Сорок лет и три зверя (31.07.2017)


(Постсоветский синдром)

Елена Зейферт

 

Дом и не понимает, что брошен. Он уже умирает, и сознание его туманно. Ранняя весна ему не на подмогу. Чтобы снести его, надо дождаться смерти. Удар ковша экскаватора только по умершему.

Всюду пыль, хлам, но зев его привычно разинут: я легко вошла внутрь, не разуваясь, но ступая осторожно. На потолке веранды – лёд. Родители уехали отсюда в новую квартиру уже больше недели назад.

И это тот немецкий родительский дом, чей стареющий облик был аристократически сдержан? Дом кричит.

Остывшая пыльная печь на кухне. Деревянный пол (жёлтая краска местами сошла, и под ней уставший коричневый цвет) усеян всякой всячиной – мой детский глобус с провалившейся Африкой, изношенный плёночный фотоаппарат, сломанный футляр от очков, тюбики с негодными уже кремами, упаковки с просроченными лекарствами... Вещи, уставшие жить. Жизнь их закончилась, а они всё живут. В старом холодильнике затхлый запах, здесь брошенная плошка с протухшим сливочным маслом, банка с остатками умирающего молочного месива...

Родители словно обиделись на дом, раз бросили его так небрежно, впопыхах, почти спасаясь бегством. Они знали, что его скоро снесут. И не прибрали перед уходом.

Прохожу в комнаты. Они светлые! Окна без тюля и штор жадно едят свет. В детстве я любила играть здесь в придуманную мной игру гостеприимства – водила по дому виртуальных гостей и расселяла их по комнатам. «Здесь в шкафу лежат банные полотенца. А здесь пара новых зубных щёток, можете воспользоваться!» Дом был вымыт тогда до блеска.

Я ищу родное. Моя кровать в бывшей детской. Царапинки на спинке – имя моей сестры. Сосудистые звёздочки на оконных стёклах – каждую помню ещё дошкольницей. Я была дома с бабушкой целыми днями, смотрела на улицу и, как Филиппок, мечтала пойти в школу.

Вихрастый коричневый ковёр на полу хранил в себе сверкалки. Это слово придумал брат. У мамы как-то по ковру рассыпались мелкие-мелкие сияющие бусинки. Мы с братом и через месяц, и через год находили их на ковре. И, пожалуй, всю жизнь ищем повсюду сверкалки.

Померкший, с залысинами коричневый ковёр тоже брошен в старом доме. Я почти инстинктивно молитвенно становлюсь на колени и ищу сверкалки. Их нет. Время забрало их себе.

А в середине девяностых, когда вечером в постсоветском хаосе частенько отключали свет, я сидела здесь на кровати, не зная куда себя, юную, деть, и с надеждой ожидала светового дня. Жить можно было только на свету. Во тьме я умирала.

Дом меня жалел. Люди мёрзли и голодали в многоэтажках. Старый дом, сад, огород давали посильную заботу – тепло, пищу. Дом хранил мои черновики и образы. Круглый стол с красной плюшевой скатертью, под которым в раннем детстве было моё карликовое царство, уже не прятал хвосты и крылья выдуманных мною, крохой, персонажей. Дедушкины книги и бабушкины шкатулки раскрывали всё новые находки. Однажды внутри металлической коробочки с бархатной отделкой я нашла второе дно, где лежали серёжки с изумрудами. Бог весть, знала ли бабушка, куда они запропастились… Я не помню эти серьги в её ушах. А в книгах жили рукописи маминых юношеских стихов, письма, записки, открытки, марки.

Дом был стариком, на которого в девяностые возложили ответственность за малых детей. За ними некому было следить. Старик растерялся (груз был явно ему не по годам), но справился.

Не могу уйти. Решаю побродить по двору. Тонкая деревянная входная дверь у этого беззащитного и нелепого существа – моего дома! – раздулась. Почему родители так долго жили в нём, отсчитавшем свой срок? Я пришла с улицы в дом – из сегодня во вчера. Границ нет. Открытая дверь, сквозняк, нет замков и потерянных ключей.

Между гаражом и домом – проход. Он пуст.

