Сестра печали (гл. Погружение в бытие. Леля. Июль) (30.09.2017)


Вадим Шифнер

 

24. Погружение в бытие

 

В порядке погружения в бытие я записался в стрелковый кружок, которым руководил Юрий Юрьевич, наш преподаватель военного дела. Теперь каждое воскресенье в двенадцать дня приходил я на стадион "Красный керамик", где был стрелковый тир. Винтовку я собирал и разбирал на "отлично", это дело я давно освоил. И вот у меня в руках настоящее боевое оружие - с желтым прикладом, с непросверленной казенной частью.

Мы становились по команде "смирно", потом Юрий Юрьевич называл чью-нибудь фамилию. Тот, кого он вызывал первым, строевым шагом шел к стене, вынимал из деревянных захватов винтовку, подходил с ней к Юрию Юрьевичу. Юрий Юрьевич выдавал три патрона. Но не сразу все три - он вручал их по одному, каждый патрон с силой кладя на ладонь стрелка.

Ощущая бодрящую тяжесть оружия, по красноватому ксилолитовому полу я иду к толстому и жесткому темно-зеленому мату, ложусь на него животом, примащиваюсь поудобнее.

- Отставить! - кричит вдруг Юрий Юрьевич. - Куда левый локоть завел! Вы здесь не на уроке танцев, это вам не танго "Голубой цветок"! Встать!

Приходилось вскакивать по стойке "смирно" и выслушивать его руководящие указания. С каждого кружковца он семь потов норовил согнать, прежде чем разрешал отстреляться. Но эта придирчивость не обижала. Я подчинялся без обиды. Ведь есть радость и в подчинении - когда знаешь, что тот, кому подчиняешься, сам подчинен чему-то высшему и командует тобой вовсе не для своего удовольствия.

Но вот винтовка наведена на цель. Там, на другом конце тира, мишень. Она состоит из кругов, но круги эти накладываются на изображение неприятельского солдата. Я целюсь в него, он целится в меня. Он в военной форме - не в красноармейской, конечно, а в невесть какой. И каска у него не наша, конечно. Но она и не такая, как у немцев в кинохронике. И она не такая, не чуть продолговатая, как у англичан. Она нечто среднее между немецкой и английской - гибрид, к которому не придерется ни один военный атташе. И лицо у солдата - неизвестно какое: не немец, не финн, не англичанин, не француз. Просто безымянный солдат, который старательно целится в другого безымянного солдата.

Я мягко, бархатно нажимаю на спусковой крючок. Чувствую сильный, но безболезненный толчок, - безболезненный потому, что приклад как надо прижат к плечу. Одновременно слышу выстрел. Он не оглушает. Свой выстрел никогда не кажется громким. Эхо еще мечется между бетонными кессонами перекрытия, а пуля давно уже там, где ей надо быть. Стреляю я неплохо, и иногда за это, в знак поощрения, Юрий Юрьевич дает мне один или два патрона сверх нормы - для удовольствия.

"Вот, - размышлял я, - неплохо учусь в техникуме, хожу в тир, неплохо стреляю. Пусть не думает Леля, что я без нее не проживу. Еще как проживу без нее!"

Вскоре и Костя заразился от меня стрелковым энтузиазмом.

- Ты поумнел после своего Дюнкерка, - заявил он однажды. – Правильно делаешь, что учишься стрельбе. В такое время каждый порядочный гражданин СССР должен уметь стрелять... Мне тоже надо взяться за это дело.

- В какое "такое" время? - подкусил я Костю. - Ты сам недавно говорил, что никто на нас нападать не собирается - им не до нас... Да и вообще ты белобилетник. Твое дело маленькое.

- Нет, ты совсем не поумнел! - взъелся Костя. - На нас никто еще не напал, но опасность существует!.. И не тычь мне в мой единственный глаз моим белым билетом. Если бы людей классифицировали по их умственным способностям, у тебя был бы белоснежный военный билет, белее горных снегов.

- Тебя могут просто не принять в стрелковый кружок.

- Примут!

И действительно, в кружок Костю приняли. Он научился стрелять не хуже меня. Он стрелял даже чуточку лучше. Целиться ему было проще, чем всем другим: ведь ему не надо было прищуривать левый глаз.

- Костя, я завтра в тир не пойду, - сказал я однажды. - Ты скажи Юрь Юрьичу, что я по уважительной причине.

- А по какой уважительной?

- По какой - говорить не надо. Понимаешь, я пойду с Люсей в Русский музей. Мы договорились.

- Вот до чего - и то ничего! - воскликнул Костя. - Твое средневековье кончилось. Регулярно читаешь газеты, вина в рот не берешь, повышаешь свой культурно-художественный уровень. Начинается Ренессанс. Моральное возрождение через новую юбку.

- Юбка тут ни при чем, - обиделся я. - Это ты каждый раз начинаешь прозрачную жизнь из-за юбки. А я отношусь к Люсенде как к сестре.

- Где ж тут логика! - прицепился Костя. - Разве ты можешь знать, как брат относится к сестре, если у тебя никогда не было сестры! Двадцать лет без сестер прожил - и ничего, не помер, а теперь сестру себе нашел! Выбрал сестренку посимпатичнее, не какую-нибудь там Гунц или Останову. (Гунц и Останова были самые некрасивые девушки в группе.)

- Отвяжись! - сказал я. - Я не из-за внешности. Просто Люся хороший человек.

- Я, может, тоже хороший человек. Но меня ты в кино не поведешь, в Русский музей не пригласишь, пирожного мне не предложишь. И все толькопотому, что на мне брюки, а не юбка. А ведь я твой брат во Христе.

- Бей братьев во Христе! - крикнул я и схватил с койки подушку.

Костя тоже вооружился, и мы стали бегать по комнате и лупить друг друга по головам. Но это нам быстро надоело. Когда-то мы устраивали подушечные бои вчетвером - это было куда веселей.

Мы сели на свои койки. Против меня на изразцовой стене, там, где когда-то стояла Гришкина кровать, верблюды на картинке все шли и шли к своему неведомому оазису по желтым пескам пустыни.

- Треп трепом, а Люсенда - девушка серьезная, - негромко сказал Костя. Ты ее держись.

25. Леля

В конце февраля по техникуму прошел слушок, что нам прибавят год обучения. Конечно, первым узнал об этом Малютка Второгодник. В перерыв после лабораторных занятий он подошел к нам с Костей в курилке стрельнуть папироску.

- Долго нам еще эту "смерть мухам" придется курить, - объявил он, затянувшись "Ракетой". - Переход на "Беломорканал" откладывается на год. У нас будет четвертый курс.

- Брось арапа заправлять! - всполошился Костя. - Брехня!

- В главке совещание было, - авторитетно изрек Малютка. - Сложность производства растет, знания выпускников не должны отставать от роста техники. Выпускному курсу тоже добавят год на спецпредметы, черчение и математику. - Малютка с удовлетворенным видом отошел от нас с Костей, пошел раззванивать другим эту благую весть.

- У, всезнающий долговязый гад! - пригрозил Костя кулаком вслед Малютке. - А ведь к тому дело и шло, и в принципе это правильно. Но еще год на стипендии!.. Что ж, тем крепче будет наша моральная закалка. Утешься, Чухна! Мудрый, погружая бадью разума в мутный колодец печалей, черпает чистую влагу радости. Так сказал один индийский мудрец.

- Самые мудрые мысли ты почему-то всегда высказываешь около уборной, -заметил я. - К тому же твой мудрец не жил на стипендию.

На лекции по общей технологии я сообщил новость

Люсенде, мы теперь часто сидели рядом. Люсенда очень огорчилась.

- Я-то думала, что уже в этом году буду работать лаборанткой... Значит, все откладывается... - Она отвернулась. Мне стало жаль ее. Я ведь теперь знал, что живется ей трудно.

- Может, это еще одни разговоры, - сказал я.

- Нет, Малютка Второгодник никогда не врет, - улыбнулась она сквозь слезы. - Как он скажет - так и получается. Он уж такой...

Через минуту она уже и забыла про свои слезы. Это не от легкомыслия - просто женщины быстрее все переживают, они живут в несколько ином, ускоренном времени.

- Ты никуда не собираешься вечером Восьмого марта? - спросила она.

- Нет. А что?

- Здесь будет вечер.

- Прийти мне? Ты хочешь, чтоб я пришел?

- Я ничего не хочу. Но если тебе интересно, то можешь прийти.

- Я приду.

x x x

Восьмого марта мы занимались только два часа, а потом всех отпустили по домам. Девушек в техникуме было много, и серьезной учебы от них в этот день ждать не приходилось. Да и от ребят тоже.

Мы с Костей поехали к себе на Васильевский. Но, сойдя с трамвая, я не пошел домой сразу. На душе у меня было смутно, и я решил побродить по линиям - авось станет веселей. Вдруг город мне чем-то поможет? Прошло уже шестьдесят семь дней с Нового года, и все эти дни были днями без Лели. Я ее не встречал, не ждал, я уже ни на что не надеялся. Вернее - заставлял себя не надеяться. И все вроде бы шло нормально, но иногда становилось очень грустно.

Я дошел до тихой Многособачьей линии, прошелся по Малому проспекту, быстрым шагом миновал Сардельскую линию, вышел на Средний, вошел в Кошкин переулок, очутился на проспекте Замечательных Недоступных Девушек, поравнялся с Андреевским рынком.

