долгах и расписках думали, что это нужно "для учета" Мартина Лукьяныча и что вообще, когда кончится эта скучная и непонятная канитель, новый управитель заговорит "настоящее".

Один за другим "дебиторы" с покорными лицами подходили к столику, где заседал Застера с целой кипой заранее приготовленных расписок, совали в знак доверия руку писарю Ерофеичу; Ерофеич подмахивал обычную формулу: "А за него, неграмотного, по личной его просьбе" и т. д.; вспотевший староста коптил и прикладывал печать.

- Ввиду значительности долга, - сказал Переверзев,- я буду ходатайствовать перед владельцами о рассрочке уплаты.

Мужики встрепенулись: начиналось "настоящее".

- На этом благодарим! - раздались голоса. - Век не забудем вашей милости... В долгу, как в шелку, а из нужды не выходим... Не в обиду сказать Мартину Лукьянычу, не покладая рук работали на господ... Воли все равно что и не видали... Какая воля! - и т. д.

Переверзев поклонился и повернулся, чтоб идти.

- Ваше степенство! - остановил его стоявший впереди Ларивон Власов. - Осмелюсь доложить твоей милости: как же теперь насчет земельки?

- Какой земельки?

- А касательно того, как мы теперича берем землю под посев... Яви божескую милость, спусти хоша по рублику! И опять насчет уборки... Теперь ли повелишь записываться али к Кузьме Демьяне?

- Какой уборки?

- Хлебушко убирать, отец... Больно уж нужда-то у мужиков: вот-вот подушное зачнут выбивать... Повели теперь записываться. Яви божескую милость! Али еще насчет покосу хотели мы погуторить... Мартин-ат Лукьяныч давал нам урочище, - что ж, мы на него обиду не ищем, ну, только самая поганая трава!.. И насчет хворосту... хворост - прямо надо сказать - ледащий. Гневись не гневись, Мартин Лукьяныч, надо прямо говорить.

Толпа молчала, затаив дыхание. Все были без шапок, даже картузники, и не сводили выжидающих взглядов с нового управителя. Тот пожал плечами.

- Вы меня не поняли, - сказал он, стараясь говорить громко и отчетливо.

- Экономическое хозяйство будет вестись отныне совершенно на других основаниях. Нанимать под уборку не буду. Аренда покосов, выпасов и распашной земли прекращается. Продажа леса тоже прекращается ввиду предполагаемой постройки винокуренного завода. Весь экономический посев будет обрабатываться собственными работниками с помощью машин. Затем принужден добавить: вверенная мне собственность господ Гардениных будет строго охраняться от всяких на нее посягательств. Ясно? Старик, ты понимаешь меня? Разъясни односельцам. Прощайте!

Переверзев еще раз поклонился и ушел. За ним поднялся Застера с портфелем, распухшим от мужицких расписок. Мартин Лукьяныч последовал за ними. Мужики стояли в каком-то оцепенении... Вдруг Гараська надвинул картуз и закричал:

- Братцы! Старички! Что ж это будя?.. Один аспид отвалился, другой присасывается!.. Где же нам земли-то взять?.. С голоду, что ль, издохнуть по их милости?.. Ходоков, ходоков посылать к господам!.. Ишь, тонконогая цапля, насулил чего!.. - "Раззор!..", "Денной грабеж...", "Ходоков!", "Коли на то пошло, нам старый управитель милее!" - подхватили картузники.

Напрасно треухи уговаривали: "Остыньте, ребята!.. Потишай!.. Нехорошо эдак на барском дворе галдеть... Помягче, ребятушки!" - шум все возвышался.

Управитель с бухгалтером, вошедши в контору, принялись было за обычные свои занятия; щелкали на счетах, отмечали в записных книжечках, обращались с изысканно вежливыми вопросами к Мартину Лукьянычу. Но шум начинал их беспокоить. Застера зеленел, зеленел и, наконец, выразительно взглянул на Переверзева.

- Это не бунт, господин Переверзев? - спросил он по-немецки.

- Господин Рахманный, вы не предполагаете враждебных намерений со стороны крестьян? - спросил Переверзев.

- А уж это не знаю-с, вам лучше должно быть известно-с, - насмешливо ответил Мартин Лукьяныч. После объяснения с крестьянами Мартин Лукьяныч не обинуясь решил, что новый управитель "круглый дурак", и утратил всякий решпект к его "благородному" происхождению и изысканному виду. Шум принял оглушительные размеры.

- Но куда же обратиться в случае опасности? Далеко ли становой пристав? - спросил Переверзев, в свою очередь меняясь в лице и тревожно подымаясь.