В детстве у нас там был царский дворец. Отец смастерил нам из досточек каркас, посадив на макушку конструкции ёлочную звезду. Летом мы украшали дворец цветами, зимой его сторожили снеговички и ледяные животные.

Детскость и чувственность всегда сплетались во мне в диковинный венок. Мне было пятнадцать – открытый лоб, тогда без чёлки, пробор на голове, длинные, по всей спине, волосы с позолотой. У него, тоже пятнадцатилетнего, уже пробивались усы и бородка. Мы прятались у царского дворца. Он сидел рядом и подолгу не прикасался ко мне. О чём-то быстро и восторженно говорил (его лепные губы так хотелось потрогать пальцами) и вдруг влажным горячим ртом приникал к моему.

Я тогда была уверена, что любовь всегда взаимна. Стоило мне лишь пару дней помечтать об этом мальчике, любимце девчонок нашей школы, как он был у моих ног. Мальчишки льнули ко мне, как к усыпанному нежными ягодами малиновому кусту. А я зачастую стояла молча, не делая движения навстречу.

Пространство мало и тесно. А ведь казалось раньше таким огромным. Под ногами мокрый песок. Вдруг я вздрагиваю, как от укола, и наклоняюсь. Под ногами что-то хрустит. Может быть, ёлочная звезда? Я стремительно ухожу из родительского дома. Пусть всё останется здесь – так я парадоксальным образом буду целее. Человек не машина времени, чтобы соединять эпохи.

У меня дома уже живёт пришелец из прошлого – малюсенький пластмассовый мишка. Гнедая лошадка внутри волчка везла повозку с медведем, на них сыпал снежок. Этот мир был настолько сказочным, что мне, ребёнку, хотелось попасть туда. Волчок удалось сломать, мишку и лошадку извлечь. Участь лошадки теперь неизвестна, а крохотный мишка сидит в своей повозочке на моей книжной полке. Он, как и я, живёт на обломке.

Мне хочется в сегодня, где мне сорок. Я убегаю из отчего дома. Он может не дожить до следующей встречи. Но я хочу жить.

Мы, сорокалетние, хорошо помним себя восемнадцатилетними и едва ли считаем, что стали с той поры намного старше. Под каждым из нас свой осколок глыбы от развалившейся страны. Между островками нет границ и мостов. В 2013-м жить, конечно, легче, чем, к примеру, в 1993-м. В девяностые страна шарахнула по нам, а мы были слишком юными, чтобы не сломаться. Мы были ни то ни сё – уже не дети, но ещё не взрослые. Но мы сразу повзрослели, как могли, и с тех пор мы – взрослые восемнадцатилетние.

Любовь раскололась на куски, утратив свой стерженёк – способность дарить счастье.

Мне восемнадцать. Он на пару лет старше. Мы мало знакомы, почти не общались. Но тем летним июльским днём 1991 года, встретившись, мы вдруг вместе пошли по длинному виадуку за городом, над оврагами. Он то бережно-настойчиво брал мою руку в свою, то отпускал её, и тогда я сама тихонько касалась его предплечья… В воздухе звенела жара. Мы не заметили, как, спустившись, оказались в заброшенной местности, возле всеми забытого фонтана, на сухом дне которого лежала скульптура русалки. У неё уже от ветхости не было глаз, но рыбий хвост был целый и словно золотой. Помню, мы жалели эту русалку за её одиночество. Мы так и не поцеловались. Но эту прогулку я нередко вспоминаю как одну из самых сильных любовных ситуаций в моей жизни. И могу воображать её в прошлом. Воспоминания лишь зародыш мечты или её обгоревший остов.

Под виадуком могла течь июльская тёплая река. В ноябре её скуёт лёд. В марте на реке вздыбится ледяной панцирь.

Угрюмая вода не знает выхода, она вновь и вновь обшаривает сорное дно. До ледохода ещё нужно дожить.

Лишь вспоминать и грезить. Ведь уже в августе я ослепла. Способность любить не тех, кто любит тебя, – разновидность слепоты. Стремление общаться не с теми и прикипать, посягать, нарушать границы нелюбящего не любовь.

Сломались мы не все.

Одни сорокалетние проработали травму, и она ушла. Такие люди выздоровели.

Другие переживают полученную травму вновь и вновь.