У меня мелькнула мысль, что я имею полное моральное право поздравить Лелю с днем Восьмого марта. Это просто долг вежливости. Да, она прогнала меня из дому, мне нет до нее никакого дела - но я человек вежливый и культурный, я ее поздравлю с праздником. В этом для меня нет ничего унизительного, я ж не напрашиваюсь к ней в гости.

Я знал, что в железном корпусе этого рынка продаются цветы, и вошел туда. Действительно, цветы в продаже были - конечно, бумажные. Я купил цветок. Его проволочный стебелек был обернут гофрированной зеленой бумагой, а лепестки алели, как живые. Я вышел на бульвар и сел на скамью. Вынул из кармана записную книжку - она нужна была мне как точка опоры. Отогнув верхние лепестки цветка, я написал на нижних: "Леля! С праздник..." На "ом" и на второй восклицательный знак лепестков не хватило. Потом отогнул обратно верхние лепестки. Если она заинтересуется этим цветком, то прочтет. А если сразу выбросит цветок - значит, туда ему и дорога.

Затем я направился к Симпатичной линии. За все шестьдесят семь дней я шел туда впервые. После Нового года я обходил стороной эту улицу: боялся, что вдруг встречу Лелю, и она увидит меня и пройдет мимо, и тогда уже - никакой надежды. И теперь я не сразу свернул на Симпатичную. Остановился на углу возле доски "Читай газету" и стал читать: "Трудящиеся капиталистических стран встречают день 8 Марта в обстановке расширяющейся мировой войны..." Я старательно прочел до конца передовицу, потом перемахнул на четвертую полосу: "Война в Европе и в Африке", "Обсуждение в сенате законопроекта Рузвельта", "Недостаток хлеба во Франции", "На фронтах в Китае", "Футболисты едут на юг". Ноги у меня начали мерзнуть, да и пора было решаться. Или ты отнесешь цветок - или нет! Отнесешь? Отнесу!

Когда вошел в парадную, откуда-то сверху слышны были шаги. Я забежал в аптеку, чтобы переждать. Это была солидная большая аптека, со шкафами под красное дерево, с широкими стеклянными прилавками. Я машинально подошел к тому прилавку, возле которого не было покупателей. И тотчас же откуда-то появилась молодая аптекарша и вопросительно поглядела на меня, ожидая, что я вручу ей чек.

- Нет, я так, - пробормотал я и отошел в сторонку. Аптекарша легонько усмехнулась. Отходя, я заметил, что за витриной, перед которой только что стоял, выставлены разные резиновые изделия. Я перешел туда, где лежали коробочки с лекарственными травами. Потом вышел на лестницу.

Теперь сверху не слышно было ничьих шагов. Я стал подниматься. Двигался так осторожно, будто ступени сделаны из взрывчатки. Дойдя до пятого этажа, прислушался, а потом беззвучно, ступая на самые грани ступенек, взмыл к Лелиной площадке. Там я сунул цветок в почтовую кружку. Он упал проволочным стебельком вниз.

Когда вышел на улицу, то подумал: "Зачем я это "сделал? Теперь буду чего-то ждать, на что-то надеяться - а надеяться не на что, ждать нечего. Пойти и взять этот цветок? Но его уже не вытащишь обратно. Он перестал быть моим..."

Придя домой, я застал Костю лежащим на койке и читающим затрепанный том Плутарха.

- Слушай! - сказал Костя. - Когда этому самому Цезарю предложили окружить себя телохранителями, он знаешь что заявил? "Лучше один раз умереть, чем постоянно ждать смерти". Ничего себе человек, а? У него есть чему поучиться, хоть кое в чем он не лучше Гитлера. Он...

- Надо купить пачку лезвий, - прервал я Костю. - Этими мы уже по десять раз брились.

- Собираешься на женский праздник в убежище раскаявшихся блудниц Марии Магдалины? - спросил Костя.

- А ты разве не пойдешь?

- Где уж нам, малярам, у меня там нет сестер во Христе. Может быть, я проведу время наедине с Плутархом, а может быть, пойду к моему покровителю-инвалиду, с одной знакомой.

- Хорошо, что хоть с одной... До утра?

- Джентльмен джентльмену таких вопросов не задает... А ты знаешь, что сказал недавно этот гад Муссолини? Он сказал: "Война облагораживает нации, имеющие смелость заглянуть ей в лицо". Он явно работает под Цезаря, только побеждать не умеет.

- Зато ты умеешь, - подкусил я. - Побеждаешь кошек-милашек... Невозможно бриться, весь изрезался. Рожа у меня теперь - как тетрадь вкосую линейку. Почему бы нам хоть иногда не покупать новых лезвий?

-Экономия! Святая дева Экономия! - возгласил Костя с постели. - Богат не тот, кто много получает, а тот, кто мало тратит... У тебя опять что-то стряслось?

- Кажется, сделал глупость. - Я вкратце рассказал о том, где недавно был.

- Это хуже, чем глупость, это холопская беспринципность,- сердито высказался Костя. -Это позорный рецидив! Это вспышка эпидемии возвратного тифа! Твой цветок уже лежит в мусорном ведре - там ему и место. Иди в убежище Магдалины и погружайся в бытие!

x x x

На вечер в техникум я приехал с опозданием. Уже кончилась торжественная часть, шла самодеятельность. Первым, кого я встретил в вестибюле, был Малютка Второгодник. На рукаве его красовался распорядительский бант.

- В буфете есть таллинские папиросы "Викинг". Дешево и красиво, - объявил мне Малютка. - А пальто оставь в седьмой аудитории. Раздевалка закрыта, тетя Марго отмечает Международный женский день.

- Ты здесь специально торчишь, чтоб новости сообщать? - поинтересовался я.

- Специально! - важно ответил Малютка. - Я сегодня главный диспетчер по вестибюлю... Слушай, можно тебя позвать, если шпана будет ломиться, как в прошлый раз?

- Ладно, зови. Мы им навешаем батух. Когда я вошел в трапезную, которая во время праздничных мероприятий служила танцевальным залом, там было темновато. Сквозь стеклянное тело Голой Маши тускло просвечивали дальние городские огни. Несколько опоздавших ребят слонялись по натертому паркету. Издалека, из Большого зала, доносилось: "Снега белы выпадали, охотнички выезжали..." Выступал хор техникума. Потом запели "Если завтра война...". Отфильтрованные расстоянием, здесь эти голоса звучали торжественно и слитно, будто где-то вдали пел один очень большой человек.

Явился дежурный и включил люстру. Зал сразу стал высоким, широким и светлым. Голая Маша отпрыгнула куда-то в сторону, в темноту, слилась со стеной. Из динамика послышалось хриплое гудение, потом сквозь это гудение с трудом процарапались синкопы танго "Маленькая Манон" - в местном радиоузле поставили пластинку. Зал начал наполняться. Девушки все казались очень нарядными. На некоторых были модные платья с подкладными плечиками и рукавами-фонариками. Девушки улыбались, глаза у них загадочно блестели; каждая ждала чего-то очень хорошего и от этого вечера, и от всей своей дальнейшей жизни. Люсенда и Веранда опять надели платья "день и ночь", только они поменялись ими: у Люсенды "день" теперь был впереди.

- Значит, ты все-таки пришел, - сказала она.

- Почему "все-таки"?

- Ты мог и не прийти. Я бы не обиделась. Ведь мы просто дружим, а друзья друг на друга не обижаются... Ты со мной будешь танцевать?

Танцевать с ней было легко. Казалось, она угадывала каждое мое движение. Но в глубине души я понимал, что она просто ведет меня. Однако ничего обидного в этом сознании не было.

- Не прижимайся так, - сказала она вдруг. - Это невежливо.

- Это я нечаянно, не сердись.

- Я не сержусь, но это невежливо.

Когда поставили румбу "Девушка в красном", я опять танцевал с Люсендой. И вальс-бостон "Колыбельная листьев" тоже танцевал с ней. Я уже начинал казаться себе заядлым танцором, мною овладела какая-то бальная легкость движений. И Люсенда была такой близкой, празднично-легкой.

Внезапно танцы прекратились. В зал прорвалась тетя Марго. На ней - длинное старинное лиловое платье с черной вышивкой. Она уже крепко поднабралась по случаю праздника.

- Не умеешь танцевать, молодежь! - закричала она. - Учись у нас, у раскаянок! Сам товарищ Распутин глядел да радовался!

Тетя Марго резко остановилась среди зала и, приподняв подол кончиками пальцев, стала ритмично выбрасывать ноги в старомодных высоких узконосых ботинках. В такт движениям она громко пела:

Ах, мама, мама, мама,

Какая драма!

Вчера была девица,

Сегодня - дама!

Из репродуктора продолжали выпрыгивать синкопы, но она плясала под свой мотив. Вдруг движения ее утратили ритмичность, она стала качаться, понесла какую-то околесицу. К ней подбежали девушки и ребята, бережно повели в уголок, усадили на стул. Там она и осталась сидеть, уже совсем раскисшая и тихая. Вскоре объявили антракт.

Я пошел в курилку, закурил тонкую, слабенькую и душистую папироску "Викинг". Здесь было людно и дымно, здесь все было как всегда. Что бы там ни происходило снаружи - всемирный праздник или всемирный потоп, - в уборных и курилках мало что меняется. Как всегда, вентилятор выл, скручивая дым в серый толстый жгут и выталкивая его за окно.