Взгляд Застеры сделался мутным, его выхоленная бородка затряслась... Мартин Лукьяныч с неизъяснимым презрением посмотрел на них, распахнул окно, высунулся и закричал:

- Эй, Ларивон Власов!.. Веденей!.. Афанасий Яковлев!.. Что за сходка! Почему глотки разинули? Где вы, анафемы, находитесь? Пошли вон!.. Что такое? Светопреставление затеяли на барском дворе? Введете в гнев господ, думаете, лучше вам будет, дураки? Расходитесь, нечего галдеть!

Треухи с новым усердием принялись увещевать картузников, шум мало-помалу стихал, отдалялся... Щеки Застеры покрылись прежним румянцем.

Переверзев спокойно углубился в просмотр каких-то ведомостей. Как раз к покрову Мартин Лукьяныч освободился, получил по особой инструкции Татьяны Ивановны сто рублей награды и переехал на жительство к Анне Лукьяновне Недобежкиной.

Зимою Николай получил от Веруси длинное письмо - род дневника; первая страничка была помечена ноябрем, последняя - двадцать пятым февраля. На первой страничке было написано вот что:

"Ах, эти ночи долгие, эти дожди без умолку, эти хмурые, бесконечные тучи!.. Вы не поверите, Николай Мартиныч, до чего тоскливо думается, горько чувствуется... И правду скажу: трудно мне одной, нет союзников, не с кем слова сказать, одиноко стало в Гарденине. Приехавши в половине октября, я застала здесь полный разгром, и хотя уже знала об этом из ваших двух писем, но все-таки грустно мне сделалось. На первый раз, впрочем, еще не так грустно: начались занятия в школе, нужно было показывать глобус, - я таки выписала от Фену! - читали новые книжки, обменивались впечатлениями, затем хлопоты по хозяйству - я ведь теперь обедаю у себя... Но как вошло все в колею, я и почувствовала одиночество. Вот и журнал получаю, да что толку? Не с кем читать, не с кем поговорить о прочитанном...

Однако что же это я хандрю? Села ведь за письмо вовсе не с тем, чтобы жаловаться. Мне рассказать вам мои мысли хочется и в связи с тем, что происходит теперь в Гарденине. Все здесь новое, всё пошли перемены да реформы... Ах, бедный народ! Несладко ему было и при отце вашем, - какой Мартин Лукьяныч был крепостник, для нас с вами ведь не секрет, - но теперь, при новых-то порядках, кажется, еще горше. Вообразите, не дают земли, прекратили раздачу денег под работу, не делают ссуд, не продают лесу! О, как я была возмущена такою бессердечностью... И, разумеется, искала случая повидать этого господина Переверзева, высказать ему все, все... Но не тут-то было. Он решительно нигде не показывается. Лакей Степан вечно дежурит в передней и о каждом, кто придет, докладывает. А на доклад вечный ответ: "В контору!" - в конторе же сидит бухгалтер с двумя писарями и препровождает просителей к ключнику, к приказчику, смотря по надобности. Одним словом, между новым управителем и деревней протянута некая сеть, сквозь которую никакой нет возможности пробраться. Затем Переверзев постоянно в разъездах. Знаменитая рыжая четверня и высокоторжественный Никифор Агапыч то и дело снуют со станции на станцию; говорят, что к весне придут бог весть какие машины, наедут разные специалисты и закипит самое образцовое хозяйство...

Вот факты. А мысли... Господи боже, не умею я разобраться в них! Надо сказать, что деревня переживает странное состояние. Ну, точно ребята, у которых родители внезапно исчезли. Больно писать такие вещи, однако надо же... Ведь что они вздумали: посылают в Петербург ходоков: Герасима Арсюшина и Анофрия... А зачем? Просить Гарденина, чтобы все оставалось по-прежнему...

Друг мой! Что же это такое? Я понимаю тягость их положения, но прежнего, прежнего просить!.. А с другой стороны, Максим Шашлов по-своему относится к новым порядкам, он рад. Вот недавно ссужал деньги под расписки, вы не поверите: за десять рублей отдать к покрову пятнадцать или заработать по цене, которую он сам положит, "по-божьи".

Слышала еще, что в союзе с волостным писарем он хлопочет открыть кабак, так как знают - усадьба умыла руки и вмешиваться не станет.

Ну, что еще?.. Взрослые мало ходят ко мне по вечерам - вероятно, не до чтения. Да читать нечего, так ограничен выбор книг, так все наше мало доступно их пониманию. Бабы посещают меня по-прежнему; жалобы, пересуды, болезни, семейные неурядицы - все по-прежнему...

А знаете что: с ужасом начинаю замечать, что я-то не прежняя! Нервы притупляются, чувство жалости оскудевает... Господи, как я боюсь сделаться деревяшкой!

Перечитала и что заметила в сравнении с прежним: и слог-то у меня изменился; говорят - верный признак, что ломается характер... Ну, пусть его ломается!"