Они либо не научаются любить. Даже себя.

Либо не хотят иметь детей. Самому бы как-нибудь выжить – вычурно думают они!

Либо…

Всегда окружённая тотальным мужским вниманием, я несколько раз в жизни нутром выбирала тех, кто поначалу давал ложное тепло, много тепла, а потом запирался на тысячи замков. За закрытой дверью меня ждало лишь разочарование. Но я была болезненно инертна. Я вновь и вновь пыталась открыть эту дверь, и лишь звериные рык и дыхание были мне ответом. Зверь щетинился, скалился, хрипел. Мои красота и нежность претили ему. Зато порой ему самому хотелось приласкать меня. Он заманивал к себе домой, гладил мои длинные волосы, целовал в глаза. О златокудрая лесная нимфа, какие у тебя милые ножки и чудный низкий голос… Его банальный шёпот сводил меня с ума. Зверь привечал меня на месяцы, но потом, ударив, сворачивался в виртуальную раковину. Я видела, как исчезают в её створках его мускулистые руки.

Я вновь и вновь переживала травму отлучения от страны. Зверь втягивал хищными ноздрями жареный воздух и бесчинствовал. Как он бесчинствовал! А я алкала возвращения его симпатии. Возвращения того, чего не существовало в реальности, – лжи. Словно я пыталась вернуть другого зверя – ушедшую страну. Я хотела сделать ситуацию отчуждения управляемой. Страна и родители не хотели быть со мной. Значит, «трудный» мужчина, он же зверь, – будет.

Конечно, такие отношения между женщиной и мужчиной встречались во все времена и во всех странах. Но я уверена, что нынешним сорокалетним в СНГ «повезло» – среди нас таких «не пар» много. Мы текли внутри ледяной реки в никуда.

Страна, как мираж, являлась трижды – мне встретилось три зверя. Четвёртый не в счёт – я узнала его почти сразу и отшатнулась. Общение с первыми двумя длилось по три традиционных года. Третий зверь был самым лютым и хитрым – он приближался и отдалялся четыре с половиной года. Он и внешним обликом сразу напомнил мне волка, но я заставила себя привыкнуть к его внешности.

Между ними я – избалованная королями маленькая принцесса. Знамя, алая хоругвь. Долгожданное молозиво. Манна с небес. Моей нежной белой коже уступают лепесток и пена. Мужские взгляды прилипают ко мне, как сладкая вата. Я не знаю, куда от них деться. В меня одновременно влюблены не менее десятка мужчин. Так было всегда. Это данность. И лишь звери бесчинствуют от одного моего запаха.

Обожавшие меня родители в 1993-м словно сошли с ума – гнали из своей жизни, сопровождая напутствиями не возвращаться в отчий дом. Они тоже были лишь символом страны, её калькой, её прямым зеркалом. В их лице страна была неумолима.

Я ушла. Семнадцатилетний Чайльд Гарольд с раскосым взглядом задал мне, тогда двадцатилетней, ритм – три хрестоматийных года лихорадки. О, он был великий манипулятор, этот восточный узколицый красавец. Его нелюбовь ко мне мимикрировала под страсть, нежность, терзания. Он был маэстро эмоциональных качелей – приблизить и оттолкнуть, погладить и ударить, поощрить и отругать… Я взлетала к солнцу, а потом падала лицом об асфальт, и снова к солнцу, и снова об асфальт.

Не травмированный человек отошёл бы от него через два-три месяца после знакомства, а то и раньше. Я же жалась к нему, как к печи. И мне было больно.

Снег падал и падал на его плечи. Мы разыграли ситуацию из шиллеровской «Перчатки». Я бросила свою варежку в уснувший зимний фонтан, Чайльд Гарольд полез за ней, но, малахольный, вылезти уже не смог. Ему подал крепкую руку кряжистый прохожий. Чайльд воспользовался помощью, но был сильно смущён. Я видела, как он ещё больше теперь не любит меня.

А страна нищала. На стипендию можно было купить, пожалуй, пару «Сникерсов». В студенческой столовой чай подавали в майонезных баночках. Стаканы разбились, а приобрести новые было не на что. Осколки от стаканов вонзались в мои пальцы.