И вдруг все изменилось.

В курилку с деловым видом вошел Малютка Второгодник и направился прямо ко мне. Думая, что он хочет закурить, я полез в карман за пачкой.

- Идем вниз, - сказал он.

Тут я подумал, что нужен как боевая единица для борьбы со шпаной. Честно говоря, это была даже не шпана, а парни с соседних улиц. Каждый раз, когда у нас происходило какое-нибудь мероприятие с танцами, они норовили прорваться в техникум, чтобы потанцевать с нашими девушками.

- Идем вниз, тебя там ждут! - повторил Малютка и вышел из курилки.

- Кто ждет? - спросил я, догоняя длинноногого Малютку.

- Ждет девушка. Просила вызвать тебя... Девочка - закачаешься. На пять с плюсом! Перед ней даже шпана расступилась и пропустила в дверь.

- Неужели Леля? -- подумал я вслух. Сердце захолонуло, словно меня затащили на десятиметровую вышку и велели нырять - а внизу не вода, а лед.

- Как звать ее -не знаю, врать не буду, - словно откуда-то очень издалека услыхал я голос Малютки. - Такая... - он запнулся, - изящная... - Это слово Малютка произнес, может быть, первый раз в жизни, и оно в его устах прозвучало как-то странно и нескладно. Почувствовав неловкость, он перешел на обычные слова: - Пупсик - дай бог на пасху. В таком коричневом пальто...

Оттолкнув Малютку Второгодника, я побежал по коридору. Бежал так, будто спасался; бежал так, будто спешил кого-то спасти. "У ней что-то стряслось, - крутилось у меня в голове. - Или отец помер, или с теткой что-нибудь. Так бы Леля не пришла... Какая длинная эта парадная лестница... Что-то такое случилось, так бы она не пришла..."

В коричневой шубке с откинутым капюшоном Леля стояла в вестибюле справа от лестницы, между деревянной будочкой вахтера и желтой полированной колонной.

Она стояла потупясь, глядя на муфту. По лицу ее ничего нельзя было понять.

- Леля! Что случилось? - спросил я, подбегая к ней. Она настороженно посмотрела мне в глаза и вдруг улыбнулась.

- Нет-нет-нет, ничего не случилось. Я просто так. Вот взяла - и пришла... Ты недоволен?

- Взяла и пришла? Ко мне? - Я все еще не верил в такое чудо.

- Ну да, к тебе. За тобой... Мы вместе пойдем, да?

- Вместе пойдем... - повторил я. - Пойдем... Куда пойдем?

- Господи, ну куда-нибудь пойдем отсюда... Ты на меня очень сердишься?

- Я просто ничего не соображаю... Значит, мы пойдем вместе?

- Да-да-да. Только ты пальто надень. Я побежал в седьмую аудиторию, схватил пальто и побежал обратно. Бежал и думал: "А вдруг она уйдет?.. Надо бы с Люсендой попрощаться... Нет, некогда... Вдруг Леля уйдет?"

Леля была на том же месте. В сторонке стоял Малютка Второгодник и делал вид, что наблюдает за порядком, а на самом деле глазел на Лелечку.

- Парадная временно закрыта, я вас через подвал проведу, - сказал нам Малютка. - Бирюков - за главного! - начальственно крикнул он в группу ребят, стоящих у дверей. Потом взял из окошечка дежурки "летучую мышь" и повел нас мимо лазарета в боковой коридорчик. По узкой щербатой лесенке мы спустились в подвальный широкий коридор, и Малютка большим ключом открыл блиндированную дверь бомбоубежища. Он не включил электричества - для таинственности, что ли? И в неярком свете "летучей мыши" наш военный кабинет показался мне странным, и мне почудилось, что это не мы, а какие-то другие люди идут сейчас по его бетонному полу. На мгновенье качающийся свет лампы выкрал из темноты учебный плакат "Час атаки". Некоторые красноармейцы еще вылезали из траншеи, а некоторые уже бежали вперед с винтовками наперевес. Перед ними вставали черные столбы разрывов.

Пройдя бомбоубежище, мы очутились в обыкновенном подвале, где стоял сырой густой холод. Вышли мы уже у пищеблока.

- Спасибо, Женька! - сказал я.

- Спасибо, Женя! - повторила Леля.

- Ну не за что, - смущенно ответил Малютка. - Я ж понимаю...

Он захлопнул за собой подвальную дверь. Она плотно и гулко вошла в дверную коробку и словно сразу вклеилась в нее, срослась со стеной. Мы с Лелей остались вдвоем. Кругом валялись пустые ящики из-под картошки, пахло сырым снегом и золой. Из техникума негромко доносилась музыка, крутили "Похищенное сердце" -- медлительное, надрывно-грустное танго. Мы вошли в длинный проход между двумя высокими штабелями дров. Здесь было совсем темно. Впереди светилось окно флигеля, виднелся черный силуэт клена. Мы медленно и молча шли рядом в этом дровяном коридоре - даже не под руки, только касаясь плечами друг друга. Я никак не мог собраться с мыслями.

- Ты не сердишься? - остановившись, спросила она.

- Не могу на тебя сердиться. Что бы ты ни делала... Как ты меня здесь отыскала?

- Нашла твой цветок - пошла к тебе домой - там был Костя - он сказал, где ты, - приехала сюда, - монотонной скороговоркой ответила Леля.

- С Костей тебе повезло. Он ведь собирался к одной кошке-милашке. – Я помнил, что тогда, под Новый год, ее рассердило это слово, с него все и началось. Я испытывал ее.

- Нет, он не пошел к кошке-милашке. Ни к каким кошкам-милашкам он не пошел. Лежал на кровати и читал. Когда я пришла, встал и начал мне читать про Антония, как он повернул свой корабль из-за Клеопатры. Потом стал мне доказывать, что этот Антоний просто изменник из-за бабской юбки, его надо вздернуть на рее... Ты слушаешь?

- Ну да!

- Он сперва не хотел мне говорить, где ты. Он сказал, что я не должна тебе мешать погрузиться в бытие... А как это ты погружаешься9

- Потом расскажу... Ну...

- Когда я начала плакать, он сказал, где ты.

- Ты и сейчас плачешь.

- Говори мне так, как на пароходе, помнишь?.. Ну, какие у меня глаза? Соленые? - Она придвинулась ко мне.

- Прямо как свежепросольные огурцы, - сказал я, целуя ее.

- Господи, как глупо! - Леля тихо засмеялась. - Но теперь у нас все по-прежнему, да?.. Ты поедешь ко мне?

- Сейчас?.. А тетя твоя?

- Тетя в Гатчину уехала. И потом тетя за тебя. Я ей рассказала про Новый год, так она мне все время твердит: "Иди к нему, объяснись. Ведь сам он не может прийти к тебе, раз ты так... ну, поступила..." Она все говорит: "Вам все равно не уйти друг от друга, потому что это шикзаль".

- Какой шикзаль?

- Не какой, а какая. Это по-немецки судьба. Только не просто судьба, а уж такая судьба, когда ничего с ней не поделаешь.

Мы вышли из дровяного коридора в сад, потом проулком прошли к трамвайному кольцу. Едва вошли в вагон - трамвай сразу зазвенел и тронулся, будто только нас ему и не хватало. И время текло в том трамвае быстро, по своей системе отсчета, и он обгонял другие трамваи - должно быть, просто перелетал через них. Мы и не заметили, как доехали до Васильевского острова.

В первом этаже на нас дохнуло аптечной полынью, - и мы сразу же очутились на Лелиной площадке, вошли в квартиру, и лестничный сквозняк услужливо захлопнул за нами дверь. Сняв пальто, мы прошли на кухню.

- Господи, какая я бестолковая! Чаю, кажется, нет, - сказала Леля. - Придется нам пить кофе. Ты любишь кофе?

- Мне бара-бир, - ответил я. - Кофе так кофе. Ты обо мне не беспокойся.

Она накачала примус, налила из-под крана воды в зеленую эмалированную кастрюльку, взяла с полки желто-синюю пачку суррогатного кофе "Здоровье". Я, будто хронометражист, следил за ее торопливо-четкими движениями. На ней было платье из холстинки, с красным пояском - летнее, совсем не по сезону, - то самое платье, в котором она ездила со мной на лодке за сиренью.

- Что ты так смотришь? - обернулась она ко мне. - Очень скучал без меня?

- Очень... Шестьдесят семь дней.

- Это все я виновата, глупая Лелька. - Она подошла ко мне, прижалась щекой к моей щеке. - Никогда больше не буду тебя обижать... Давай пить кофе в кухне, здесь уютнее. Да?

Над кастрюлькой взбухла шапка темной пены, и Леля быстро погасила примус. Стало очень тихо. В этой тишине мы пили из толстых синих чашек горьковатый, пахнущий горелым цикорием кофе, заедая его печеньем "Альберт". Квадратный столик стоял в углу, мы сидели на табуретках у двух его свободных сторон, вполоборота один к другому, касаясь друг друга коленями. Мы о чем-то разговаривали, но все сразу забывалось, падало в тишину.

- Ужасно я бестолковая - угостила тебя кофе без молока, - сказала она, отодвигая чашку. - Ведь бестолковая?

- Ужасно бестолковая, - ответил я, встав из-за стола. - А ты без меня скучала?