Спустя две недели Веруся приписала:

"Удостоилась! Сам, сам посетил школу, слушал, следил, пересмотрел книжки, пособия одобрил, похвалил и, вообразите, пожертвовал на волшебный фонарь из своих собственных средств!.. Нет, не шутя, Николай Мартиныч, я ведь решительно, решительно сбита с толку!.. Что он за человек? Каких убеждений? Я не встречала таких людей и совсем недоумеваю. Имел со мной продолжительный разговор... Господи, как мне стыдно, когда вспомню, что собиралась обличать его! Да разве эдакого можно обличать, разве он похож на Мартина Лукьяныча?.. Я все время чувствовала себя девчонкой - так он подавил меня ученостью, цитатами, ссылками на Европу и пуще всего своим видом. Да нет, я не сумею передать его слов, их надо было записать; это не простой разговор, а передовая статья, ясная и до жестокости убедительная.

Вот то-то и горе мое, что убедительная... Нужно добавить, что он очень вежлив, очень приличен и в вопросах общих, ну, философских, что ли, самых передовых мыслей. Однако попытаюсь изложить, что он мне говорил по поводу своих отношений к деревне.

Начала, разумеется, я первая и, нужно сказать, резко высказала все, что накипело на сердце. Это уж после того, как он побывал в школе: я его пригласила к себе и сразу все выложила. И что же, нимало не оскорбился, попросил сначала позволения поговорить о школе, объявил мне, что имеет инструкции от Татьяны Ивановны следить за моим преподаванием, тут же сказал, что, по его мнению, преподавание превосходно и что он убедился, как неосновательны сведения г-жи Гардениной, и выложил вышеупомянутые деньги на волшебный фонарь. Все это очень меня подкупило, не могу не сознаться. Еще бы, я ведь ожидала встретить в его лице какого-то закоснелого кровопийцу!

Ну, потом он высказал свою программу. Так и выразился: "Во избежание недоразумений считаю долгом изложить вам свою программу". Боюсь напутать, но я совершенно его поняла. Прежде всего он очень строго относится к своим обязанностям: раз, говорит, я принял место управляющего, я должен наблюдать интересы владельцев, а не Петра, не Ивана, я должен извлечь из имения все, что оно может дать. "Значит, эксплуатировать?" - сказала я.

Он сейчас же объяснил, какое неправильное толкование даем мы этому слову (и действительно неправильное!), и вслед за тем развернул свои планы. Они широкие. Требуется изменить основы хозяйства. Будет введен "рациональный севооборот", и вообще должно быть все рациональное и как в Европе.

Я рассказала ему о Шашлове и вообще о том, как нуждается деревня и что пока все-таки необходимо помогать и непременно вмешиваться, если вздумают открывать кабак.

Но и тут он меня опроверг. "Вы, говорит, все мечтаете о возвращении патроната, о крепостном праве (каково?). Шашлова можно обезоружить отнюдь не филантропией, а открытием ссудо-сберегательного товарищества, о чем я уже и спрашиваю разрешения.

Кабак - как хотят, потому что они люди свободные. Помогать из чужих средств не могу, потому что если дам копейку без соображения о выгодах владельца, значит, я украл копейку... А впрочем, - добавил, - я коснулся отношений моих к деревне лишь потому, что вас это интересует. Я явился сюда управляющим Гардениных, представителем гарденинских интересов, а не деревенских; я имел честь изъяснить вам, что правильно понятые интересы владельцев отразятся и на деревне благодетельно".

Тут перешло вообще на принципы. Я очень возмутилась последними его словами. "Мне кажется, всякому порядочному человеку должны быть дороги именно деревенские интересы!" - сказала я и подумала: НУ, теперь-то непременно рассердится... Не тут-то было! "Я, к сожалению, смотрю на это не одинаково с вами, - спокойно ответил он. - Всякому порядочному человеку должны быть дороги интересы прогресса; а в чем они заключаются, совпадают ли с интересами Гардениных или деревни, это вопрос второстепенный". Я возразила, что могла и что запомнила из прочитанного и продуманного мною, но должна сознаться, у него больше, гораздо больше нашлось аргументов, и - что хуже количества - аргументы-то эти как-то застыли в его голове, окрепли, точно железные, и ясны, ясны... как полированная сталь! Он говорит, что жизнь есть результат исторически сложившихся норм и отношений; что есть нормы жизненные и присужденные к вымиранию; что только жизненные нормы содействуют прогрессу; что между бесчисленным количеством всякого рода норм он, по своему образованию и склонностям, обратил преимущественное внимание на экономические, или, вернее сказать, сельскохозяйственные; что увидал жизненную норму в типе большого рационального хозяйства с оборотным капиталом, с разными промышленностями, с дисциплинированными рабочими, и, наоборот, вымирающую норму - в типе хозяйства мелкого, без денег, без скота, без кредитоспособности, одним словом, в типе крестьянского хозяйства. Отсюда выходит ясно, что он посвятил себя первому потому, что первое - синоним прогресса, второе - реакции, отсталости, застоя.