Постперестроечные пейзажи отбрасывали на нас свои хмурые тени. А мы, юные, цвели! В городе отключали свет, с перебоями ходил транспорт. Чёрным вечером я шла домой от свечечки к свечечке – в каждом киоске (а они были повсюду) горела свеча. Он не провожал меня. И очень редко звонил – приглашая на встречу. Я бежала к нему, он делал вид, что обожает меня. И вновь исчезал.

Однажды он наотмашь ударил меня. Это отрезвило.

Весеннее солнце изменило цвет льда на реке. Он стал голубоватым, затем углубил цвет до зелёного. Трещины всё шире и шире. Лёд скоро сойдёт, но когда?

Мне, травмированной, везло. Меня тоже сильно любили! Не те, кого любила я, – зато терпеливо, жертвенно, не театрально. Целовали в макушку, кормили с ложечки, бинтовали раны и ранки, укутывали, желали, восторгались… Я не сразу, но приходила в себя. И наступало наслаждение самой собой. Самым чутким из любящих удавалось изменить ритм моей жизни, дать мне относительно долгий отдых.

Достоин ли внимания второй зверь? Он из той же бракованной глины. Я была у него в гостях, когда он прогнал меня в ночь. За полчаса до необъяснимой ссоры он вынул из тубуса ватман, расстелил его на сером паласе и расчертил схему нашего свадебного банкета. Гости с его стороны, гости с моей стороны – тёти Даши уже переговаривались с дядями Валерами, звенели бокалы с игристым, пока его ручка дырявила ватман на рыхлом паласе. Теперь я напрочь забыла, из-за чего мы поссорились. В ту июльскую ночь было прохладно, а я была в белой тонкой кофточке и юбке из лёгкой ткани. Я шла куда глаза глядят. Резкий звук тормозов, белая иномарка. За рулём и в салоне – мальчишки. Они ничего со мной не сделали, ну почти ничего – втащили меня в машину, проехали метров сто, я сильно заплакала, они выпустили меня и умчались. Зверь выбежал на улицу, он искал меня. Я долго блуждала по незнакомому району и наконец вернулась к его дому, мы обнялись. Я рассказала ему о мальчишках. И вдруг он отпрянул – они изнасиловали тебя? – Нет, милый, нет! – Да! Не хочу быть с тобой, не хочу жить с чувством вины!

Сильный ветер, несущий боль… Ледоход начался. Ангел в военной рубашке с мыса глядит на движение льдин. Он вонзает между человеком и зверем щит. Холодная река кипит.

Взрослея, я расцветала и даже, казалось, умнела. Через пятнадцать лет после знакомства с первым зверем я писала о третьем в ЖЖ, утопая в образности, как в либидо:

«Мне очень недоставало нескольких бусин или звеньев между ними, и я нашла их здесь, в почему-то не прочитанном мной ранее его публичном дневнике. Теперь все вопросы снимаются. Лишь обида не тает вместе с ними. И неживое – надуманно. Когда уверенной рукой вносила в чёрный список этот адрес и уже нажала клавишу «добавить», вдруг обратила внимание, что стоит «птичка» на кнопке «Удалить все уже принятые с этих адресов письма в Корзину», и две мысли забились друг о друга: мелкая, почему корзина так величаво прописана с прописной, и большая – жаль писем… И письма были спасены. А потом всё же здраво удалены – одно за другим. Зачем хранить письма того, кто обижал. Время давало право всё исправить, быть бережнее, но это предложение слышала только я и передавала просьбу, а он будто не видел, что я открываю рот и о чём-то прошу, потому что давно, играючи, залепил моё лицо толстым слоем грима, Homo ludens…

Давид Каспар Фридрих, это был не ты. Я побывала в одном и том же месте – почти год назад и сегодня. То есть уже вчера, ведь желание написать появилось синхронно нежеланию заканчивать нудную статью… Это была маленькая, практически квадратная комната, полная коробок с недавно напечатанными книгами, к ней ведут подвалы и чердаки, а на одной из стен отдалённого коридора – картина в стиле Давида Каспара Фридриха.