-- Да. Скучала, - коротко и глухо ответила она, глядя куда-то в сторону.

Мы вышли из кухни в прихожую. Я посмотрел на свое пальто, и Леля перехватила мой взгляд.

- Мы запереть забыли, - спокойно сказала она и, подойдя к наружной двери, неторопливо, нерезко закрыла ее на крюк. Потом как-то вроде даже сердито посмотрела на меня:

- Незачем тебе сейчас идти домой, будешь у Лельки ночевать.

x x x

Там, за незашторенным окном, было обычное мартовское утро - правда, воскресное, - и все же обычное для города. Но, войдя в комнату, утренний свет стал четок и нежен; мягко обволакивал глаза, но не мешал видеть то, что было вокруг. Разбуженный этим светом, я приподнялся на локте и посмотрел на Лелю. Дышит ровно. Челочка растрепана, а лицо очень спокойное, и даже какая-то сонная детская важность на нем. А ресницы очень длинные – это потому, что глаза закрыты. Первый раз вижу ее с закрытыми глазами.

Боясь разбудить ее взглядом, я стал смотреть на стену, на столик у стены. С лежащей под наклоном чертежной доски свисал шелковый, подштопанный на пятке чулок. Со стены, со своей последней фотографии, висящей между двумя рейсшинами, смотрел на меня Лелин брат. Он был в гимнастерке, которой он уже никогда не снимет. Он смотрел на меня из ниоткуда, но он как бы и существовал. Пока есть этот город, и этот дом, и Леля, покуда есть то, что есть, - ты тоже есть.

"Не бойся за нее, - просигналил я ему мысленно. - Никому не дам ее в обиду и никогда не брошу - лишь бы она меня не бросила. Я ж понимаю, что она лучше меня, как 100:1".

- Ты уже не спишь? - спросила она вдруг.

- ...?!

- Нет-нет-нет... надо вставать. Римма должна сейчас прийти. Она очень точная. Она батистовую кальку принесет. Мы еще вчера утром договорились. Я же не знала...

- Батистовую?

- Да-да-да. Она достала себе и мне. Это не для работы... Нет-нет-нет, милый, отвернись, я буду одеваться.

Я отвернулся к стене. Прямо передо мной на черном шнуре висела вилка громкоговорителя. Я включил ее в розетку. Послышался приятный, нарочито равнодушный голос женщины-диктора: "...майских бомбардировщиков были направлены против аэродромов в Южной и Центральной Англии. Причинены значительные повреждения ангарам и казармам... В сводке командования германских вооруженных сил сообщается, что германские войска, вступившие на территорию Болгарии, продолжают продвигаться согласно приказу... Обсуждение в Соединенных Штатах закона о передаче взаймы или в аренду вооружения не наталкивается, как ожидалось ранее..."

Я выдернул вилку из розетки. |- Можно повернуться?

- Не совсем еще можно, но можно.

Она стояла перед зеркалом в желтом халатике, в теплых тапочках на босу ногу. Лицо у нее было удивительно спокойное и кроткое.

- Лелечка... - окликнул я ее.

- Ну что? - Она подошла, села на кровать, положила руку мне на голову. - Ведь все очень хорошо. Все-все-все хорошо... Соблазнил глупую Лелю - а глупая Леля и рада.

В прихожей послышался звонок, и она вышла.

Я услышал скрип дверного крюка, потом голоса Лели и ее подруги. Слов не разобрать было, хоть говорили они довольно громко. Потом вдруг ничего не стало слышно - похоже, что перешли на шепот. Потом опять заговорили громко, но теперь голос подруги звучал нарочито бесстрастно, вроде как у дикторши, которая только что сообщала о военных действиях.

Послышался звук запираемой двери, потом легкие Лелины шаги.

Она вошла с рулоном кальки. Калька была цвета необычного - какая-то голубоватая.

- Тут на две блузки и еще на платочки останется. Хочешь, и тебе платочек подрублю?

- Говорят, платки дарить - это к разлуке, - сказал я.

- Тогда не будет тебе никаких платков. Не хочу никакой разлуки... Ты знаешь, Римма твое пальто заметила... Ну, я ей немножко сказала. Ведь если уж она заметила...

- А она?

-- Очень удивилась. Кошка выскочила, глазки выпучила... Я пойду на кухню, поставлю кофе... А вообще все-все-все хорошо.

x x x

Когда я вернулся домой, в комнате было очень накурено. Белые изразцовые стены сквозь дым казались голубоватыми. Костя, одетый, лежал на кровати и читал. При виде меня он молча сунул Плутарха под подушку, вытащил из-под кровати гитару и запел базарным голосом:

Для кого я себя сберегала,

Для кого, как фиалка, цвела!

До семнадцати лет не гуляла,

А потом хулигана нашла...

- Итак, нет больше Пиренеев? - спросил он, снова пряча гитару под кровать.

-Иди, Синявый, к черту! - ответил я. - Скажу одно: я - счастливый человек. Больше ничего не скажу.

- Я за тебя рад, Чухна, - уже серьезным голосом сказал Костя. – Но ты не очень-то верь в свое счастье. Все равно она не для тебя. Все равно она от тебя уйдет. Уйдет и не вернется.

- Зачем ты мне это говоришь? - обиделся я. - И не в первый раз ты это мне говоришь. Если б ты был мне враг...

- Оттого что не враг, оттого и говорю, - ответил Костя. - Я тебя подготавливаю. Я тебе делаю прививки, я ввожу в твое тупое сознание малыми дозами то, что потом ты получишь сполна. Тебе нужен иммунитет... Но ты не забыл, что сегодня ты дежурный по питанию? Напитай меня сардельками, напои меня киселем, ибо я изнемогаю от любви к пище.

26. Июль

 

Их артиллерия била откуда-то слева. Снаряды рвались далеко позади, справа от нас; может быть, таким изгибом шли наши траншеи, а может, это били по тылам. Около нашей роты пока что не упало ни одного снаряда. И тем неожиданнее было, когда из дальнего леска стали выбегать человеческие фигурки. Форма на них была темнее нашей. Они бежали по направлению к нам и сразу же скрывались, перебежав небольшую высотку. Можно было догадаться, что они сосредоточиваются вон за тем длинным бугром. Между этим бугром и нами лежала топкая, мшистая низина, поросшая мелким сосняком.

Это были враги, фашисты - они самые. Отсюда не разобрать было, какие они из себя; отсюда это были просто перебегающие через высотку темные человечки в касках. До них было далеко, и команды стрелять нам никто не подавал. Комроты капитан Веденеев стоял у поворота траншеи и, кажется, делал выговор красноармейцу Столярову. Пилотка у Столярова была, не как положено, сдвинута на самый затылок, он был бледен, губы у него дрожали. Он или натворил что-то, или уже испугался.

"Я еще не испугался, но, наверно, испугаюсь, когда они подойдут ближе, - подумал я. - Хорошо бы сразу за все отбояться, чтобы потом уже ничего не бояться. А лучше - с самого начала ничего не бояться. Вот Логутенок был на финской, он, наверно, ничего не боится. Ему хоп што".

Младший сержант Логутенок, огневая ячейка которого была справа от меня, привстав на земляной приступочек, глядел поверх бруствера. Широкое лицо его было спокойно. Заметив, что я смотрю в его сторону, он подошел ко мне.

- Гранаты, гранаты приготовь, - тихо сказал он. - Чего стоишь зря!

Я отнял руки от винтовки, вынул обе гранаты из, холщовой сумочки и положил их на нишку, сделанную в стенке траншеи. Эти РГД были такие аккуратные, ладные: рубашки - в диагональных четких насечках, приятный желтовато-зеленый цвет, какая-то конструктивная завершенность во всем. Казалось странным, что такие красивые вещи сделаны только для того, чтобы их не стало за одно мгновение.

- А запалы? - спросил Логутенок. - Запалы вставь.

- Запалы в них уже. Я как в Огорелье получил, так и вставил.

- О дурни! - прошептал Логутенок и постучал себя кулаком по лбу. - Другой день с запалами в гранатах таскаешься! Ведь подорваться мог! Набрали дурней!.. Нельзя запалы без дела вставлять!

Я поспешно взял одну из гранат, отогнул круглую крышечку на ее дне, вынул блестящий цилиндрик. Пальцы у меня слегка дрожали.

- Да теперь-то их зачем вынимать, - презрительно сказал Логутенок. - Теперь-то они в самый раз... Тебя что, гранатам не учили?

- Учили, - ответил я, снова утопив запал в отверстие и закрыв его крышечкой.

- А учили - так действуй как положено, - уже спокойнее и дружелюбнее проговорил Логутенок и отошел на свое место.

Там, в Ленинграде, в казарме, на плацу, нас действительно обучали гранатному бою, - но всего один день. Да и то, конечно, не целый день, а часа два или три. И сперва я вроде все запомнил, а потом кое-что позабыл. Всего не упомнить было. Теперь все происходило слишком быстро. Будто бежишь с горы, и все набираешь скорость, и не можешь остановиться и собраться с мыслями. Прежде мне почему-то казалось, что хоть на войне и страшно, но все происходит постепеннее, что человек входит в войну как винт. А тут война вбивала меня куда-то, как гвоздь в перегородку. Удар - 22 июня; удар - я в казарме; удар - я в товарном вагоне; удар - я в этой вот траншее. Может быть, еще один удар - и гвоздь выйдет куда-то по ту сторону переборки, где уже ничего нет: ни войны, ни меня.