Я написала это почти его словами, потому что был он в школе тому назад неделю, а с тех пор я говорила с ним еще два раза и все о том же.

Вообразите, меня он принимает теперь даже без доклада, хотя и относительно доклада у него, оказывается, есть теория, в значительной степени понятная.

Он очень не любит бесплодных разговоров и говорит только с теми, с которыми надеется прийти к соглашению; а сверх того, с крестьянами потому избегает сноситься лично, чтобы напрасно не раздражать их отказами, и вообще избегает недоразумений.

Ах, боже мой! Совсем, совсем убедил он меня в своей правоте, а как вспомню, что мужики сидят без земли и закабалились Шашлову, все существо мое бунтует... Отчего это?"

Спустя месяц:

"Яков Ильич уехал в Москву, а оттуда, кажется, к Веpeщaгиу и еще в Смоленскую губернию к какому-то скотоводу. Выхлопотал разрешение устроить ссудо-сберегательное товарищество; оно будет помещаться во флигельке Капитона Аверьяныча. Не правда ли, как это хорошо со стороны Якова Ильича?"

Затем до февраля Веруся описывала свои школьные дела, наблюдения над детьми, разговоры с бабами и ни разу не упомянула имени Переверзева.

Последняя же страничка была такого содержания:

"О, друг мой! Пожалейте меня... Такая я стала слабая, расшатанная, такая малодушная... И чего недостает мне, спросите? Здоровья девать некуда: даже совестно в зеркало смотреться... С ребятами лажу. Деревня? Помогаю, чем могу... Зимою были большие заработки: рубили и возили лес, со станции тоже был извоз - пока отлегло и нужды особенной нет... А между тем так взвинчены нервы, так временами хочется плакать... Ах, уйти бы на край света!.. Дни уж очень похожи один на другой, жизнь серенькая!..

А тут потянуло теплом, солнце яркое светит, даль манит, с крыш каплет... Ну, что я за дурной человек, посудите, пожалуйста!.. Когда мы увидимся? Отчего пишете так редко? Как мне хочется познакомиться с вашим Ильею Финогенычем... Вспоминаете ли вы меня? Я вас часто, слишком часто вспоминаю... Помните наш разговор тогда, зимою?

Господи, как мы были молоды, что могли говорить о таких пустяках...

Влюблен - не влюблен, не все ли равно? Жизнь бежит одинаково у всех и так сбивается на одинаковую скуку, одинаковую тоску... Все то же да то же, вчера точно сегодня, слева посмотришь - истина, справа - ложь... фу, какая скука!.. Знаете что: до боли иногда хочется поступить в рабство, в самую беспощадную зависимость...

И знаете, к кому поступить? К такому человеку, у которого все было бы размерено и расчислено, все было бы ясно и без всяких туманных пятен... Табличка умножения бывает иногда так привлекательна, столько посылает отрады уму, измученному разными вопросами... Однако что за вздор я пишу!..

На каникулы непременно вырвусь к вам. Ведь увидимся же? Ведь переговорим же? Ах, как много нужно сказать, что не упишешь и не напишешь!.. Старосты Ивлия, конечно, давно нет, конный завод думают продать; кажется, его торгует какой-то купец Мальчиков. Ходоки в Петербург ездили и, разумеется, воротились ни с чем: Юрий Константиныч пригрозил отправить их в полицию... Ну, кажется, ответила на все ваши вопросы.

Вот вышло какое письмо, целая стопа! Все почему-то не решалась отсылать... Иногда мне казалось, что вы так отошли от Гарденина, так прилепились к иным интересам, так далеки те времена, когда мы читали вместе и слушали вьюгу - помните?.. Мне жаль того времени... А вам?.. Ну, все равно, читайте, отвечайте, буду ждать.

А вы слышали о Ефреме Капитоныче и Лизавете Константиновне? Яков Ильич как дважды два доказал мне, до чего наивны и вредны эти фантазии. Пожалуй, он и прав, но опять все существо мое бунтует против его аргументов.

Что же это за мучительный человек со всеми его цитатами, ссылками на Европу, ученостью и благоразумием!.. Ну, а посмотрим, кто кого... Вот и обмолвилась глупым словом. Не думайте обо мне худо, дорогой Николай Мартиныч, - я просто неопытная, невежественная девушка, которая вдобавок блажит и которой очень, очень нужно дружеское, искреннее, горячее участие".

(продожение следует)

 

 



↑  296