Уйти оттуда мне сначала помешал дождь. Я уже вышла на улицу и пошла к метро «Лубянка», как вдруг дождь начался так властно и уверенно, что заставил меня спрятаться в подворотню. Но крупные капли всё же падали на меня и, как ни театрально это сейчас напишется, на три крупные красные розы в моих руках, к тому же подуло холодным ветром, и мне ничего не осталось, как набрать номер его телефона и попроситься обратно.

Почему он, быстро встретив меня, предложил мне обогреватель, а не простые и понятные нам обоим объятья, после которых закончились бы все недомолвки (обижаться на него я не умею), мне не понять. Я не встречала человека, вызывающего у меня большее восхищение, чем он.

Я зачем-то рассказала ему, как ко мне приклеился на Кутузовском молодой, холёный испанец. И по ходу рассказа мысленно обрадовалась, что уже не хочу, чтобы он (не испанец) меня обнял. Испанец-то мне ни на минуту не был интересен.

Мы рассмотрели розы, на их лепестках затаились капельки. Центральная роза смотрела вперёд и держалась прямо и гордо, а две боковые отвернули головки в стороны, и вся композиция напоминала тройку.

Когда я наконец вышла, то поняла, что я сильнее, чем в прошлом году. Настолько сильнее, что могу осознать достоинство и стать молчания и окружить себя им. И мне не нужно писать, положим, ему смс о том, что я стала такая сильная. Ведь это смешно. Потому что это не требует доказательств. И этот пост – лишь потому, что он не читает мой ЖЖ.

А на стене был не Каспар, но кто-то, пригвоздивший меня почти на год (или на всю жизнь) к этому удивительному ощущению другого человека как искусства, жизни рядом с ним в косвенных переходах смыслов, изумительному бегу по клавишам или металлическим, режущим стопы струнам, когда аллюзия понятнее окрика.

Мне было больно не оттого, что я любила, и не оттого, что он не любил, а оттого, что плевелы наконец отделились от зёрен и остались в той комнате, которую он по переезде скоро оставит.

Квази-Каспар на стене, послушай, лето – моё время, это зимой я бываю уязвима, а сейчас я сильна, как никогда».

На этом можно было поставить точку. Но мы боролись друг с другом ещё долгие годы. Он целовал мне подмышки и пальцы ног. Он кричал, рычал, отталкивал, ласкал, шептал, молился. А я просто бежала к нему, я хотела кормить его с рук.

Уже сквозь стеклянные двери метро я вижу, как он всем телом устремляется ко мне, я приближаюсь, и он сообщает наотмашь: я должен сразу проститься, дела. Я остаюсь одна, яркая, натянутая, как пружина. Наутро звонок – прости.

В середине любовного акта, полный нежности, жаркий, взъерошенный, он однажды привстал, окинул меня невидящим взглядом, вскочил и начал судорожно надевать свои трусы. Я бросилась его обнимать. Отталкивая меня, разгорячённую, крича что-то, он оделся, пока горела чья-то спичка, и убежал. Через две недели он позвонил – прости.

Несколько часов, и залив освобождается ото льда. Но может налететь ветер и нагнать льдины издалека. Прости, прости, прости, прости… Я выдержала в длительном времени несколько сотен «прости», пока не произнесла «прощай».

О, как сладко я сбросила его с плеч и пришла к тебе. Нам с тобой по сорок. Едва касаясь пальцами, провожу по твоим светлым ресницам. Пальцам приятно. Целую твой живот, и мои волосы рассыпаются, ты нежно собираешь их рукой… Руки твои лёгкие и настойчивые, как ветер. Ты ласкаешь меня, ты много даёшь. Наши встречи я могу перебирать в памяти, как драгоценности в шкатулке. Но твои неответы, укоры, недомолвки? В сорок лет я научилась отличать людей от зверей. Ты был зверь. И я отпрянула от тебя. Я плакала часами, вспоминая, как ты поддерживал меня за локоть и объяснял, почему скрипит снег. На этом чистом этапе любви Бог ещё дарит слёзы. При твоём приближении я резко вытягивала руку вперёд – нет, наша встреча не состоялась.

Мне не нужен зверь четвёртый. Ибо третий – последний.

В общении с первым, вторым и третьим зверями совпадало ощущение потрясающего внутреннего диссонанса. Мои красота, чуткость, образованность катились к чёрту. Я видела в зеркале своё нежное лицо и не понимала, как можно по нему бить.