Но пока что я здесь, по эту сторону. Пока что мне везет.

Вчера на марше, на Веревском шоссе, среди поля, совсем близко от меня убило старшину Горшенко. Мы с ним рядом залегли в кювете, когда налетели "мессершмитты"; вернее, не рядом, а в одну линию: его ноги были у моей головы. Я лежал лицом вниз, а сверху, с неба, нависал вой моторов и не очень громкий, даже не очень страшный, шум выстрелов. Когда пули ударяли в щебенку шоссе, слышались короткие, щелкающие удары. "Мессершмитты" - их, кажется, было три или четыре - дали несколько очередей и улетели, а потом быстро вернулись и опять стреляли. Когда они улетели совсем, послышались голоса, двое раненых кричали. Все стали подниматься - кто из канав, кто из-под придорожных кустов. Я медлил, равнялся по Горшенко, ждал, когда он подымется. Потом я встал, а он так и не встал. Кювет был сухой, чистый, старшина тихо лежал лицом вниз, будто решил пошутить: все, мол, встали, а я еще полежу, посмотрим, что из этого получится. Но на его гимнастерке видна была вмятинка, и вокруг нее все шире расплывалось темное пятно. Я вспомнил, что во время второго захода "мессеров" старшина дрыгнул ногой, ткнул меня сапогом в голову. Но это было не больно, я в тот же миг это забыл, а его, наверно, в этот-то миг и убило. И еще убило шесть человек, а одиннадцать были ранены, но некоторые - совсем легко.

Политрук Аверкиев лежал в стороне от дороги, в поле. Он лежал на спине, руки прижаты к груди, ноги в солдатских обмотках согнуть! в коленях, будто он хочет подняться. На лицо его смотреть было нельзя: крупнокалиберная пуля вошла в затылок и вышла через лицо. Оказывается, когда "мессеры" кончили первый заход, Аверкиев выскочил не то из канавы, не то из-под куста и побежал в поле к четырем бойцам, которые лежали слишком кучно, совсем рядом. Он успел разогнать их в разные стороны - чтоб не было липших потерь. Но "мессеры" вернулись для второго захода очень быстро, и сам он залечь не успел.

Дальше мы шли уже не по самому шоссе, а по обе его стороны, и без всякого строя. А метров через пятьсот начался лес, и там мы шли под деревьями, и никто там не мог нас увидеть с неба. Под невысокими соснами лежал светлый жестковатый мох, кое-где виднелись песчаные проплешины; песок был мелкий, серый, как зола. В лесу, как в большой котельной, стояло ровное сухое тепло, в просветах между стволами воздух дрожал и слоился.

- Двоих из начальства немец отоварил! - сказал мне вдруг с вызовом в голосе красноармеец Барышевский, шагавший справа от меня. - Так мы скоро без начальства останемся, ничего себе!

Барышевский был моих лет и тоже некадровый. Я подумал, что вот он тоже никогда не бывал на войне, а ему не страшно. Есть, видно, люди, которым на все начхать. Но вдруг Барышевский побледнел, щеки его раздулись, будто он захотел изобразить толстяка. Потом он резко отвернулся от меня, сделал шаг в сторону, к сосенке. Его стошнило.

- Сапоги вытри! - крикнул ему сержант Федоров, когда Барышевский снова поравнялся со мной, и Барышевский снова отошел в сторону и пошел по мху, неуклюже выворачивая ноги, чтобы очистить носки сапог. Лицо у него теперь было бледно-серое, в мелком поту. Меня тоже начало подташнивать, будто я натощак выпил целую бутылку плодоягодного. Но потом это прошло. В лесу было тихо, покойно. Казалось, что война кончилась, а может быть, ее и не было. А может, она где-то есть, а где-то ее нет. Вот в этом лесу всю жизнь можно прожить без войны. Некоторые опять вышли на шоссе, и командиры не гнали их за обочину. Все шли как хотели, будто возвращались с экскурсии; только вот нагружены были все не по-экскурсантски... А вдруг придем в это самое Ново-Лысково -- и там объявят: в Берлине восстание, Гитлера расстреляли, немецкие войска откатываются по всему фронту к своей границе... Ведь может это быть? Может!

Дорогу косо пересекла широкая просека. Старые серые пни были окружены молодыми березками, кусками малины. Цветы иван-чая, уже увядающие, покрытые сероватым пухом, сонно покачивались на стеблях. Просека уходила далеко, и из нее, как из большого коммунального коридора, уютно тянуло теплым сквозняком с чуть заметным привкусом дыма.

Вдруг все - и те, что шли по дороге, и те, что шагали по обе стороны за обочинами, - замедлили шаг и на минутку остановились, хоть никакой команды на это не было.

Справа, оттуда, где вырубка взбегала на холм и исчезала, упираясь в нарядные, легкие, негрозовые облака, слышны были негромкие, глухие, как бы плывущие по земле удары.

- Чего, Вася, ушьми стрижешь? Пушек не слыхал? - крикнул кто-то кому-то вроде бы в шутку.

Но никто не засмеялся. Каждый прислушивался - не то к этому отдаленному гулу, не то к самому себе. А капитан Веденеев нарочито громким голосом подозвал к себе старшего сержанта Паликова и приказал ему подтянуть отставших. Тот побежал в хвост роты, где несколько бойцов, у которых были натерты ноги, и трое легкораненых ковыляли рядом с санинструктором. Почти наступая им на пятки, шла нагнавшая нас третья рота.

Миновав просеку, все ускорили шаг. Разговоров стало меньше. Каждый невольно старался поменьше шуметь. И я тоже старался теперь шагать плавнее, не наступать на ломкие, трескучие сучья, не задевать ветки стволом винтовки. Это не потому, что мне вдруг стало страшно. Нет, это было совсем особое чувство. Чувство близости к чему-то очень важному. Мне хотелось тишины, хотелось остаться наедине с самим собой, чтобы понять, что же такое происходит вокруг, что же такое происходит со мной. Четыре дня тому назад, еще в военном городке под Ленинградом, я получил сразу три письма: два от Лели и одно от Кости. Сперва я прочел Лелины, с трудом разбирая ее торопливый почерк, - он у нее был торопливым даже тогда, когда она никуда не спешила. "За меня не бойся ни в каком смысле. Ты плюс я, а больше никого никогда нигде не будет. Да, да, да! Это шикзаль (только теперь это слово их, оно теперь не годится)..." - так кончалось одно из ее писем. Костино письмо начиналось так: "Чухна, не хочется тебе об этом писать, но ничего не поделаешь. Шкиля убит..." Дальше Костя сообщал, что сперва получил от Володьки бодрое письмо с адресом полевой почты и сразу же ответил ему. Но от Володьки больше ничего не было. Тогда написал второе, и на него пришел короткий ответ из части: "Погиб в бою смертью храбрых". В самом конце своего письма Костя писал: "Наши костюмы и кое-какое барахло я отнесу Леле, у нее будет сохраннее. Комнату запечатают, так как я иду в народное ополчение. Теперь и я годен".

Вот так вчера шел я по лесу и никак не мог собраться с мыслями и вместить в себя все, что происходит. "Прилечь бы, - думал я, - вон под ту старую ель, в сыроватую тишину, полежать бы час или два - и думать, думать, и тогда все станет яснее и легче. Но надо идти, идти неизвестно куда, шагать с полной выкладкой. Винтовка, два подсумка, гранаты, шанцевый инструмент, противогаз, фляга, котелок, сидор... А Володьки уже нет на свете".

x x x

- Они отходят! - крикнул кто-то.

- Отходят! Отходят! - послышались голоса вдоль траншеи, и сразу же снова стало тихо.

Они и не думали отходить. Просто они двигались теперь не в нашу сторону. Из-за того длинного бугра, за которым они постепенно скапливались, они стали выбегать вправо то по одному, то по нескольку и, перебежав небольшое поле, скрывались за другой высоткой, на которой росли две сосны. И тогда слева от нашей траншеи заработал наш ручной пулемет. Винтовочные выстрелы грохнули справа и слева от меня, и я понял, что теперь и мне нужно стрелять. Свой первый боевой выстрел я сделал не спеша, как в тире, но потом заторопился: мне показалось, что чем больше я пошлю пуль, тем будет лучше и вернее. Вся траншея гремела, рваное эхо выстрелов металось над нашей высоткой, остро пахло пороховыми газами. Казалось, здесь не рота, а целая стрелковая дивизия.

Мы били вовсю, а они все перебегали и перебегали через поле, и нельзя было понять, есть ли у нас попадания. Из-за высокой травы немецкие солдаты видны были только по грудь, да и далековато было до них. Они перебегали согнувшись. Некоторые бежали по двое, все время на одинаковом расстоянии один от другого, и по их одинаковым позам можно было догадаться, что они тащат что-то длинное. Иногда некоторые из бегущих фигурок вдруг наклонялись, сгибались быстро-быстро и исчезали; это, наверно, те, в которых мы попали. Но, может быть, они просто падали в траву, чтобы ползти...

Из-за бугра, куда они перебегали, стали высовываться и опадать вершины бурых кустов, стал слышен грохот недалеких разрывов - это начала туда бить наша артиллерия. Но они все равно перебегали в ту сторону, куда им было нужно. Они могли бы на время залечь, могли бы отстреливаться - но они этого не делали. Нет, они двигались куда им нужно, не обращая на нас внимания, будто нас уже не было здесь. Было что-то угнетающее душу в их равнодушии к нам, в их расчетливой подчиненности какому-то непонятному для меня замыслу.

И вот их не стало видно. Наверно, все перебежали, куда им было приказано. Теперь стрелять просто не имело смысла, и наша стрельба утихла сама собой, безо всякой команды. Там, справа, далеко от нас, гремели разрывы, слышались винтовочные выстрелы, пулеметные очереди, а у нас настала тишина.

- Вот и все, а ты, Маша, боялась! - шутовски прокричал кто-то, и в ответ послышался нервный, настороженный смех.

Ротный торопливым шагом прошел за моей спиной, не сделав никакого замечания. Потом подошел Логутенок. Он неодобрительно посмотрел на дно траншеи: все оно около меня было усеяно гильзами.

- Почитай, целую цинку извел зазря, - хмуро сказал он. Потом взял мою винтовку. - Накалил ты ее, будто это тебе утюг! Стрелок!.. А рамка-то, рамка на сколько поставлена!

Действительно, винтовка здорово разогрелась. Там, где цевье прилегало к брустверу, осталась полоска светлого, рассыпчатого песка.

- Товарищ сержант, они что, боятся идти на нас в лоб? - задал я вопрос и сам сразу почувствовал, что сказал совсем не то.

- Тебя боятся! - невесело усмехнулся Логутенок. - Зачем им сюда по болоту переть? Они другую дорожку найдут... Дай-ка твоих хороших, закурим.

Я полез в брючный карман и вытащил коробку "Северной Пальмиры" - последнюю из тех, что Леля принесла мне в казарму у Благовещенского канала. Она передала мне папиросы в зазор между прутьями ограды: гражданских на территорию не пускали. Передача была аккуратно упакована в газету "Смена" и перевязана веревочкой. "Там еще мыло, и конфеты, и десять лезвий, - сказала она. - А завтра я принесу тебе еще чего-нибудь... А когда тебе выдадут форму?" - "Говорят, послезавтра, - ответил я. - Ты только не пугайся, когда тебе принесут мой чемоданчик с гражданской одеждой. Я дам твой адрес. Говорят, некоторые пугаются: думают - если вернули гражданскую одежду, значит, с ним что-то случилось. А это просто такой порядок".

- "Нет-нет-нет! Я не испугаюсь чемоданчика, - ответила Леля. - Я знаю, что все будет хорошо". Она улыбнулась и посмотрела мне в глаза. Под глазами у нее лежали легкие синеватые тени. За последнее время она побледнела и осунулась. На ней было серенькое рабочее платье с аккуратной, почти незаметной заплаткой на левом локте, на шее - ниточка бледно-розовых бус. Вся она была и скромна, и нарядна в своей скромности, и вся подтянутая, собранная. "Ты сейчас много работаешь?" - спросил я. "Да, много. Я там помогаю упаковывать... Разве я тебе не сказала в прошлый раз, что институт эвакуируется?.. Да, наверно, не сказала..." - "Значит, и ты эвакуируешься? Что ж ты сразу мне не сказала?" - "Нет! Я не эвакуируюсь. Я совсем недавно работаю, стажа нет, меня отчисляют. Работу я себе найду, не бойся..." Она строго и чуть-чуть сердито посмотрела поверх моего плеча на казарменный плац, где уже начиналось очередное построение. В этот миг она солгала мне. Я поверил, потому что привык к ее правдивости. Много позже я узнал от тети Любы, что Леля преспокойно могла эвакуироваться; она сама сделала все, чтобы остаться в Ленинграде.

"Лелечка, так ты завтра придешь сюда в это же время?" - "Да-да-да, милый. Ну, конечно, я приду".

Я побежал на построение. Нас очень часто выстраивали на переклички, заново разбивали по ротам и взводам, и нельзя было понять, какой в этом смысл. Но на этот раз нас просто повели строем в столовую. Когда строй шагал недалеко от ограды, за ней по-прежнему стояло много женщин. Леля была среди них. Она искала меня глазами и не могла найти. Она не плакала, но на лице ее была тревога и растерянность. Я вдруг понял, что ей не легче, чем мне. У меня холодок прошел по коже - не то от нежности, не то от жалости к ней.

На следующий день Леля уже не застала меня в той казарме. Нас подняли ранним утром и опять разбили на роты. Это были огромные роты, не такие, как в стрелковых полках. В нашей было человек двести пятьдесят, а то и больше. Через час после побудки, построения и завтрака длинная колонна, по четыре человека в ряд, начала выходить из казарменных ворот.

В то ясное и теплое июльское утро город был чист и светел и казался совсем мирным. Только в каждом окне каждое стекло было крест-накрест перечеркнуто белыми бумажными полосками, да прохожие слишком уж серьезно и пристально вглядывались в наши лица. Мы шли окраинными улицами, стараясь ступать в ногу по неровной булыжной мостовой. Шаг у нас был еще не военный и выправка не военная; да и вообще военного в нас было только то, что мы отправлялись на войну. Все были в гражданском, каждый напялил на себя то, чего не жалко: когда идут в баню, на рыбалку или в армию, надевают то, что поплоше. На мне были узковатые, немодные брюки с бахромой на концах штанин, поношенный Гришкин пиджак серого бумажного сукна, и только ботинки были хорошие - модные лакиши "джимми", купленные всего за две недели до войны. Я надел их потому, что других у меня и не было, старые износились вдрызг. А чемоданчик мой был совсем небольшой и легкий; в такие спортсмены кладут боксерские перчатки. Некоторые несли довольно большие чемоданы; некоторые тащили на плечах самодельные фанерные сундучки, обитые медными гвоздиками с фигурными шляпками; некоторые шли с узелками за спиной. Рядом со мной шагал парень моих лет с портфелем. Это был Вася Лучников, новый мой знакомый. При всех перетасовках и разбивках на роты и взводы мы всегда оказывались вместе и поэтому познакомились и даже подружились.

Вася тоже был василеостровец. Одно время он даже учился в университете на филфаке, но его отчислили со второго" курса из-за неудачной любви; точнее сказать, из-за неудачной любви он стал выпивать, вот его и вышибли. После отчисления он работал обрубщиком в литейном цеху на заводе Котлякова, потом вдруг устроился библиотекарем, потом началась война. В армии Вася прежде не служил, у него тоже была отсрочка по здоровью. По сравнению со мной он был очень начитан, но не кичился этим. Несмотря на то, что в жизни ему не везло, он во всем умел находить смешное. "Я из могучего племени трепачей", - говорил он о себе. Он часто цитировал какие-то странные стихи, которые трудно было понять.

Я шагал в ряду крайним справа, и мне хорошо были видны и тротуары, и улицы, и дома. Прошлое уходило, уходило от меня с каждым моим шагом. Я понимал, что могу и не вернуться, и невольно с прощальной зоркостью вглядывался в окна, в лица прохожих - во все, что уплывало, уплывало, уплывало, может быть, навсегда, навсегда, навсегда. Колонна шагала без оркестра и песен. Провожающих не было. Нас провожал сам город.

К вечеру мы пришли в военный городок, и нам дали сутки полного отдыха. Здесь тоже была казарма, но здесь было теснее, военный городок не успевал перерабатывать потоки новобранцев. Здесь было очень много людей. Здесь были люди очень хорошие, просто хорошие, неплохие, плохие, очень плохие, - но среди них сейчас не было, пожалуй, ни одного счастливого.

Двухэтажных нар на всех не хватило, и первые две ночи нам с Васей пришлось спать на полу. Подложив под голову чемоданчик, я засыпал на теплом от июльского зноя бетоне. Это напоминало мне детство, когда я был беспризорником и порой ночевал на вокзалах. И пахло здесь, как на вокзале, карболкой, хлоркой, мочой, пропотевшей, нестираной одеждой. Война словно швырнула меня обратно - в бездомное детство, в детство, которое я хотел забыть.

На третий день в казарме стало просторнее - маршевые роты все уходили и уходили из городка. Нас свели в баню, выдали форму, началась строевая подготовка. Потом мы принесли присягу, нам вручили винтовки, смертные медальоны, стеклянные фляги в суконных чехольчиках, вещмешки, шанцевый инструмент, противогазы.

Тем временем фронт приближался. Однажды ночью нас подняли по боевой тревоге, и мы с полной выкладкой отмаршировали на станцию, погрузились в эшелон. Ехали мы недолго. Под Старо-Паново нас влили в дивизию.

Сержант закурил "Северную Пальмиру", и тут до меня дошло, что ведь и я тоже могу курить, что мне все время хотелось курить. Когда я затянулся, голова слегка закружилась, стало очень хорошо. Никогда еще табачный дым не казался мне таким душистым, вкусным и необходимым. Как это могут некоторые люди жить - и не курить! Если вернусь с войны, если все будет хорошо, всегда буду покупать самые дорогие папиросы! Буду выкуривать по две пачки в день! И Леля не станет на меня сердиться за это, потому что она добрая и хорошая.