Во всех трёх случаях был одинаковый финал. Я освобождалась от зверя, и тогда он начинал тянуться ко мне, обеспокоенно бегать за мной, просить любви. О, как он юлил, вымаливая хоть йоту любви. Как опускался на колени и целовал носки моей обуви! В его глазах я прелестная и желанная. А я не была мертва. Живая, я спокойно на расстоянии наблюдала за его изгибами и скачками. Зверь не мог поверить, что я ушла. Он осыпал меня цветами и поцелуями, я настойчиво отстранялась. Он говорил – ты живая кукла, а моё фарфоровое лицо оставалось невозмутимым. Однажды при мне два бывших (?) зверя боролись за право попить со мной чашечку кофе в кафе. Моё утраченное чувство уже не возвращалось.

Вскрытие льда не шоу. Река теперь чиста. Время замкнулось в вечной весне. Лишь в сорок лет я вышла из огненного круга и научилась совершать важные для себя поступки, в то время как мужчина-зверь приглашал на ужин, требовал спасения, взывал ко мне, обещал нежность. Я важнее, чем он. Нежность сильнее и ярче подлости.

Мы – поколение сорокалетних. Красивый худощавый мужчина, на вид совсем мальчик с проседью на висках, провожает меня с литературного вечера до метро. Его зовут Алексей, ему 38. Три высших образования (одно из них психологическое) дают ему право быть снисходительным с собеседником. Он говорит со мной обо всём сразу – Льве Толстом, Кустурице и Ван Гоге. Вдруг Алексей неожиданно останавливается, я удивлённо поворачиваюсь к нему, он берёт меня за плечи и вкрадчиво говорит: «У меня к тебе просьба». Я готова выполнить его просьбу, я вся внимание. «Ты не познакомила бы меня с красивой подружкой? А вдруг замутили бы… на четверых? А? Ты мне нравишься» Он смотрит мне в лицо голубыми-голубыми глазами. Я молчу. «Ладно, ты это перевари, а потом вернёмся к разговору», – он чмокает меня в щёку, мы уже в метро, нам в разные стороны.

Пожалуй, я смогу иногда общаться с ним и дальше. Он, по меньшей мере, честен. Он не зверь. Он травмированный человек.

…Мост через реку. Лошадь накрыта яркой, богатой попоной, а всадница в седле – бледная, нагая, с распущенными золотыми волосами. Ты не трогаешься с места. Лошадь вытягивает шею, похрапывает, сильно и коротко втягивает ноздрями холодный воздух. Всадница слаба. Ты принимаешь её на руки. Я уже не понимаю, кто эта женщина – я или не я. И черты твоего лица мне тоже незнакомы. Мои пальцы погружаются в твои белокурые волосы и чувствуют напряжённость родной шеи.

Мы дома. В чашке крепкого кофе в твоих руках плывёт маленький фрегат. Мне смешно. У тебя шерсть на загривке.

Я ракушка. Отторжение от обижающего человека накапливается в моём подсознании, а сознание молчит. Но после долгого угнетения бессознательное проливается в разум, я захлопываюсь, и меня уже никогда не открыть, хоть изрежь в кровь пальцы.

…В голову приходит мысль, что из своего старого дома родители могли бы сделать дачный и продолжать возделывать вокруг него землю, растить сад. Отец поднимает с земли ранетки (все четыре яблони моего детства уже умерли), трёт их о рубашку. Я бегу к нему с ведёрком и собираю с земли краснощёкие кругляшки яблочек. Отец, как всегда, что-то бормочет из классики, на этот раз из «Гамлета» в переводе Пастернака: «Когда я спал в саду в своё послеобеденное время, в мой уголок прокрался дядя твой с проклятым соком белены во фляге и мне в ушную полость влил настой». Я совсем малышка, я не понимаю, о чём говорит отец, но заливисто хохочу. Я так же хохочу, когда отец поёт на немецком диалекте песенку про скачущую галопом лошадь.

Я открываю дверь и немо приказываю зверю уйти. Он кланяется мне в пояс и удаляется. Он исчезает в проёме умирающего дома.

2014 г.

 



↑  313