Логутенок вдруг бросил папиросу, сорвался с места, побежал по траншее вправо. Его поманил взводный. Я остался один. Раньше я почему-то был уверен, что солдаты в траншеях стоят рядом, плечом к плечу; кажется, я это и в кино видел. А здесь до соседа справа и соседа слева было шагов по восемь, если не больше. И еще -- когда мы пришли в эти окопы, кто-то сказал, что они на роту малы, а то бы нас еще больше растянули. Мы явились сюда на готовенькое. Здесь поработали девушки-окопницы. Утром, когда мы заняли позицию, на глинистом дне траншеи еще видны были следы женских туфелек, сетчатые отпечатки физкультурных резиновых тапочек. Недалеко от меня на бруствере лежал тонкий, в несколько стебельков, букетик розовых болотных цветов, перевязанный белой ниткой; теперь он увял: время перевалило за полдень.

Июльское небо было безоблачно. Из низины тянуло запахом багульника. Слева от нас все было тихо. Справа по-прежнему слышалась стрельба. Там клубился над лесом дым, он широким сизым столбом уходил в высоту и расплывался. Может быть, горела какая-нибудь деревня. Наверно, там, в деревне, есть пруд или она стоит около озера, но пожар тушить некому, и огонь делает что хочет. Я вспомнил, что Гришка когда-то спас меня, но Гришки уже нет. И Володьки нет. Мне стало тоскливо. Я взял винтовку и пошел навестить Васю Лучникова: его ячейка была слева от моей.

Когда я подошел к Васе, он жадно курил. При затяжках он сильно втягивал щеки и от этого казался совсем тощим. Худая шея блестела от пота.

- Жарко, но не в военном - в метеорологическом отношении, - сказал он. - Дядя Танк и тетя Бомба не приходят в гости к нам... Ты не слыхал, какая сводка?

- Откуда я знаю. Если б было что-нибудь хорошее, то сказали бы.

- А ты знаешь, сколько отсюда до Ленинграда?

- Ну километров двести пятьдесят. Ленинград, слава богу...

- Нет, не слава богу. По моим подсчетам, от нас до Ленинграда примерно сто семьдесят по прямой. Вот там Псков, он у немцев, - Вася ткнул рукой куда-то вправо. - Вот там Старая Русса, вот здесь Луга. А вот там Ленинград, - Вася повел руку вниз. - Так что не слава богу... Скоро мы вступим в город над Невой, как его именуют некоторые журналисты.

- Вася, не наводи на меня паники, - ответил я, - Ленинград далеко... А вот что у нас тут? Тебе не показалось, что они нас обходят?

- На мужественном лице покойного застыло выражение непоколебимого оптимизма... Толя, они же нас обошли.

- Боевой пост бросать! Сволочь такая!.. - загремел за моей спиной голос, я даже сразу не узнал чей. Оглянулся - это командир взвода. Он был вне себя.

- Товарищ лейтенант, я только на минутку, - тихо сказал я, - У нас вот с ним цинка на двоих...

- Арш на место! - крикнул лейтенант, но уже без всякого раздражения. - Что это за шлянье!

Он побежал куда-то в конец окопа, а я в два прыжка очутился на своем месте. Я понял, что дело тут не во мне, что взводный чем-то очень встревожен. Меня не обидело, что он наорал на меня. Никогда у меня не было предвзятой нелюбви к начальству, как у некоторых других. В детдоме моим начальством были воспитатели, а в техникуме - преподаватели, и ни от тех, ни от этих я не видел ничего плохого. Наоборот, они делали все, чтобы из нас, бывших маленьких гопников и лодырей, получились мало-мальски стоящие люди. Еще я вспомнил, что мечтал в детстве стать командиром, когда вырасту. Будь я сейчас командиром, тоже, наверно, психовал бы; может, обложил бы кого-нибудь покрепче, чем наш взводный.

- Что, получил вентиляцию? - сказал Логутенок, подходя ко мне. - Здесь тебе не гражданка! Хоть под себя ходи, а поста не бросай!.. Дай-ка закурить твоих хороших, пока у нас тихо. Вон справа-то как гремит...

- Товарищ сержант, они нас обошли?

- Слушай, ты же студент, культурный человек!.. Ты тоже понимать должен... С соседями связи нет, с батальоном связи нет. Мы скоро отход начнем.

x x x

Когда скомандовали отход, мы первым делом бросились по боковому ходу сообщения в блиндаж; он был вроде комнатки с земляными стенами, только безпотолка; наверно, накат окопницы не успели сделать. Здесь лежали наши скатки, вещмешки, фляги. Похватав каждый свое, стали гуськом вылезать из траншеи - там, где она шла по самому склону. Скоро все очутились по другую сторону высотки и двинулись через редколесье к деревне Меро, которой не было видно.

Мы отходили в порядке, взводами. Но, конечно, не в строю. В пределах своего взвода каждый шел, с кем хотел. Я шагал рядом с Васей Лучниковым, впереди шел Логутенок, позади нас брел Барышевский. Комроты Веденеев появлялся то здесь, то там. Он то пропускал взводы мимо себя, то обгонял нас; рядом с ним все время ходил связной. На лице ротного был страх, скрыть его он не мог, хоть и старался. Это был не тот страх за себя, который я испытал, когда с неба строчили "мессера", -- это был страх за всех нас и за то дело, за которое капитан был в ответе.

Ноги уходили в мох, как в снег. Все время приходилось петлять между кочками. На потную шею налипали мелкие мошки, спину под скаткой зудило, и нельзя было почесать ее. Пахло болиголовом и тлеющим торфом. Над низиной висела легкая синеватая дымка. Далеко впереди высоко-высоко кружил ястреб. Для него не было войны. Он был двойником того, который летал там, над речным островком, когда мы с Лелей ездили на лодке за сиренью. Неужели все это было?

- О чем ты думаешь? - спросил Вася Лучников.

- Так, вообще... Не могу я привыкнуть, что - война. А ты о чем?

- Об том же самом... В край забвенья, в сень могилы, как слоны на водопой, ангелы и крокодилы общей движутся тропой... Как ты думаешь, чем эта война кончится?

- Кончиться она должна хорошо. Она слишком уж плохо началась. Когда вначале идет плохо, то потом всегда получается хорошо. Уж это я знаю.

- А по-моему, что плохо начинается, то плохо и кончается. Если ты закурил "Ракету", то после четвертой или пятой затяжки она не станет "Казбеком". По-моему, мы эту войну проиграем.

Я оглянулся, посмотрел налево и направо. Нас никто не подслушивал.

- Слушай, Вася, таких вещей говорить не стоит. Конечно, жаловаться на тебя начальству я не побегу, не в этом дело. Но если такие мысли есть в душе, то пусть они там и лежат. А если их выговаривать словами, то они вроде бы становятся ближе не к мысли, а к делам. И тебе самому от этого тяжелее.

- Ты, Толя, не думай, что я против этой войны, - тихо ответил Вася Лучников. - Я знаю, что мы ее проиграем, но я ж не говорю, что мы должны сдаваться этим сволочам и ложиться лапками вверх. Прежде чем они нас победят, нам надо этих сволочей перебить как можно больше, чтоб помнили нас... Ну, хоть идти теперь полегче.

Местность стала посуше, повыше. Здесь уже рос не мелкий сосняк, а высокие сосны. Короткий остистый мох пружинил под ногами, помогая ходьбе. В бору стоял плотный теплый воздух, пахнущий смолой, нагретой хвоей. Но к нему был подмешан горьковатый запах торфяной гари.

Совсем близко, слева от нас, загрохотали винтовочные выстрелы. Одна пуля со свистом ударила в можжевеловый куст возле меня, и он весь вздрогнул. "Залечь!"--крикнул кто-то, но все залегли еще за мгновение до этой команды. Там, слева, прогремело еще несколько выстрелов, но свиста пуль уже не было слышно. Стали доноситься крики, слов разобрать я не мог. Я лежал, положив винтовку на корень сосны, выступающий из мха. Далеко, в просветах между стволами деревьев, мне видна была маленькая сосенка на маленькой поляне. Солнце падало прямо на нее, она стояла, ничего не понимая, - веселая, легкая. Как около нее кто-нибудь покажется - надо стрелять, попаду наверняка.

Внезапно мимо нас протопал в полный рост наш взводный, за ним бежало несколько бойцов. За ними со связным и двумя бойцами пробежал капитан Веденеев. В руке у него была неизвестно откуда взявшаяся симоновская винтовка с ножевым штыком. Эти красивые, ладные на вид винтовки отказывали в стрельбе, чуть немножко пыли или песку попадет в механизм, и только штыки у них были хорошие.

- Не стрелять! - закричал капитан, скрываясь между стволами.

Издали слышались голоса. Опять грохнуло два выстрела, потом взрыв криков. Похоже, что это просто ругались. Голоса стали приближаться.

- Свои! - сказал Логутенок, поднимаясь со мха. - Немцы пока еще матом говорить не умеют.

Наши быстро вернулись. С нашими пришло человек пятнадцать бойцов. Они оказались из другого полка. Вид у них был измученный и какой-то помятый, и в то же время настороженный. Один был без винтовки. Около рта у него запеклась кровь, рукав гимнастерки - тоже в крови. Его вели под руки двое, а он шел и мотал головой как заведенный. Его контузило.

Некоторые из наших подбежали к этим бойцам, чтобы расспросить, что делается там, где они были. Но капитан приказал отойти от них. Он дал им в начальство одного сержанта, и эти пятнадцать пошли дальше одним путем с нами, но в то же время как бы и отдельно. Логутенок объяснил мне: это для того, чтобы они не развели паники.

И мы пошли дальше.

Лес поредел, начался березняк, потом кустарник. Мы вышли к петлистой луговой речке, совсем мелкой, перешли ее вброд и очутились на топком заливном берегу, очень широком для такой небольшой речки. Впереди чернел лес, справа виднелся мост шоссейки. Здесь, на пойме, росла только высокая темно-зеленая болотная трава да лютики. Вот тут-то нас и застал огневой налет.

Вряд ли они засекли нашу роту, наверно, били на всякий случай, на кого бог нанесет: сперва снаряды, летя над нами с берущим за душу свистом, рвались далеко правее нас, ближе к мосту. Потом свист стал короче, а разрывы громче. Мы залегли. Я пока что не чувствовал большого страха, и только неприятно было ощущать, как постепенно намокает одежда на груди и животе от этой низинной сырости.

Но вот разрывы приблизились. Теперь зыбкая почва вздрагивала от них, как студень. Сквозь просветы между травинками я видел эти разрывы. Они были не черного, а какого-то странного рыжего, красно-бурого цвета. Когда они стали еще ближе, я уткнулся лицом в траву. Но мне чудилось, что я все вижу: и что впереди, и что позади, и что наверху. Будто я весь - огромный глаз, всевидящий и беспомощный, - глаз, который сейчас проткнут - и тогда конец всему. Казалось, снаряды летят сюда не с дальней артиллерийской позиции, а какая-то огромная, стометровая невидимая сволочь ходит здесь, нагибается и втыкает в эту топь страшные железные зерна - и они сразу прорастают взрывами. И все же сквозь страх я понимал, что к чему. Я понимал, что нельзя сейчас сорваться с места и бежать: это еще хуже. Понимал и то, что вовсе не обязательно меня убьет: поле большое, всего его не накроешь снарядами. Может убить, но может и не убить. Может убить, но может и не убить... Может убить (вот где-то сзади, совсем близко, ударило), но может и не убить...

...Метрах в пяти воткнулось в землю что-то тяжелое - так, что почву вокруг вспучило и закидало меня грязью. Сердце остановилось. В этот миг кто-то ударил меня по боку и что-то крикнул. Я мгновенно понял все и почувствовал, что пячусь как рак и рядом со мной пятится Вася Лучников. Но скорость у нас была не рачья, не всякий бегун обогнал бы нас. Мы отползли метров двенадцать, потом оба, будто сговорившись, вскочили на ноги и пробежали еще метров десять - и опять оба, словно у нас это давным-давно было условлено, плюхнулись наземь. Но там, откуда мы отползали и убегали, ничего особенного не произошло.

- Камуфлерт! - облегченно прокричал кто-то возле нас. - Камуфлерт! Не разорвался!

- Не камуфлерт, а камуфлет! - поправил Вася, говоря куда-то в землю. - Очень жаль, что умираем, умираем иногда, а ведь жизнь была бы раем, коль не эта б ерунда.

- Слушай, заткнись! - сказал я, не поднимая лица от травы. – Не изображай, будто тебе не страшно. - Мне показалось, что он может накликать беду такими шуточками и следующий снаряд долбанет нас.

- Мне именно страшно, - даже с какой-то обидой ответил Вася. - Одни, когда им страшно, молчат, а другие не могут молчать... Ну, кажется, можно складывать зонтики.

Обстрел кончился.

Все начали подыматься, но как-то сонно, нехотя, потягиваясь и поеживаясь. Гимнастерки и брюки у всех стали двухцветными: сзади-нормального цвета хаки, спереди - темно-зелеными. Мне вспомнились платья "день и ночь" Люсенды и Веранды. Тогда, в день Восьмого марта, я ушел с танцев, даже не попрощавшись с Люсендой. Нет, она не обиделась. В понедельник была такая же, как всегда. "Ведь мы с тобой друзья, а друзья друг на друга не обижаются..." Как далеко все это! Как все хорошо было прежде, и как все плохо теперь! Будто я долго-долго сидел в теплом, уютном кинозале, смотрел хорошую-хорошую картину, а потом война пинком выгнала меня на холод, в слякоть, черт знает куда...

Казалось, нас столько же встало, сколько залегло. Но нет, двоих недосчитались. Около воронки, ближе к речке, валялась искореженная винтовка; какие-то красные тряпки, ошметки были расшвыряны далеко по траве. На дне воронки, сквозь мутную воду, виднелась сплющенная коробка противогаза.

Мы пошагали через пойму дальше, к лесу. День продолжался, до вечера было далеко, но мне очень захотелось спать. Прилечь бы, вздремнуть бы, приткнуться бы куда угодно, не снимая гимнастерки, не разматывая обмоток. Под любой куст, на любую траву, сухую или мокрую... Глаза слипались, я шел, не глядя под ноги. Должны же наконец объявить привал! Вот дойдем до этого леса - и привал...

Сзади, с того берега, откуда мы шли, раздались негромкие выстрелы; похоже, что стреляли из пистолета. Потом грохнула винтовка. Свиста пуль слышно не было.

Все остановились, некоторые залегли. Сержант Логутенок остался стоять, и я, глядя на него, тоже. Выстрелов больше не слышалось. Зато стали слышны крики. Капитан Веденеев поднес к глазам бинокль - и сразу же опустил его.

- Там Колыван! - крикнул он нашему взводному. - Идемте со мной!

Они торопливо прошли мимо нас. Лица у обоих были тоскливо-настороженные. Я заметил, что у капитана гимнастерка сухая и сзади, и спереди. Значит, он не лег во время артналета? Но зачем? Почему? Командир не должен лично вести бойцов в атаку, а также зря рисковать собой - это я помнил, это я читал.

- А кто это Колыван? - спросил я Логутенка. Выше ротного начальства я еще никого не знал.

- Командир батальона - вот кто! - строго ответил Логутенок. - Такого тебе стыдно не знать, а еще студент!.. Тяжело нашему ротному сейчас придется, - добавил он, понизив голос. - За оставление позиции... Приказа свыше не было... Могут и шпалу снять. Он и так на роту с понижением поставлен.

- Он же не виноват, что немцы нас обошли.

- Это не нам с тобой судить! - отрезал Логутенок. - Судильщик еще выискался! Здесь тебе не гражданка.

Мы стояли среди этой низины, не зная, что будет дальше. Никаких команд никто не подавал. Все поняли, что сейчас можно курить, и около тех, у кого не отсырели спички, возникли группки прикуривающих. Я вытащил из брючного кармана помятую коробку "Северной Пальмиры". Папиросы еще годились в дело. Я поделился с Логутенком. Он чиркнул зажигалкой, сделанной из патрона. Сырой табак тянулся плохо, дым казался кисловатым - и все равно это была благодать.

- Идемте, сиделище нашел! - сказал Вася Лучников, подойдя к нам.

- Мне сидеть не положено, - ответил Логутенок, а я пошел вслед за Васей. Шагах в двадцати в траве лежало бревно. Его, видно, занесло сюда весенним паводком. Мы сели на сухое и теплое дерево, и сразу же прибежало несколько человек. Все длинное бревно теперь было под сидящими. Мы сидели лицом к тому берегу, от которого ушли. Нам была видна группа военных с винтовками, человек двадцать. Трое, без винтовок, стояли отдельно.

- Что-то там насчет нас решают, - сказал кто-то из сидящих.

- А вдруг мир опять начался? - с надеждой молвил другой.

- Мир нам теперь будет на том свете, - мрачно высказался Барышевский.

- Вон как твой мир гремит, - сказал красноармеец Баркун, мотнув головой вправо. И правда, гремело не тише, чем утром. Только теперь грохот сместился к востоку.

- Он в нас снаряды какие-то новые бросал, - молвил Барышевский. - Видали - разрывы не черные, а рыжие какие-то.

- Не, нормальные снаряды, - сказал Баркун. - Мы на торфу здесь. Этот торф, когда его взрывом подымет, такой цвет дает. Торф, когда пластом лежит, черный, а на самом деле он коричневый.

Сидящий справа от меня Рыбаков вдруг ни с того ни с сего плавно развел руки, будто растянул мехи гармошки, и пропел: "А вернешься домой, и станцует с тобой гордая любовь твоя..."

- Станцует, да с кем другим, - угрюмо пробурчал Барышевский. - Нас к тому времени Гитлер всех отоварит.

- Заткнись, - сказал я. - Сейчас бы поспать.

- Любил он явленья природы: мимозу, грозу, осетра, котлеты, коньяк, корнеплоды и сон без кальсон до утра, - ровным голосом произнес Вася Лучников. Некоторые с насмешливым удивлением посмотрели в его сторону, а некоторые негромко засмеялись.

В траве спокойного темно-зеленого цвета желтели крупные лютики. Маленькие букашки, тихие твари, у которых нет души, а есть только жизнь, вползали на мокрые обмотки. Накурившись, мы развязали вещмешки и стали жевать хлеб и грызть кусковой сахар. Но есть не очень-то хотелось, и мы опять закурили. Сидели, негромко переговариваясь, впитывая в себя покой, ощущение неподвижности.

Через десять минут был дан приказ идти обратно. Мы пошагали по топкой пойме мимо воронок, опять перешли речку, опять вернулись в тот бор, из которого вышли, и повернули вправо.

(продожение следует)

 

 



↑  326